2 часть. 3 глава
17 декабря 2017 г., 18:21
III
Следующие события переносят нас в первую декаду декабря, в ту прекрасную пору, когда зачатая от первого морозца зима облагораживает амиантовой искренностью снежного покрова наскучившие глазу бурые пейзажи. Мы уже не в Петербурге, но в совершенной от него близости, так что город не ослабляет своего влияния на человека. Тот самый неказистый, из «одной только жалости» приобретенный домик в Лигово нынче топлен и обжит, что, стоит взглянуть на него сторонне, впечатление выходит самое благоприятное. Сам поселок стоит упокоенный, высвобожденный от тягот дачного нашествия и укутанный в преамбулу зимы, как в пуховый платок. Одним словом, все как-то особенно предрасполагает к «натуральному отдыху» и сопутствующей ему охоте, чем и пользуются в свое удовольствие наши герои.
Но не будем слишком спешить и обобщать, а остановимся на всем в подробностях. Начнем, пожалуй, с того, что выезд для охоты в Лигово представлял собою самое наирегулярнейшее событие с тех самых пор, как между Ставровским и Руже установилось близкое знакомство, то есть нынешний сбор был нашим друзьям счетом шестым, а то и седьмым. Лигово всякий раз избиралось из тех же соображений, что и прежде: среди здешнего контингента (все мелкие чиновники и служащие) было редкой неудачей встретить надоедливого знакомца «из высшего общества». Как прочих предают анафеме, так и Мишель с Сержем раз в году отлучались от привычного и примеряли на себя аскетизм, что при прочих равных тоже умело сойти за своего рода веселье. Нынешнюю поездку, правда, отличало одно весомое обстоятельство, заключающееся в наличии сопроводительной компании. Всегда довольствовавшиеся обществом друг друга, на этот раз и генеральский племянник, и граф уготовили себе по спутнику. Таким образом, бричка, подкатившая к воротам худо-бедного домишки, привезла на постой сразу четверых. Во всю дорогу Коля не знал, куда деть взгляда: вычурная барышня напротив подавляла в нем всякую отвагу. Дама сидела с такою осанкою и так прямо держала голову, что случайная встреча с незнакомкой глазами отдавалась после в груди шрапнелью. Она была вся из себя большая ценность, по крайней мере, ее достойно молчаливая внешность о том премного давала знать. Одета барышня была в зимнее пальто с меховой оторочкой, рядом стеклярусных пуговиц и капюшоном, в прическе ее таилось совершенно очаровательное страусовое перо, а меховой воротник утоплял в своих ласках идиллический подбородок и щечки, закругляющие правильный овал «никак не русского» лица. Ставровский о ней отзывался со сдержанной неохотой, и, окромя того, что это «дурная пассия» Мишеля, Пшеницын на момент приезда ничего о настоящей спутнице не знал, а между тем нисколько не мог побороть в себе к тому любопытства.
— Ах, почему мне настоятельно кажется, будто вы прежде не знали женщины? — с каким-то шипящим, все умягчающим акцентом обратилась барышня к юнкеру, стоило приезжим ступить из коляски на землю.
— Бесстыдство с первых слов, — фыркнул Ставровский и тоже обратился к Коле: — Полагаю, не иначе как сейчас тебе будет предоставлена такая возможность.
— Какое белокурое дитя… Ах, я бы хотела стать твоею матерью! Миша, скажи, как звались те крылатые карапузы с картины какой-то святой девы?
— Купидоны, Гезочка… но ты, право, все это зря теперь… оставь, прошу…
— Купидоны, именно, именно! — рассмеявшись, точно расшалившаяся девчушка, заголосила Карагез. — А что, я и впрямь разгадала про женщину? Это было бы так смешно, если правда! Барин, какой ты весь белый от злобы! Не сердись! Я его только пальчиком трону, вот так… — и спутница Мишеля провела ноготком по Колиной щеке, оставив на молочном красный след.
