Неудобный гость

NC-17
Завершён
132
2
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
224 страницы, 121 108 слов, 17 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
132 Нравится 302 Отзывы 67 В сборник

1 часть. 10 глава

Настройки
      

X

             Стулья в красной бархатной обивке, небесно-голубой купол с хороводом ангелов вокруг гигантской хрустальной люстры, остальное — в золоте. Белые замшевые перчатки с непривычки сковывают пальцы, парадная форма сидит строго, но фасонисто. Коля одной рукой хватается за полы мундира, другой — придерживает за рукоять шашку. Он так очарователен собою, что на это даже больно смотреть. Восхищение пляшет в мальчишечьих глазах мириадами свечных огней, блеском сверкающих ожерелий и брошей, сусальной нарядностью барочной царской ложи. От оркестровой ямы до галерки все здесь одинаково научено красоте и изыску. Николай задирает голову — в глазах сразу же начинает мутиться от шквала грохочущего великолепия. Мариинский театр вдруг смышляется в феникса — янтарную птицу, неосторожным движением крыла зачерпнувшую огненного светила и теперь в стремительном падении роняющую жаркие перья-язычки в самую гущу собравшихся. Коля ловит свое отражение в монокле прошедшего мимо господина — белизна волос юнкера нарушена рыжими всполохами. Куда ни глянь: все до единого гости ошпарены этим золотым кипятком. Юстинов держится друга и, вопреки обыкновению, не сеет лишних слов. Он тоже во власти здешнего благолепия. Тем временем на сцене своего часа ожидает опера Чайковского «Опричник».       С третьим звонком публика неспешно (что означает: с выдуманной ленцой) расселась по местам, и в театре потушили свет. На мгновение прежняя зала обратилась в пещерную глазную впадину, и только шорох платьев и чей-то неосторожный кашель бередили эту таившуюся во мраке тишину. Коля вспомнил, как пару дней тому назад получил от него письмо, и ладонь его машинально потянулась к груди, где во внутреннем кармашке все еще хранился тот куверт. «Высылаю вам два билета в оперу,— писал своим округлым с петлями почерком Ставровский.—Это единственная возможность нам с вами свидеться, пускай и при столь публичной аранжировке. В прошедший месяц, гоняясь за вами, я упустил много дел и меня теперь всюду ждут с визитом.Возьмите с собой товарища, солгите ему что-нибудь о том, как у вас появились эти билеты. Одиночкой явиться вам нельзя: это будет чересчур напоказ. Стоит ли мне делать даже намек на то, как буду я смертельно огорчен, не обнаружив вас в субботу в указанном месте?P.S. Мой друг, вам придется выучиться лгать, впредь от этой лжи будет зависеть все наше благополучие. Ваш, С.С.»Далее в этом же куверте Николай нашел ту самую фотографию, что прежде ему очень приглянулась в доме Ставровского. Она была так же подписана: «Надеюсь то, что вы разглядели здесь однажды, спасет меня в ваших глазах в момент истины… Ваш, С.С.»       Сцену прорезали с десяток пересекающих друг друга световых лучей, и, хотя сам зал остался за полосою света, теперь вполне можно было различить лица собравшихся. Воздух просел под громадой прекрасной музыки, с чем на подмостках появилась дочь князя — Наталья (о том, что это именно Наталья, Пшеницын догадался одно только из потрепанной брошюрки, обязанной своим жалким видом беспокойным домогательствам до себя нервных юношеских пальцев), с задворок послышалась затянутая в один голос песнь сенных девушек, а главная героиня тем временем изобразила тяжелый шаг навстречу зрителю. Ее сопрано с первой ноты взмостилось поверх девичьего хора и чем-то совершенно пронзительным вошло в Колину грудь, так что юнкер не выдержал уже более этой внутренней пытки над собою и поднял все еще трусливый, опасливый взгляд к вычурным ложам бельэтажа. Серж в ответ медленно отнял от лица театральный бинокль, и глаза их счастливо встретились.       — Я любуюсь на вас, как когда-то любовался на доставшиеся мне в наследство подлинники Рембрандта! Вы догадываетесь, как хороши из себя? — прошептал сверху сигнально-черный взгляд.       — Я? Будет вам! Это даже смешно! Вы хотите вогнать меня в краску, затем и говорите подобные шалости! — тем же шепотом ответили топазные глаза снизу. — Но, позвольте, как вы меня балуете сегодня! Чем я заслужил?       — Хотя бы этой родинкой над губою.       Пшеницын снова зарделся, так что даже на какую-то секунду отвел по-детски пристыженный взгляд (пальцы его при том как-то дрожаще дотронулись до родимого пятна, точно проверяя, не сбежало ли оно прочь с лица от такого пристального на себя внимания), но совсем скоро вернулся с новым обращением:       — Отчего вы теперь не рядом?!       — Только различите по-хорошему теперешнюю публику, и вы первый же укорите себя за свой вопрос! О, что за террариум! Гляньте на них — какая комедия! Кругом вас актеры премного искуснее тех, что на сцене! Да я и сам не лучше…       — Для меня вы лучше всех! — в наивном доблестном протесте округлились юношеские глаза. Но тут всем объяснениям их пришел неожиданный конец: Таисия Иосифовна обернулась на племянника с каким-то замечанием. Коля тут же в большом испуге понурил голову, а во всем выдающий его румянец дотянулся уже до самых ушей.       — Подумать только, и это дитя тут же! — воскликнула тетушка, заприметив резкое движение белой, как кипень, вуалетки, в которую превращались издалека курчавые волосы юнкера. —Попал под покровителя с широким карманом. Но, право, разве можно было ожидать иначе? Теперь, полагаю, он оставит свои глупости, и слава богу!       Графиня сказала это как бы между делом, без особого на то ударения, так что Серж вновь не умел разгадать: имела она что-то до него лично или же в исключительной женской манере высказывалась обо всем, что только успевало попадать в ее поле зрения.       Меж тем первые два акта оперы подошли к концу, и в театре объявили антракт.       — Ну, Голова!— довольно похлопал друга по плечу Юстинов.— Слепни от своих книжек сколько угодно! Если губернатор расщедривается на такие вот подарки, учи себе свою алгебру на здоровье, я теперь, честное слово, буду на цыпочках подле тебя ходить.       Пшеницын на то выжал страдательную улыбку: всякое вранье давалось ему через силу. Однако вдоволь истерзаться мукою совести юнкеру не привелось: с антрактом в зал ворвались развеселые флейта и гобой, поднимая засидевшуюся публику на ноги, так что очень скоро Колю с Ефимом утянуло за обществом следом, долой от облюбованных мест. Атмосфера вечера приняла непринужденный оттенок какой-то даже игры со своими странными, засекреченными, но как будто каждому известными правилами. Балконы, ложи бельэтажа и бенуары опустели, все гости смешались в одно: в фойе негде было упасть яблоку. Отовсюду слышались раскаты басистого мужского хохота и девичья перепелочная трескотня. Николай быстро отыскал среди прочих Сержа, тот был уже в значительной (так что пропадала всякая надежда обмолвиться с ним наедине и парой фраз) осаде поклонников и поклонниц, товарищей и друзей, знакомцев и приятелей. Первый укол досады заставил Пшеницына обратиться к себе в тоне самого командорского наклонения: «Отставить расстраиваться по такому пустяку и принимать подобное к сердцу! Он тебе не муж и мужем не сделается! и клятв не предоставит! потому как срамно же мужчине такое, в самом деле!». Но сколько бы юноша ни принуждал себя к отстраненности, взгляд его ревниво косился на Сергея Георгиевича. Генеральский племянник, со своей стороны, и