— А что, я и не думаю быть против! А ты, Миша? — вступил вдруг в самой откровенной манере генеральский племянник, оставив чуть начавшееся раздражение. — Пускай порезвятся! Ну что нам? Мы же не купцы с товаром! На что жалеть? Человеку на человека права налагать глупо! А тут такой случай! Ники, сделай историю, согласись! Она хоть и девка, но мастерица. От нее к другим уже не ходят.
— Сережа, о чем ты? — окончательно сбившись с толку, прошелестел Пшеницын. Юноша принимал весь свершившийся разговор за чащобный лес, из которого ему не терпелось выбраться на волю.
— Как же о чем?! Как о чем! Рассмотри хорошенько, какая фигурка, какое очертание груди! — самым искренним образом распалялся собственной идеей Сергей Георгиевич. — Не какая-нибудь потрепанная, засаленная вещица, а вполне годный материал. Ей уже недолго плясать осталось, но теперь самый сок! Нужно уметь поймать женщину в момент такой зрелости! Что за красота! Не любовь, а сплошной сбор пыльцы! Нам ли, друзья, стесняться?
— Сиятельство, глядите, нас совершенно не хотят понять, — с капризом в лице проскорбела Карагез, указывая в сторону опешивших: Николай с Мишелем стояли с растерянностью в искривленных чертах.
— Прошу вас немедленно завершиться, — проговорил Мишель сквозь щелочку плотно сжатых губ. — Ваши словесные парадоксы фантастичны и… нисколько не допустимы. Неужели мне требуется в самом деле разъяснять подобное? Какое воображение и святотатство! Но подумать только! хоть и через грязь, но вы в кои-то веки пришли к согласию, вас объединила невыносимая идея!
— Миша, не трави меня речами, — тотчас заскучав, упросил Ставровский. — Юбка просится к штанам, это все очень физиологично и не подлежит философии. Совокупление — такой же естественный процесс, как и прием пищи. Ты же не станешь ревновать к тому факту, что твоя возлюбленная сегодня искушает супу из трактирной тарелки, а завтра — из домашней. Вот и весь вопрос! Все остальное — иллюзии и фокусы, которым нам так нравится верить в минуты слабости.
— Прошу, кончай, от твоих мыслей смердит в воздухе! — с какой-то обидой даже воспротивился Руже. — Ники, забудь его слушать! вычеркни все немедленно!
— Я едва понимаю, о чем это… особенно про тарелки… то какая-то аллегория? — в прежнем смятении прошептал Пшеницын, в лице его при этом читалась спасительная неспособность к чудовищному озарению.
— Ах, вы вызываете меня на слезы! — разразилась Карагез. — Неужели ваша невинность не придумка?! Я совсем неправильно коснулась до вас! Мне нельзя до вас касаться! Я теперь это вижу! — с замечательным прояснением удивилась себе барышня. — Миша, зачем ты не предупредил? Ты же знаешь мою натуру! Ах, как стыдно! Миша, уведи в дом! иначе сгорю, сгорю с этого самого стыда! И к чему ты мне действовать даешь? я из подворотни вышедшая! а ты меня к людям тащишь! на позор! Ведь я ждала нашего общества… а тут!
Затянувшаяся сцена эта наконец-то и как-то бардачно окончилась, и все направились в охотничий домик. Дом был крайней скромности и наружно, и внутренне; цвета блекло-желтенького, выцветающего; сам деревянного сруба, но облицованный кирпичом; с пологою крышею; с фасада обделан классическим портиком, правда, завершенным приличным аттиком. Изнутри совершенное и бездумное нагромождение мебели, самой разной, поизносившейся, случалось, чуть не изломанной; обои пыльные, выгоревшие на солнце, местами отстающие от стен; диваны хоть и мягкие, но где-то распоротые; посуда самая обыкновенная, сборного сервиза; окна в две рамы с рожками соли от наледи; неудачные репродукции на стенах, тоже давно отдавшие свой первоначальный цвет. Спален только две, и обе полупустые. На каждую приходится по кровати и туалетному столику. Занавески на окнах для порядка, но не для совести: просвечивают, как графин с водой на свету. И пускай все теперешнее спорило с ежедневными порядками графов, ни тот, ни другой не выражали и тени обычной своей брезгливости, напротив, очень довольствовались всем окружающим и как будто любили эти жертвенные интерьеры. Приехали без прислуги, что тоже было какой-то вопиющей недопустимостью, но, однако, во весь вечер преумело справлялись своими силами, иначе говоря, обходились без видимых неудобств и недостатков. Карагез что-то хлопотала по кухне в своем нарядном платье, которое наотрез отказывалась менять на домашнее: такая была это упорность; Серж с Мишелем носили из сарая бревна и поддерживали камельковый огонь; Николай ходил за всем наблюдателем. На утро была отнесена охота на зайца по пороше, из-за чего ко сну отправились рано, «без посиделок», и уже в девятом часу следующего дня вся мужская составляющая теперешней компании предстала на крыльце дома в полной готовности к невинному куражу.
— Миша, только представь, — говорил Ставровский, натягивая перчатки и готовясь оседлать лошадь, — поручил знакомому скорняку применить к новехонькому пальто соболиный ворот. Вещь вышла наичуднейшая, глаза слезятся от такой красоты. Я, разумеется, не про себя старался: думал угодить вот этому невзыскательному молодому человеку, — граф указал взглядом на Пшеницына. — С самым открытым сердцем преподношу ему, значит, тому час назад этот… благородный подарок. И что бы ты думал? Воротит нос! Мол, по уставу положена шинель! А то, что эта шинель много не надышит…
— Сережа, кончен был этот разговор уже не однажды! — жалобно сокрушился Коля, перебив. — Куда мне эти соболя? Для какой потребности? За порыв спасибо… но остальное… такой цирк! Знать нужно нашу разницу, а ты пренебрегаешь! и все сглаживаешь различие… а оно у нас в крови, его соболями не уравняешь…
— Ну вот, опять за свое, — не удовольствовал Серж.
— Выдумали семейную сцену, — усмехнулся Мишель и, попав под обстрел двух недовольных взглядов, стегнул лошадь.
Все три запряженные коня были редкой изабелловой масти и в позолоте своего изжелта-белесого волоса походили на брызги шампанского. В Лигово их держали целый год, но пользовали нечасто, отчего жеребцы как-то дичились человека и плохо слушались команд. Ездоку требовалось известное усилие, чтобы держать кавалькаду в умеренном русле, и, хотя графы прекрасно вели коней, Пшеницыну в эту выездку не было равных. Юнкер без какой-либо велеречивой демонстрации своих умений все же умудрялся подчинять себе лошадь самым мимолетным движением, что и заявляло в нем во всеуслышание воспитанника кавалерийского училища. Прелесть же теперешней охоты заключалась в следующем: снег, сыпавший всю ночь и прекратившийся к утру, запорошил старые звериные следы, а новые с большой достоверностью отпечатались на снежном покрывале, точно стрелки-указатели на карте золотоискателя. Охотнику оставалось всего-навсего выследить логово русака в обход хитрым петлям и застрелить того на лежке или в бег. Погода стояла самая декабрьская: чуть пощипывал утренний морозец; в воздухе тонко позвякивал хрусталь, как это бывает только в зимней тишине; приминаемый копытами снег хрипел. Солидарно белый ажур нынешнего пейзажа резал глаз, и разве что приятная хвойная зелень залечивала эти световые нарывы. Лес стоял в подвенечной фате сухих снегов и как будто все еще не желал просыпаться.
— Нужна сурочья нора или овраг, — рассуждал Ставровский, обыскивая кругом глазами.