вовсе будто отказывался примечать Колю, как будто из каприза манкируя последнего, на что юнкер, разумеется, только с большею страстью (как это всегда и выходит с неискушенными сердцами) начинал следить не столько уже за Ставровским, сколько за тем окружением, которым граф оброс в какую-то минуту, точно вековое дерево мхами. Окружение это было всех мастей, но с одинаковой охотой до расположения Сергея Георгиевича, и тут свершалось между обожателей столько вопиющих проникновенностей, что Николай едва уже не плакал от обиды. Однако стоит отметить, что так оскорбившие юношу «проникновенности» для лица постороннего, иначе говоря, не имеющего личного интереса, показались бы совершенно безобидной мелочью. К примеру, один офицер прошептал что-то Сержу на ухо, чем вызвал на любимом лице лукавую улыбку, другой проныра незаметно коснулся до локтя графа, и все в Ставровском напряглось с этим прикосновением и как будто обратилось в чувство, третий представитель «салонной интеллигенции» пробежался по пальчикам опущенной руки, четвертый… Пшеницын тяжело задержал дыхание, вновь краснея, но уже не от испуга, а от возмущения, плеснувшего в желудок половодьем синильных кислот. Четвертый исхитрился спрятать в карман графа тайную записку! «Пускай я снова буду смешон, но это! это! Разве могу я согласиться? Нет, это против всего! Это какая-то пошлость! Изврат! Пускай мы вне церкви, но святость союза и нам подчиняема! Сегодня же скреплю его с собою самым верным способом, после чего нам уже порознь не сделаться. И клятву дам, не в словах, но такую, что всяких слов дороже. И уж тогда, все эти змеи-искусители и изменщики к нему и пальца протянуть не посмеют! Что в них такого? Одна только откровенность! Так я лишу их этой главной привилегии! Нечего ему больше по сторонам искать станет! Все в себе воплощу! Кем угодно ему сделаюсь, пускай только попросит! все, все ему! себя ему! ему первому и ему же последнему! Только чтобы без грязи и ехидств было отныне, только чтобы по честности, по сердцу!»       И с этим сумбуром мысли Николай поспешил вернуться в зал, насилу нагоняемый расспросами Юстинова о причинах таких поспешностей.       Ставровский успел ухватиться взглядом за подчеркнуто-осанистую спину друга, и по тому, как тот высоко и гордо держал голову, прокладывая себе дорогу из фойе обратно к зрительному залу, Серж почти угадал всю свершившуюся в юноше драму. Но что генеральский племянник мог сделать, будучи эпицентром торжества? Его исчезновение сейчас стало бы заметнее пропажи слона из посудной лавки. «Ведь нужно же это понимать!» — фыркнул он себе под нос, на мгновение переменившись в лице.       — Так что, история с ним еще не кончена?— усмотрел перемену эту Мишель, выкрадывая с подноса бокал шампанского.       — Совсем наоборот,— приглушенно отозвался Серж, отвечая приторно-сладкой улыбкой на чью-то улыбку из толпы.       — В таком случае, — Руже отхлебнул из бокала, — жду вас сегодня у себя. Прочих гостей отзову, соберемся по-семейному. Я жажду знакомства с тем, кто исхитрился занять тебя больше, чем на сутки. Последний раз такое удавалось… Ах, нет, путаю тебя с кем-то другим. Никому, никому не удавалось!       И уже теряясь в блестящей массе, выкрикнул:       — Это не приглашение, это приказ!       Пшеницын не слышал ни театральных звонков, ни шепотков за спиной, ни бесконечной возни, ни скрипа соседских стульев: в юнкере так громко клокотала ненависть к этим «расфуфыренным подорожникам» (как он совершенно неожиданно для себя выдумал окрестить недавних франтов и остался после даже как будто доволен подобным словесным изобретением), что это натурально лишало слуха. Николай никогда раньше не испытывался ревностью и в искаженных зеркалах ее теперь едва узнавал себя настоящего. Все в нем было порознь, все тянулось из тела, будто желая выпрячь сердце из этого горького, озлобленного страдания. Он бессилел под натиском вражеских, зашедших к нему с чужбины чувств и словно затемнялся ими вопреки всякой своей на то воле. Как запросто сносились они с Сержем! С какою супружескою раскованностью! Как обходили любые церемонии! А он (Коля имел в виду уже себя)? Что он в то время? Пристыженно робел в углу! Он, который стоял за Ставровского перед Богом! Да разве может им быть теперь кто-то ближе друг друга? Ведь это не шутка! Ведь на кону вера, благословение, целая жизнь! Бас, сопрано, тенор, альт и баритон смешались для юнкера в какофонию пронзительно высоких звуков, от которых в висках густела в болезненные опухоли кровь. Обида воспалялась первым, вторым, десятым фурункулом на сердце, и все теперешнее в груди походило на гнойную клоаку. Коля не знал, что он может быть таким отравленным, зараженным, безвластным! Но все это было как будто над ним и владело им подобно тому, как кукловод владеет своей марионеткой. Ставровский наблюдал Пшеницына из лож бельэтажа. О причинах последних перемен в юноше графу нельзя было не догадаться наверняка, и, вопреки приличию, все теперешнее щекотало, тешило в генеральском племяннике того самодовольного гордеца, которым являлся он на большую свою часть. Лицо юнкера было ужалено какой-то каторжной белизной, губы собраны в плотный, поджатый бутон шиповника, но глаза, глаза ни в какую не поддавались сепсису ожесточения и смотрели с такою жалобой, с такою щенячьей беспомощностью, что неспособность этого юнца всерьез покориться злобе угадывалась уже во всем. Пшеницын лишь слегка индевел снаружи (и до чего красиво!), но изнутри во всем был теплокровен, даже горяч.       Коля с большим усилием уклонился от званого ужина в доме Юстинова, на который его «обязательно ждали» и который, кажется, даже готовили «под него». Отказ этот был в высшей степени непростителен и сам по себе невозможен, но Николай доподлинно знал, что не свяжет в своем нынешнем разбитом состоянии и одной приличной пары слов. Более того, вся опера прошла его мимо, словно он не был сегодняшним ее зрителем, а только пришел постоять под дверью Мариинского театра, на чем и окончилось знакомство юноши с достижениями Чайковского, так что, и спроси кто теперь суждений об опере этой, юнкер бы и тут промолчал как рыба. И третий, решающий пункт, побудивший юношу к отказу, был не чем иным, как накопленным в горле рыданием. Другими словами, Николай вполне уже смирился с тем, что, возвратившись в пустые казармы, первым делом кинется на кровать и прольется на подушку такими неутешными слезами, какие дозволяются только в самое чудовищное горе, за что и будет после сам же себя без устали распекать. Однако сладостным рыданиям этим сбыться не пришлось: у ворот училища путь юнкеру преградил знакомый экипаж, и, стоило Пшеницыну сделать полный достоинства шаг в сторону, как дверца тут же красноречиво отворилась, указывая на тщетность и даже чреватость сопротивления.       — Ты наказываешь меня за что-то?— сухо спросил Ставровский, не спеша оборачиваться.       В каретном салоне стоял полумрак, кожаные сидения чуть поскрипывали при движении, шторки на окнах были предусмотрительно задернуты, и дышалось здесь исключительно одеколоном с имбирем и табачными суспензиями.       — Тебе не известно мое положение?— распаляясь, надавил Сергей Георгиевич, потому как Николай неподатливо молчал.— Постой, постой, кажется, я знаю! О, как это раньше не пришло мне в голову?! Вот как ты думал все устроится: я возьму тебя под руку и стану разгуливать всюду как со своею дамою под восторженные рукоплескания публики!       — Будь покоен, я едва и сам бы стерпел такой позор!— Коля резко обернулся, слезы подмывали его глаза. — Но зачем?! зачем ты так отчаянно добивался моего расположения, когда твоя общественная роль к тому неприменима?       Вопрос был резонен, и Серж признал это, он даже приготовился отвечать, но в последнюю секунду не нашелся. Самая настоящая растерянность, как у забывшего урок гимназиста, опустила лицо графа до сходства с чертами русской борзой.       — Да разве должен я отчитываться?! Разве всему анализ надобен?! — вышел из себя генеральский племянник.— Вот тебе вместо ответа! Получай, маленький допросчик!       Коля почувствовал какой-то стремительный на себя порыв. Лицо его попало в капкан сильных пальцев Ставровского и, совершенно подчиненное им, замерло в недвижимости. Затем, точно отмычка дверной замок, губы его вскрыл острый язык графа, и какую-то секунду спустя язык этот уже гостевал в его рту самым беспардонным манером. Своды десен, шатер нежного неба, ожерелье зубов — все это оббежал он мигом, и тут с каким-то обнаженным таинством (так что нельзя было уже не сократиться всем телом в ответ) дотронулся до главного сокровища этих розовых гротов — юношеского язычка — и, дразня, позвал его за собою, словно жених невесту на брачное ложе. Сначала они только покачивались навстречу друг другу: искали правильный изгиб, нужное закругление; но очень скоро совершенно станцевались — два красных, изворотливых лебединых клюва; два русалочьих хвоста; два заключенных, одолевших пределы своих одиночных камер. Сколько длилось это свадебное фламенко? Минуту ли? Час ли? Пшеницын не знал наверняка, но, когда генеральский племянник, отирая большим пальцем влажный контур губ, отвалился на спинку каретного сидения, Николай вдруг с содроганием расчувствовал, как последняя клетка в нем прекратила свое существование, отведав единым духом все то, что отмерено ей было на целую жизнь. Он был склепом сотен тысяч таких вот клеток, олицетворяющих собою усопшую, невоскресимую страсть, сладким прахом физического воспоминания осевшую на гландах. В мраморных пустотах рта-моллюска покоился схороненный за частоколом резцов уже не просто мышечный орган, но перламутр. Их языки обвенчали своих владетелей ценою собственных жизней, как бывает преданный слуга берет на себя незавидную участь хозяина перед смертью. Оживут ли они еще раз? Станцуются ли снова? Коля не дышал и боялся потревожить уже не принадлежавшие ему губы хотя бы самым незначительным движением.       — Нас ждут к себе Руже. Ты же помнишь Мишеля?— как ни в чем не бывало обратился к юнкеру Сергей Георгиевич. Нечеловечьим усилием разжав звенья оцепенения, юноша и смог только неровно, будто то голова поскользнулась вдруг и упала с шеи, кивнуть.       Анфилада гостиных в доме Руже, хоть и уступала по убранству и простору апартаментам Ставровских, а все же относилась к числу тех помещений, в которых на лицо и достаток, и вкус, и помпа. Николай переходил из комнаты в комнату по-кошачьи крадучись, аккуратно обходя стороной секретеры, напольные скульптуры и вазы и обмирая всем телом от обилия фарфоровых сервизов, статуэток, стеклянных дверец буфетов, одним словом, всего того, что можно было разбить неосторожным взмахом руки. Он был уверен, что сегодня непременно выставит себя в приличном обществе если не дураком, то уж точно каким-нибудь простофилей, и начнет свое фиаско непременно с недосмотра за одной из множества здешних «атрибутивных тонкостей».       — Ах, вот и они! Как я рад! Какой визит! — воодушевленно заторопился Мишель. Лишенный всякого притворства голос его был так не похож на все, с чем уже успел ознакомиться Николай, что юноша уставился на хозяина с удивлением самого неприкрытого свойства. Взору юнкера предстал напомаженный и припудренный чахоточный больной, напрасно полагающий скрыть за туалетами последствия недавнего кризиса. Он был совершенно еще собою слаб, так что приходилось перемогать себя в желании сделаться ему опорой. Худое, осунувшееся лицо в обтяжке пастельной тонкой кожи улыбалось самой мягкой и располагающей улыбкой на свете. В уголках дымчато-серых глаз собирались пучки лучистых морщин, вокруг рта — полукруглые смеющиеся складки. Пшеницын сделался как-то сразу покорен этим человеком композиторского типа (забранные в ленту волосы отчего-то склоняли к тому первое воображение) и готов был уже расцеловать ему руки и наобещать себя в верные друзья за то, что он такой предобрый и славный, в чем Коля уже нисколько не сомневался.       — Вы так чудесно смотрите на меня! — изумился Мишель. — Скажите, могу я вас обнять за это? за этот ваш взгляд? Я так давно не видел таких взглядов! Прошу, разрешите! И ты, Сергей Георгиевич, позволь, позволь заполучить его так сразу в мое сердце! Ведь мы с вами еще и не на ты даже, — снова обратился хозяин к смущающемуся быстротой и откровенностью сцены юнкеру, — а я уже требую такой короткости!       С этой открывшейся до него симпатией графа Пшеницын тут же сделался совершенно побежден восторженным порывом своего бесхитростного сердца.       — Я сам, сам… — задыхаясь от волнения, проговорил Николай, — как увидел вас, сразу захотел расцеловать вам руки! Я, наверное, говорю во многом вздор и… такое не следует говорить напрямую, но вы… вы… истолкуете меня без приврат, я про вас сразу догадался, нет, я про вас почувствовал, что вы из сердца исходите!..       — Так что же, когда свадьба? — поинтересовался Ставровский, наблюдая за неловким объятием новоиспеченных приятелей.       — Держите свою зависть при себе, сударь, — отозвался Мишель, выпуская переконфузившегося юнкера на свободу. — А мы с Николаем теперь большие друзья, хочешь ты того или нет.       — И что, друзья, бывает, и правда обделываются вот так, в одну секунду?       — А мы давно уже знакомы, только не встречались прежде, — парировал Руже.       — Ты хоть сам-то себя слышишь? Что за чепуха! — возмутился Серж.       — Не слушайте его, он просто не любит делиться, такой собственник, жуть, — наказал Пшеницыну Мишель.       Ставровский хотел было что-то на это возразить, но тут в дверях появилась Наташенька и стрекозой влетела в комнату.       — Братец, так это наш новый гость? — подала она елейный голосок, кружась вокруг пришедших: ей очень нравилось сегодня, как играет на юбке платья плиссе.       — Дай же тебя представить, как должно, мармозетка ты этакая, — поймав сестру за руку, отеческим тоном вмешался Мишель.       — Нет нужды, — вырываясь из рук брата, выпалила раскрасневшаяся и растрепанная уже Наташенька и, поймав на себе озадаченные таким заявлением взгляды окружающих, обратилась напрямую к Николаю:       — Как, вы не помните?       Пшеницын на это много смешался.       — Извините, я не имел права, но, должно быть, действительно позабыл… Дайте мне подсказку, я вас тут же вспомню и не забуду уже вовек!       — Вот еще! — нахмурилась младшенькая Руже и, вся пунцовая от досады, кинулась прочь.       — Наташа! Разве можно так бегать по дому? —вскипела в который раз сбитая в дверях Лизавета. — Барышни из тебя никакой!       — Из тебя тоже! — донеслось из глубин коридора.       — Несносное дитя! насмешница и хулиганка!       — Будет, Лиза, — примирительно понукнул Мишель. — Мы без нее скоро соскучимся и покроемся пылью! А вот тот, о ком я тебе говорил сегодня, Николай…       — Игнатьевич, — закончил Пшеницын, поймав на себе вопрошающий взгляд хозяина.       — Хотя бы даже Карлович или Пантелеймонович! мне какой интерес? Все они только залетные птицы, — с затвердевшим лицом процедила Лизавета. Она была очень раздражена последней выходкой сестры и не считала нужным в том таиться.       — Прошу к столу, — так же сквозь зубы проговорила старшая Руже и, вся скованная негодованием, подчеркнуто чеканным шагом направилась в столовую.       — Положим, не самый удачный пример гостеприимства, — с извинительной улыбкою признался юнкеру Мишель. — Вы имеете все основания не поверить мне сейчас, но даю вам честное слово: к вечеру вы распознаете их совершенно и надежно сойдетесь. Они только наружно такие игольчатые, а в душе… совсем иное.       — Я ничем не обижен и даже сам частями виноват, — горячо заверил Пшеницын.       — Ну, это лишнее, — отмахнулся Руже. — Не берите на себя. Проходите, проходите к ужину, а то все остынет!       Пшеницын первый вошел в столовую, так что не заметил некоторого отставания за собой друзей.       — Так вот в чем твоя гигиена? — Мишель приостановил Ставровского в дверях. Ему приходилось зло шептать и беспечно улыбаться в одно и то же время. — Сам в грязи вывален по самое не хочу: и бардельных, и уличных знал. Никем не гнушался! Но в домашнюю спальню, под крыло, для личных, так сказать, нужд избрал это незамаранное, чистейшее существо, чьего и ногтя не стоишь!       — Я, Миша, прежде всего аристократ, — просто заявил Сергей Георгиевич, — а уже потом все остальное. Мне по статусу полагается жизнь с этой привилегией двойственности. Я, может быть, по честности, перед небесным судом его и не стою, но ты только посмотри, как он благоговеет перед его недостойным! И да, ты прав, я давно искал ту самую чистую рубашку в наших болотах, о которой давеча тебе растолковывал. А ты что же думал, я, подобно тебе, измараю себя какой-нибудь гнилушкой? Нет, Миша, я в беленьком, свеженьком хочу ходить! Да к тому же, кажется, он очень удачно меня обрамляет, не находишь?       — Не хочу расстраивать твоих надежд, но тебе не сделать из него очередного парвеню! Он выше, благороднее этого жонглерства! — наскоро проговорил Мишель, потому как их уже снова звали.       — Да вы только-только представлены друг другу! что ты можешь знать? — взбеленился Серж.       — Я насквозь, насквозь тебя вижу! и беду, которую за собой ведешь! Ты привык к бирюлькам, а это человек, настоящий человек, из тех, каких давно мы не садили с собою за один стол! и сердце у него человечье, нагое, ощущающее! Тебе его погубить — раз плюнуть! Только я не дам, он теперь в моем доме, а значит, и под моим началом! Слышишь, забудь! Да как он только сладился с тобою? Никак в день вашей встречи на небе случился санитарный час!       — Шутка ли! — развеселился генеральский племянник. — Ты опять ни к чему горячишься. Поостынь, заступник, а то и дотронуться страшно — того и гляди зашипишь, как нагретый чан.       Столовая, которой суждено было принимать сегодня нового гостя, оказалась чудеснейшей уютности гнездышком. Бирюзово-голубые обои на стенах, образующие собой большую приятность для глаз, кремового цвета камин с лепниной, скатерти и кружевные салфетки цвета ему в тон и, наконец, довершающий штрих — живые цветы, преимущественно белые лилии (и это в мае-то!), изукрашивающие чарующей магией своей широкие кратерные вазы. Пшеницыну отчего-то сразу же полюбился тут каждый уголок (как минутою ранее полюбился ему в одно мгновение хозяин этого дома), и все нынешнее убранство (в чем-то, но в чем именно сказать он не мог, совершенно противоположное забальзамированным интерьерам Ставровских) как бы способствовало культивированию в душе человека лучших его благодетелей. Итак, окунемся же теперь вместе с героями в вечер, обещающий стать лишь прологом к длинной череде таких застолий.       Помимо уже знакомых Николаю барышень за столом обнаружилась еще одна особа — сплошной анахронизм. Похожая не престарую улитку, она сидела в объемистом чепце, который, кажется, был более пригоден ко сну, чем к трапезе. Вид ее был несколько глуповат, но скорее доброй, милосердной глупостью, чем буйной. Она плохо замечала собравшихся и, очевидно, имела весьма уже поизносившуюся память, потому как ежеминутно удивлялась то Мишелю, то Лизавете, то Наташе, обрадованно восклицая: «Как, и ты здесь! вот так случай!».       — Наша родительница — Зиновья Никитична,— с почтением представил Мишель старушку и добавил, чуть понизив голос: — Старость — это не забавы ради.       Коля меж тем присоединялся к застолью с воскресшим страхом осрамиться. У него было уже что-то вроде рефлекса при виде накрытого «официального» стола тут же цепенеть и теряться. Несмотря на благосклонность Мишеля, юнкер ждал теперь очередной артиллерийский обстрел со стороны женской половины семейства (особенная способность к тому предчувствовалась в Лизавете), как это недавно случилось у Ставровских. Юноша более всего боялся именно выставить себя деревенским мальчишкой: чересчур простоватым, ограниченным, отсталым от всего прогрессивного. Ученые дискуссии страшили его, пожалуй, даже меньше, чем частности здешнего юмора, столового этикета, дисциплины, обрядов и обычаев. Коля не был знаком с искусством «непринужденной беседы», не чувствовал в разговоре острых углов, не подозревал о существовании «табуированных тем», не отличал серьезности от шутки, золота от позолоты, серебра от мельхиора, модных фасонов платьев от уже устаревших… При весомом на то желании его можно было поддеть на крючок с первого ответного слова и не спускать уже с удочки этой до самого конца. Однако к превеликому удивлению Пшеницына (вопреки даже нервным настроениям барышень), тон за столом установился благоприятный, имеющий последнее родство до третирующих интонаций Таисии Иосифовны. Колю долгое время и вовсе не тревожили, только изредка призывали его отведать каких-нибудь пастетов, колбас или сыров, но промеж друг друга домашние вели самый обыкновенный, «семейный» разговор, какой можно застать только будучи членом этой самой семьи или принятым в эту семью на правах ее члена. Обсуждались недавние швейцарские приключения: смешные кренделя усов тамошнего доктора, о натуральности которых с первого дня велись споры, а после устраивались разные уморительные сцены «проверки», так и не принесшие приличного результата; баловство соседского мальчишки, как будто бы очень влюбленного в Наташеньку и оттого гоняющего ее крапивою; матушкина «доходящая до каламбура» забывчивость; потеря какой-то памятной броши; и уже сегодняшний день: приезд портного, заследившего грязными калошами сени; покупка какой-то редкой книги, на которую была среди домашних установлена очередь прочтения; каприз Наташеньки сменить и без того «и двух месяцев не будет» меняный балдахин. У Николая от всего слышаного теплело на душе. Как давно он не был в семейном лоне и как теперь ненасытно впитывал эту ни с чем не сравнимую атмосферу крепкого, нерушимого братства и тихой любви. Он чувствовал себя вновь прибившейся к стае особью, в прошлом нечаянно потерявшейся и все последующее время отчаянно разыскивающей собрата.       В девятом часу Зиновья Никитична, извинившись и любезно откланявшись, покинула сытное пиршество, и по тому, какими заговорщицкими взглядами обменялись оставшиеся, Коля догадался, что на десерт припасена какая-то особенная шалость. Тут же откуда-то из-за кулис явились вазы с шампанским, а за ними и елисеевские бутылки с коньяком. Стол надломился от пастилы, мармелада и всевозможного фруктового ассорти.       — Прошу, не стесняйтесь, лучше коньяка вы не отыщете. — И Мишель протянул юнкеру стакан с красиво переливающейся коричневой жидкостью, словно то была растопленная кедровая скорлупка.       — Извините, я не пью, — кротко отказался Пшеницын. — Я однажды угощался… подобным… не в точности таким, но… Одним словом, все это имеет на меня неправильный эффект…       — Ах, вот оно что, — улыбнулся Руже. — Тогда для вас шампанское! Даже Наташеньке позволителен один бокал. Правда, мармозетка?       — Правда-правда, — закивала младшая из сестер и для большей достоверности наполнила два бокала, один из которых протянула Николаю. Если бы не этот жест, юноша бы непременно настоял на своем, но Коля к тому времени уже преисполнился такой вины за недавнюю сцену знакомства, что не мог позволить себе этот отказ. Да и разве хорошее шампанское то же, что кустарная Пашкина водка?       За напитками все как-то приободрились и напали на веселость. Даже Сергей Георгиевич отложил на время свою хваленую аристократичную неприкосновенность и смеялся уже со всеми наравне. Очень скоро, впрочем, в застольцах открылась и потребность движения. Захотелось и игр, и плясок, и песен — всего разом.       Мишель вскочил с места, распахнув настежь двери в следующий зал, и перед взором Николая предстал торжественно-белый, наполированный до блеска рояль, похожий на взыскательного ревизора. Пшеницыну показалось, что за последние дни он до того уже истратил все запасы удивления, что, вылети сейчас из этого рояля пусть даже целая стая розовых фламинго, юноше навряд ли пришло бы в голову поставить достоверность подобной причуды под сомнение. Лизавета заняла почетное место пианиста, Наташенька, приосанившись, встала подле инструмента петь, и все вышло у сестер так слажено, так сговорено, что юнкер догадался о постоянстве таких вечеров в этом доме. После пения все снова собрались к столу на короткую передышку, и тут Коля, усыпивший в своем желудке вместо выторгованного одного уже целых два бокала шампанского, почувствовал необходимость высказаться, бывшую ему теперь чуть ли не обязательным условием дальнейшего существования. Вставая, юноша покачнулся, так что Ставровскому пришлось придержать его за локоть, и, два раза из трех промахнувшись, постучал черенком столовой ложки по стеклянному тюльпану бокала.       — Я не знаю, что со мною сделается, если я немедленно не выскажу вам своей любви, — мягким, заплетающимся языком начал Пшеницын. Лицо его расплывалось в беспечной улыбке. — О, как я вас люблю сегодня! и это со мной такое небывалое чувство, и так сразу! Отчего, скажите, отчего нам нельзя было встретиться раньше? я сокрушаюсь о каждом дне, о каждом часе, что не знал вас! Вы все! вы все такие расчудесные! А я, право, признаюсь, что побаивался вас сначала, Лизавета… и знали бы вы, как за то теперь мне совестно! Вы совершенно необыкновенная, вы такой наставник, такой стержень! и притом в вас огромнейшая душа и самое женское, материнское сердце! вы для меня отныне пример! На вас можно, нет, на вас нужно ровняться! кто вас научил этому? кто вложил в вас такое? неужели вы сами себя и сотворили? Если так, то я хочу преклонить колено! — на этом юнкер сделал позыв опуститься, но все семейство тут же хором упросило его оставить эту затею.       — Наташа, — говорящий обернулся к младшенькой Руже, на что та вся вспыхнула, — я вас обидел и никогда, слышите, никогда себе этого не прощу! И даже если вы выдумаете меня извинить, потому как у вас такое сердце, что оно не может держать долго зла, то я сам, я первый не спущу себе этой неучтивости! Нет, невозможно, решительно невозможно! не стоит и просить! Но знаете ли, как я намереваюсь поступить в ответ? (Я все обдумал, всю нашу будущую дружбу!) Я стану вашим покорным слугою! я поставлю своим первейшим долгом ваше благополучие! ваше счастье! Послушайте, мы с вами так похожи! Нам без надобности свыкаться, мы уже все друг про друга знаем! мы родственные души!       Наташенька вся по-прежнему (или того больше) розовела, Лизавета сидела несколько даже пораженная (возможно, что и приятно, хотя и старалась это скрыть), а юноша тем временем развернулся уже к Мишелю.       — Мое теперешнее счастье во всем ваша заслуга! как вы ввели меня в свой дом! как доверили мне сделаться частью семьи, пускай и на один только этот вечер! Но без насмешки, без иронии! Как я скучал по человеку и как нашел его в вас! Мне еще никогда, никогда в жизни не было так… хорошо! но не хорошо даже, а как-то превосходно! Сережа предуведомлял меня о вас, о том, что вы за душа, что за сердце, как вы сумеете мне понравиться! Ведь так? Ведь было такое, Сеня?       Ставровский и не понял сразу, что обращаются к нему. Граф никак не ждал такой внезапной до себя фамильярности, да еще и на людях. И откуда взялось это «Сережа» и тем более «Сеня»? Никто прежде его так не звал!.. Как нашлись в юнкере эти имена, и почему он выстрелил ими теперь, в самую к тому неподходящую минуту?! Генеральский племянник почти испуганно метнулся взглядом к Мишелю, тот ничем не выдавал неловкости момента и даже сделал другу жест ничего не предпринимать на это, Лизавета в свою очередь победоносно изогнула бровь, словно выиграла заключенное накануне между нею и Ставровским пари, одна Наташенька пребывала в каких-то нездешних грезах и ровным счетом ничего не заметила.       — Почему же ты молчишь? Скажи, скажи, как было! Тогда, после ресторана! Ну же! Неужели ты не помнишь? — обиженно канючил Коля, совершенно и напрочь подчиненный уже лишнему бокалу шампанского.       — Кажется, мой друг, я начинаю понимать, о каких эффектах алкоголя вы меня давеча предупреждали, — нашелся Мишель, снисходительно и любовно улыбаясь. — Но вы не можете не быть очаровательным! Отвечу вам за все семейство: с этого дня вы желанный гость и почетный член нашего клуба дикарей! Будьте как дома и никак иначе!       Руже уже обнимал качающегося, как маятник, Николая и уговаривал того присесть хотя бы на минуточку для «восстановления сил», а генеральский племянник тем временем придержал себе огонек для сигары.       — Это было… неосторожно, — Ставровский изверг изо рта сизый дым.       — Безрассудно, — еще один негодующий выдох.       — Легкомысленно, — снова гриб едкого дыма.       — И, разумеется, неделикатно.       Пшеницын, которого только что усадили на стул заботливые руки Мишеля, обернулся на Сергея Георгиевича с забытою на лице улыбкой, перешедшей в мышечную спазму.       — Разве, разве… нам и тут, как на суде, положено быть? — веселость враз сменилась в юноше той же величины упадком; шампанского как не бывало. — Ведь это такие люди… Ведь они прежде всего любовь! Они не то, что в театре, и не то, что у тебя в салоне! Совсем другой сорт! Я не мог так ужасно заблуждаться ими!.. — Николай осекся и, пораженный, зашептал уже, обращаясь сам к себе. — Неужели я и правда ошибся?.. Неужели они смеяться теперь станут? осуждать? Неужели все, что было, — все неправда? — и снова переполошенный взгляд на собеседника. — Скажи, скажи мне! Ты уже знаешь это!       — Ты совершенно еще не представляешь, что такое светское общество, — прерываясь на сигару, начал Ставровский. — О, это страшное, скверное словечко! это пожизненная вакса и ярмо. Нельзя являться членом общества в понедельник, а уже во вторник по собственной воле перестать им быть, нельзя спрятаться от обязательств перед ним в четырех стенах и нельзя притвориться, что отныне ты сам по себе. Брак со здешним обществом — это брак по христианским канонам, то есть «пока смерть не разлучит вас». А еще это сцена, на которой во все время не погаснет ни один софит. Неусыпное бдение! Всегда начеку! Никому и в голову не придет демонстрировать здесь подлинные свои чувства и говорить о делах, как они есть на самом деле. Все играют роли, продиктованные им с рождения титулом, фамилией, званием — чем угодно, у каждого свое; но главное: тут никто ничего не решает сам — все решено задолго до нас, все предрешено. Дом Руже для меня — единственно место, где хотя бы на время можно ослабить галстух, но и тут никто не отменял главных правил. Ты можешь быть самим собой, и тебя здесь полюбят за это, уже полюбили. В этом ты ничуть не ошибся. Но объяви им правду о нас с тобой, и ты тут же станешь неудобным гостем. Я не берусь осуждать их за это, такова действительность, которую нам с тобой, увы, не изменить. Своей неосторожностью в один прекрасный день ты можешь вынудить этих святых людей отказать тебе в приеме, чем, прежде своего, надорвешь их сердца. (Ты и Мишеля угадал правильно. Он теперь первый за тебя станет страдать.) Есть места, где прощаются всякие грехи без разбора, например, бордели, но здесь — дом, семья, очаг, тут так нельзя. Теперь ты понимаешь, какая удача, что сегодня мы собрались только «при своих»? и чем все обернулось бы, будь тут хотя бы один «лишний», «посторонний»? Думаю, Мишель все знал заранее… Он как-то сразу тебя изучил (очевидно, лучше моего) и, очень может быть, предвидел подобное этому.       — Если предвидел, почему допустил? — разогорчено вымолвил Пшеницын.       — Он знал не только о том, что это случится, но также о том, что это случится наверняка. Лучше сегодня —в семье, чем завтра —на публике. Думаю, так он рассудил…       — Кто еще?       — Лиза не могла не знать, у нее слишком развитый ум. Наташенька… Наташенька навряд ли предполагает саму возможность такой близости. Она наивна и девственна, что вполне простительно в ее шестнадцать…       — Нет, это совершенно невозможно, — воскликнула младшенькая Руже, вдруг схватив Николая за рукав. — Еще минуту назад вы клялись нам в любви, а теперь как будто и забыли! Неужели вам нельзя наговориться после?! Братец, скажи им, пускай разлучатся!       По всему видно было, что Наташенька не только простила Николая, но и вернула сердцу прежнее свое расположение к нему: все в этой девчушке менялось со стремительной быстротой.       — Сергей Георгиевич, Николай Игнатьевич, нашли же время для бесед! — подыграл сестре Мишель. — Разве так привыкли веселиться в этом доме?! Покажем гостю, на что мы годны! Лиза — аккомпанируй!       — Послушайте, Николай Игнатьевич, ведь к вам совершенно не идет ваше имя! — напоследок хитро обернулась через плечо Наташенька. — Раз уж вы обещались сделаться мне покорным слугою, то, конечно, позволите ничего не значащую фантазию звать вас… Ники! Да-да! Это к вам вернее!       И все снова, как волшебством, пришло в прежний развеселый беспорядок. С этих пор музыка уже не стихала ни на минуту, шампанское лилось рекой, все танцевали, нисколько не заботясь о том, как это смотрится со стороны (и чем нелепей это смотрелось, тем оно было даже и лучше), допивали и попевали друг за дружкой, под конец водили даже хоровод вокруг бедного рояля… Вопиющее бедокурство это стихло только к полуночи.       — Твоя комната на эту и, если угодно, любую другую ночь, — вещал генеральский племянник, вскрывая ключом одну из дальних дверей слабо освещенного коридора. Галстух на графе был уже развязан и свисал небрежно двумя лентами по лацканам чем-то замаранного (кремом ли с тарталетки?) сюртука, левая рука держала за горлышко, точно гуся за шею, полупустую бутылку, варварски-черные волны густых волос сопротивлялись затишью после бури. Коля, приминая щеку услужливой стеной, счастливо наблюдал за настойчивыми попытками Сергея Георгиевича совладать с замком. Наконец дверь поддалась.       Юнкеру была отведена гостевая спальня — весьма непритязательное помещение, где, кроме кровати и двух стульев, ничего уже боле поместиться не могло. Впрочем, даже в этой скромной комнатушке присутствовал растопленный мраморный камин, на окнах висели кованые гардины с тяжелыми расшитыми шторами, а сама кровать была добротной и просторной, с высоким изголовьем. Юноша несмело вошел следом за Ставровским. В спальне стояло парниковое марево тускло-желтого камелькового света.       — Где же ты сам будешь ночевать? — поинтересовался Коля, обмеривая комнату боязливыми еще, неровными шагами.       — Я собирался к Мишелю, он хотел читать мне что-то свежее, «из своего». Это с нами часто случается: во всю ночь не сомкнуть глаз за разговором. К тому же Миша много занимается журналами и газетами и, бывает, выискивает занимательные вещи… Одним словом, умствуем.       — Должно быть, собеседник из него замечательный… — задумчиво и как будто с потаенной завистью проговорил Николай и тут же сам себя оборвал на полуслове. — Пригласи меня на танец! — Взгляд его был даже серьезен.       — Как это? И для чего? — удивился генеральский племянник, опуская горемычную бутылку на пол.        — Тогда, на балу, вспомни! — тихо проговорил Пшеницын. В уголках губ скопилось ребяческое озорство. — Я хочу согласиться! В прошлый раз не согласился, а теперь соглашусь! Это мы как будто все заново начнем!       — Какой ты выдумщик! — усмехнулся Сергей Георгиевич. — Ну, будь по-твоему.        И Ставровский отвесил перед Колей галантный поклон. Левая рука графа вплелась в спину юнкера, правая приняла в свою раскрытую ладонь нежные лепестки юношеских пальцев, и генеральский племянник, имея в распоряжении своем только эти две незначительные точки опоры, снова будто понес по воздуху все тело спутника целиком. Взгляд Сергея Георгиевича выражал какую-то особенную сосредоточенность на лице Коли, он терпеливо всматривался в него, словно хотел окунуться в эти правильные черты, как в кристальные озера, словно жаждал слиться с ними в один новый, божественный лик. Раз. Левая нога делает шаг вперед. Два. Движение в сторону. Три. Стремительное скольжение. Четыре. Шаг назад правой.       — Знаешь, кем я себя чувствую в твоих руках? — зашептал Николай. Взгляд его был пойман в западню черных супротивных глаз. — Птенцом, которого ты похитил из гнезда… Могучий, грозный орел… Ты хотел меня съесть, но не съел… Тебе понравилось, как пахнет мое тепло, живое тепло…       — Боже правый, ты все еще пьян этими смешными двумя бокалами! — покачал головой Ставровский.       — Вовсе нет, — горячо воспротивился Коля, чем только доказал обратное. — Шампанское тут ни при чем… Но я еще, очень может быть, и правда пьян… нашей смежностью.       — Смежностью? — Сергей Георгиевич оставил шутки. Он вдруг погасил их танец и столкнул свое тело с юношеским в пограничной близости, словно то кирпичная кладка ударилась о подвижный шелковый занавес. Пшеницын пропустил вдох: он почувствовал его.       — Этим мужчина говорит вместо слов? — опустив глаза на соприкосновение их ответных общностей, прошептал Коля. Он весь как-то задыхался и непрерывно менялся оттенками в лице.       — Этим мужчина вместо резолюций, печатей и бесконечных ворохов канцелярских бумаг заявляет права, на то, что считает своим.       