— Или замерзшее камышистое болото с крупными кочками, — поддерживал Мишель тоже в большом внимании к окружающему.
Коля при этом плелся уж как-то очень позади и к тому же молча. Охотничье ружье тяжело сидело на его плече и было похоже на приставшую пиявку. «Зачем я не был до конца против этой затеи? Разве стану я стрелять? как все это пагубно, как разрушительно! убийство божьей твари, и я к тому собрался быть причастен! ну уж нет! не сдвину ружья этого теперь с места! Пускай за это буду курам на смех, а только мне оно лучше, чем такой суд над зверюшкой устраивать!» — в подобном отчаянии мысли Пшеницын как-нибудь ехал следом за увлеченными охотниками, едва не сбиваясь с пути от большой прострации. Графия тем временем спешились с коней и принялись вытравлять зайцев из логова беспорядочным шумом своих шагов. Один матерый русак и правда скоро выдал себя: в десяти шагах справа взметнулась снежная крупка, и крепкий заяц выпущенной из лука стрелой метнулся вперед. В своей торопливости и неспособности оглядываться жертва налетела на пенек и в преумноженном испуге бросилась в другую сторону — прямо к Николаю. Юнкерская лошадь заржала и начала какое-то беспокойство с намерением встать на дыбы.
— Стреляй! Ну же! — в один голос выкрикнули Руже со Ставровским, и Коля с помутившимся от последнего переполоха сознанием самым машинальным образом взвел курок того ружья, к которому минуту назад обещался не прикасаться. Действовал уже не он сам, но та привычка к оружию, что воспиталась в нем за год пребывания в военном училище. Совершенно механическим образом юноша принял цель и с одного выстрела прекратил непутевый бег зверька: на белую шкурку брызнула красная клякса, точно пролился клюквенный морс. И без того чуждавшаяся лошадь с хлопком этим все же встала на дыбы (так что Пшеницын удержался в седле каким-то чудом), а после дала галоп в часто поросший ельник. Сергей Георгиевич и Мишель метнулись следом, но с таким опозданием, что на полпути им пришлось разделиться, ибо следы от копыт стали путаться, а самого наездника и лошадь было уже не разглядеть. Первым юнкера обнаружил Руже и, чуть не на ходу оставив коня, кинулся к нему, увязая в сугробах. Пшеницын сидел, привалившись к стволу престарой ели. С каждым тяжелым вдохом юношеская грудь вздувалась пузырем, а на выдохе — лопалась. Из глаз, как из прорванной дамбы, натекали слезы, и только что небрежно умытое снегом лицо блестело, точно у больного сильным жаром.
— Зачем вы так себя мучите? — тут же угадал Мишель. — Ваше сердце за все принимается с чувством, так нельзя. Это губительно. Вам нужно непременно обрасти коростой для жизни, для будущего. Научитесь рассуждать сторонне, так сказать, отвлеченно. Будьте немного из себя зрителем. Представьте, что это не вы сами нажали на курок, а один только обычай: ведь принято же в самом деле стрелять по добыче в такую минуту, вы то и сделали. Вы слишком хотите переменить мир или, лучше сказать, не переменить, а вжиться в него со своими представлениями. Но вы только гость, как и я сам, как и все мы, потому вам необходимо соблюдать общественные порядки, вот в чем заключается гармония, которую вы так ищете. Не меняйте своих принципов, я не об этом, но уступайте. Иногда непременно нужно уступить общей традиции…
— Черт возьми, что с ним?! Сбросило?! Ранен?! — лихо завершая езду, так что лошадь зло зафыркала, торопился Ставровский. Генеральский племянник на едином духу оставил коня и оказался близ юнкера, рывком поднял последнего на ноги и пристально вгляделся.
— Нет, Сережа, нет, — выжал из себя Коля, перемогая слезный спазм.
— Что тогда? Почему слезы? — прорычал граф.