Николай не успел даже обмыслить сказанное, как Ставровский подхватил его (с той же легкостью граф мог бы взять на мизинец крестильное детское платьице) за лацканы мундира и с силою вдавил в стену, которая, как померещилось юнкеру, уступчиво под ним прогнулась, вопреки обычной своей твердости. Где-то под ногами звякнула и покатилась бутылка, расплескивая по паркету остатки липкой жидкости. Пальцы графа, похожие на портные ножницы, бесцеремонно распорядились парадным мундиром: тот пикировал на пол. Затем Ставровский решил было удостоить схожей участи и рубашку, но не стерпел — ужалил юнкера в шею невоспитанным поцелуем, и вслед за первым любовным укусом шмеля уже все лицо юноши прожгло смоляными брызгами горячей невоздержанности. Коля чувствовал накаты чужого тела на свое; испытывая юнкера поцелуями, Ставровский вместе с тем продолжал стучаться в кладовую жизни любовника, будто всерьез полагая этой упорной склейкой стереть разъединяющую их схожести ткань. Серж совершенно потерялся в своем желании, обезумел им в какую-то минуту: все, что копилось в нем этот долгий месяц, теперь искало любой способ вырваться наружу. Граф уже не мог отмерять свою страсть крошечными мензурками: это казалось ему страшнее средневековых пыток; он сделался ведом одним единственным инстинктом, на монарших основах правящим им теперь — излить всего себя разом. Но именно те неосознанная жадность и спешка, с которыми генеральский племянник пробовал юношу на вкус, и сыграли со Ставровским злую шутку: лицо его исказила гримаса животного безумия. Коля больше не узнавал в Сергее Георгиевиче того взвешенного великосветского господина, властвующего над собой и окружающими: граф утратил последний контроль над происходящим, будто обратился в стравленного на соперника бойцовой породы петуха. Очередная бестактность, и Пшеницын вскрикнул, но не в голос. Юноша, отчего-то пугаясь издавать звуки, нечаянно проглотил свой крик подобно твердому, непрожеванному куску пищи, и тот, размельчившись о стенки гортани, влетел в тело оружейным залпом. Ставровский поймал внезапную дрожь эту губами и отстранился в большом замешательстве, он еще несколько времени не мог разрешить, чем был вызван этот прошедший по коже разряд, но опущенные глаза напротив выражались довольно красноречиво: вся предшествующая близость была гадка этому существу.       Сергей Георгиевич отступил шаг, случайно задев пяткой бродягу-бутылку, та со стеклянным звоном покатилась к стене, но не прошла и полпути, как вдруг стремительно подскочила, пролетела по воздуху и разбилась вдребезги о каминную полку в двух дюймах от застывшего в ужасе Николая.       — К чему этот балаган?!— процедил генеральский племянник, нисколько не сознавая всей невозможности своего поступка. Он был взбешен до бестиальности. — Красивой жизни захотелось? Сафьяновых переплетов, английских пиджачков, театров, званых вечеров, побрякушек (куда же таким принцессам без них?)! Так чего же ты раньше стеснялся всего этого спросить? Ухищрения выдумывал! Строил из себя овечку! Думаешь, мне без ответного чувства и деньгами жалко тратиться? Напрасно мудрствовал! Мне на приятную мордашку рубля и прежде не было жаль! Во что сам-то себя оценишь? Цифру мне, точную цифру!       И Ставровский вырвал из кармана сюртука с десяток радужных, в сто рублей, и сереньких, в двести, бумажек, приготовляясь отсчитывать.       — Ну же! не тушуйся! поздно теперь миндальничать, вон я как тебя оприходовал… и до конца думал дойти без гонорара, из одной только сердечной симпатии! Ты уж прости мне такое невежество, не разобрал всего сразу! Нет, ну только поглядите, как пылает личико! Да разве после такого можно ударяться в маков цвет? — ядовито подначивал Серж. — А, черт с тобой! Все твое! Заслужил! Говорил же, что не жадный! Вот, получай!       На Пшеницына посыпался оскорбительный денежный дождь.       — Вот ты какой! Пусти, пусти! — в лихорадке забился юноша, отмахиваясь от купюр все равно что от жгучих плевков. Слезы задушали его. — Унизил, растоптал! Какое бесчестье! Грудь себе распорол, сердце вынул! а ты в грязь, в сточную яму! Как можно? Всего вымарал! Ни одного чистого места не оставил! — Коля пытался вырваться, но генеральский племянник его не пускал. — Деньг твоих что тогда, что сейчас знать не желаю! до копейки и то не дотронусь, коли твоя будет! а нужно, так и за стол сегодняшний, и за комнату эту заплачу! я работы не боюсь! за все платить сам стану! на твой счет и щепки не возьму впредь! ты меня брось оскорблять этим, я ничем еще не заслужил!       — Говорить умеешь, уже давно замечено! — не поверил граф. — Только к чему я тебе, раз не к деньгам? Раскрой, просвети! Ведь тебе это все мерзко, противоестественно… (Как затрясло, заходило! подумать только!) А в первую очередь, я сам, я сам тебе мерзок, касаний моих до себя снести прилично не в силах… Все мое отторгаешь!       Николай стоял, потупившись. Белизна лица возвращала себе краску. Ресницы щекотали нижнее веко. Он чувствовал, что теперь только правда способна спасти эту сцену, но возможно ли сказать о таком и не сгореть в ту же секунду со стыда?       — Вот ты все про мерзость говоришь, — еле слышным шепотом начал Пшеницын, — а я и знать не могу наверняка, мерзко оно или нет… потому как… потому как… у меня прежде никого и не было… я к тебе первому пришел. Ты того знать не мог, затем и стал действовать насилием, полагая, будто я тебе сопротивляюсь, а ведь я и не думал такое… я только (признаться ли?) испугался… что все это у нас неправильно выйдет… то есть с грубостью…       Ставровский задеревенел. Гневный червь выскользнул наружу через корабельный клюз раскрытого рта и больше уже не возвращался в характер графа этой ночью.       — Как? Скажешь мне, что тебя ни разу еще не искушало? Что и до женщины прежде не касался? Что ты еще… мальчик?       С изобличительным этим «мальчик», прозвучавшим из уст генеральского племянника, как название постыдной болезни, нижняя губа Коли снова предательски задрожала.       — Теперь прогонишь? теперь стыдно со мною знаться?       Сергей Георгиевич еще с минуту стоял в совершенном оцепенении, доводя до сознания своего эту новую, непостижимую идею.       — Стыдно?! За что же стыдно?! — опомнившись, воскликнул он.— За то, что без паскудства? за то, что с чистотой младенца ко мне пришел, а я до тебя грязью своей дотронулся? деньгами наказал за безгрешность? тут один виноватый — я!       Глаза Ставровского зияли разодранной печалью двух выбитых окон в разоренном кровавой революцией доме. Он прижал к себе Колю, и их измученные груди успокоились друг другом, задышали в лад. — А что до денег этих… Ах, какая низость!.. Видишь ли, я так сжит со всем светским, что уже и не разберу достоверно, за что в особенности ко мне располагают: за состояние ли, за связи ли, за еще какую выгоду? О том же, что это может быть что-то кроме, такие, как я, уже предпочитают и не мечтать. Мне только показалось на секунду, что я обманулся в том, в чем обмануться было бы всего теперь страшнее… А ты вон какой! совсем еще чистенький… и телом, и душой… Не будет у нас с тобой грубости больше, слышишь…       И Коля беззвучно заплакал, но слезы эти были уже в облегчение.       — Плачешь? Это ничего, это на пользу организму, — заговаривал Ставровский, приглаживая смешные светлые акрошеры в окантовке небесного юношеского лица.       — Останься, без всякого, просто, — всхлипнул юнкер.       — Останусь, конечно, останусь, — заверил Сергей Георгиевич.       — Нет, нельзя! Тебя Мишель ждет! Я и забыл! Иди, иди, не держу! От чистого сердца не держу, — вдруг опомнился Коля.       — Успеется.       — А если сердиться станет?       — Кто? Миша? Ну что ты! Меж нами такая давнишняя дружба! Не станет!       — Но тебе к нему надо непременно! иначе это некрасиво!       — Буду у него обязательно, — утешал граф. — Только сна твоего дождусь и сразу туда.       — Я, может быть, еще не скоро засну, в особенности, если от меня того с намереньем будут ждать. Ты бы лучше шел, ведь уговор у вас был, — не унимался Николай.       — Отставить упрямство, — в шутку скомандовал Ставровский и отстранил от себя юношу. Тот все еще не решался глядеть прямо.       — Я тебе помогу, вот так, — генеральский племянник довершил уже начатую им прежде рубашку, разомкнув руки любовника, охраняющие скованным объятием хрупкий стан. Коля весь как будто сжался в себя и каждым жестом пытался оградиться от невидимой опасности.       — Теперь сюда, смелее, садись. — Сергей Георгиевич усадил Пшеницына на кровать и снял с ног юнкера тяжелые сапоги. Стопы юноши были горячи и пахли секретной, возвышающей прелостью кирзовых темниц. Ставровский приложился к шершавой от портянок подошве босой ножки щекой и слегка потерся, точно желая высечь любовную искру. Затем опустил ноги на пол, как чайную фарфоровую пару, и заскользил по прямой просеке бедер к поясу шаровар, но руки его задержало ответное прикосновение. Генеральский племянник поднял взгляд: Коля, весь скруглившийся в серп (сутулые плечи, вдавленный живот, вогнутая грудь), смотрел на него умоляюще. Он был напряжен, как тростниковый стебель; скручен, затянут в канат. Тонкие жилы олицетворением страха разоблачения выпирали под кожей, сердце било в гонг, горло глотало корчами.       — Я тебя не обижу, — внушил граф. Пальцы его раскрошили засохшую глину запрета и подчинили себе последнюю одежду. Тонкий ручеек вытек из приюта двух жемчужин и пропал в расщелине болезненно сжатых ног. Генеральский племянник возложил на священный алтарь невесомый поцелуй и, вновь спустившись, уже не воздуху, но дрожащим коленям подарил теплый оттиск своих губ. — Ты прекрасен.       Настал третий час ночи, когда Ставровский, еще раз оправив одеяла и затушив свечу, оставил спальни, хранившие в себе мирный сон девственного существа. Граф вышел в освещенный холодным лунным мерцанием зал и приготовился закурить, когда сзади послышался приглушенный шелест платья.       —Не спится?— не оборачиваясь, спросил граф. Ему хорошо известны были эти шаги.       — Приучила себя к пахитоскам, теперь одно занятие — не попасться брату на глаза, сразу такой скандал, ты же знаешь Мишеля, — отозвалась Лизавета, тоже закурив.       — А ты все прежняя, Лиза, — Сергей Георгиевич ухмыльнулся.       — И ты не сделался лучше, — возразила старшая Руже.       — Знаешь, Лиза, а ведь я натурально думал взять тебя в жены послетого… ну ты помнишь, — сощурившись от горького глотка табачного дыма, признался вдруг генеральский племянник. — Разумеется, не для супружеской жизни, но для делового партнерства. Ты на редкость осмысленная натура и слишком уж тяжела этим для наших нежных салонных женишков. Они видят в тебе угрозу своему эфемерному мужскому достоинству, но сознаться в этом… О, слишком невозможное откровение! Твой венец безбрачия навсегда признают следствием несимпатичных внешних данных, но, увы, это только жалкие отговорки. Жена нужна вовсе не для услады глаз, а для умного ведения дел и, может быть, еще для разговора, а на все прочие потребности существуют гризетки. Но ты была тогда так невозможно и бестолково влюблена в своего доморощенного Бетховена… Теперь же на тебе стоит клеймо старой девы, а я скоро сойду с ума от бесконечного сватовства.       — Брось, Серж, тебе нравилась не я, а тот мальчишка в шевиотовом сюртучке, что получался из меня при должном на то старании. Хорошенький костюмчик и немного грима.       — Иногда я скучаю по нему… — выпуская кольца дыма, ностальгически проговорил Ставровский. — А он помнит меня?       — Всякая невинность помнит своего прельстителя.       Граф довольно усмехнулся.       — Он что-то особенное, этот твой сегодняшний гость? — поинтересовалась собеседница.       — Ты же знаешь, как я смотрю на этот вопрос, — с дружеским укором проговорил Сергей Георгиевич. — Мужчина, имеющий физическую близость с другим мужчиной, — удваивает свою мужественность, но мужчина, имеющий с другим мужчиной прочный союз или, не дай бог, любовь, — превращается в гермафродита.       — Ни за что не поверю, что ты не смог бы подчинить его сегодня силой, если бы захотел. Ты затем только и приводишь их сюда, чтобы без конца «преумножать свою мужественность», — заспорила Лизавета.       — Как грубо! — с деланым возмущением воскликнул генеральский племянник. — Но, пожалуй, ты права, я как-то излишне с ним церемонюсь.       — Бойся, Сергей Георгиевич, — туша пахитоску, предупредила старшая Руже, — ты еще не выстрадал свое, а любовь — это все равно что эпидемия чумы: не успеешь и глазом моргнуть, как весь развалишься на кусочки, а все оставшееся время потратишь на то, чтобы привести себя в прежний вид, но получится только жалкое подобие.       — Откуда тебе знать, что я еще не выстрадал свое? — с зарубцевавшейся в голосе язвой поинтересовался Ставровский. — Уж не думаешь ли ты, что я стал бы доводить любовь до белой горячки, как это вышло у тебя? Метаться из угла в угол? Напиваться пьяным? Искать в чужой постели приюта? Особенно последнее! Особенно для барышни из такой семьи! «Сергей Георгиевич, мне, право, больше не к кому обратиться, а вы первый нам друг. Не поймите меня неправильно… ах, как все это невозможно дико! Только не смейтесь, милый граф! Ведь я совсем еще ребенок! отсюда стыд перед моим никчемным любовником… а вы такой наученный, Сергей Георгиевич… одним словом, прошу вас, будьте мне сегодня мужем. Я клянусь вам, это для одной только практической пользы, к тому же… мой никчемный любовник бывает так неаккуратен, что может и навредить, а я слышала, что молодой девушке нельзя такое в первую ночь… Я знаю, что вы любите мальчиков… Ну хотите, хотите я наряжусь этим самым мальчиком! Я обязательно что-нибудь придумаю, только не откажите, милый Сергей Георгиевич!»       — Ты думаешь пристыдить меня этим?! — беззастенчиво рассмеялась Лизавета. — Дорогой мой, но разве ты не знаешь, что я давно лишилась всякого стыда? Тому, как я исхитрялась перед моим, как ты его называешь, никчемным любовником, позавидовали бы лучшие куртизанки Парижа. Я унижалась только год, а мерзости набралась на целую жизнь. Во мне все с тех пор отравлено. Но знаешь, я все-таки отвечу на твой вопрос: ты еще не любил, потому что умеешь получать удовольствие хотя бы даже от хорошего табака или новых запонок, а это первое, чего лишаются по-настоящему отлюбившие люди. Ты думаешь, будто значишь что-то сам по себе, —это тебя и выдает. Мы все только придатки одного больного чувства, стирающего границы между кастами, религиями и сословиями. Ты ни черта не хозяин положения, Серж, и придет время, когда ты сам в этом убедишься. А пока я буду делать вид, будто не замечаю, что твоя теперешняя бессонница сопряжена с глубоким раздумьем об этом рядовом, как ты утверждаешь, мальчонке.       — Признайся, ты и сам уже начинаешь ощущать на языке привкус краха твоей могучей империи неприкосновенности, — заговорщики прошептала Лизавета на ухо графу и чуть громче добавила, уходя: — Мягкого падения.
132 Нравится 302 Отзывы 67 В сборник
Отзывы (33)