— Я… не… должен… был… убивать его… Что это было со мною? За что я взял на себя этот грех?
— Что-о?! Смеешься надо мной?! Я думал, тебя покалечило! Решил, что найду тебя сейчас всего переломанного, затоптанного!.., а ты про зайца?! — взревел граф и вдруг ударил юношу по щеке, так что тот покорно мотнул головой вслед удару. Следующим мгновением Сергей Георгиевич уже снова вскочил на лошадь и, нещадно пришпорив взмыленное животное, кинулся куда-то прочь. Вся сцена не заняла и минуты, но оказалась феноменально пышной и театральной. Пшеницын прижал ладонь к обиженной Ставровским щеке, словно целебный подорожник к ожогу, и вытаращился на Мишеля:
— Что… что это?
— Я не рассказывал вам прежде обстоятельств нашего знакомства с графом Ставровским, все полагал избежать, но теперь… теперь что-то подсказывает мне: время настало, — чуть не траурно выдохнул Руже. И добавил с некоторым отставанием: — Не ждите его сегодня, он не придет.
Было далеко за вечер, а Сергей Георгиевич и впрямь не торопил своего возвращения. Николай не отпускал от себя Мишеля сбивчивыми расспросами, но граф отказывался говорить, о чем обещал, натощак. Ждали сначала ужина, после ужина — вина, и только потом Руже приготовился объясниться. В гостиной стояли потемки, камин подсвечивал, но не освещал. Вся ветхость комнаты как-то особенно обострилась в этом полумраке: казалось, что ты оплетен какой-то пыльной паутиной, а из темных углов на тебя выглядывают паучьи глаза. К ночи холодало и приходилось утепляться накидками.
— Я прошу вас, Мишель, еще одна минута промедления, и я буду растерзан собственным сердцем! — умолял Пшеницын, которому не было дела ни до еды, ни до вина. — Что с ним? Откуда эта… несдержанность? Чем я виноват? Как искупить? Научите меня быть ему правильным! Он такая личность, такой характер! Я очень путаюсь… и не могу угодить… отсюда некрасивые сцены… Ведь их так называют: «некрасивые сцены»?
— Дело не в вас, — как разгоняет ход заржавевшее колесо, начал Руже. — Ваша первейшая ошибка — полагать, будто что-то в этом человеке есть итог вашей воли. Драгоценный Николай Игнатьевич, хорошенько помните эти мои слова: Ставровский варится в себе, все внешнее ему пустой звук. Сегодняшний случай есть результат его внутренней травмы, вы тут ни при чем. Не корите себя понапрасну.
— Внутренней травмы? — уцепился Коля. — Но какой?
— Я обещал вам пару слов о нашем с графом знакомстве, — подвел Мишель. — Там и об этом будет, не переживайте.
— Говорите же скорее, ради бога!
— Вернемся на порядок раньше: в одна тысяча восьмидесятый год. Рассчитайте сами, нам со Ставровским было в ту пору то же, что и вам теперь, — восемнадцать лет — чудесный возраст открытий, но, правда, открытий самых разных. Тем летом я был гостем своей исторической родины — Парижа, на продажу выставлялось родовое имение наших предков, я был назначен следить за ходом процедуры. Разумеется, в Париже занимался я не только делами (вспомните мой возраст!), но и посещал многие злосчастные местечки. В одном из таких cabaret я имел неудовольствие стать свидетелем, если вам так угодно, некрасивой сцены. Один молодой повеса (не француз, но и не с первого взгляда русский) посреди представления схватил со сцены одну из танцовщиц самым бесцеремонным, вульгарным манером с совершенно мужскою (не ради шутки) силою. Барышня для начала улыбалась (им это положено с гостями), но, разобрав в господине намерение к насилию, а не только пьяное баловство, начала вырываться и даже визжать, что при ее роде деятельности было совсем нельзя. Это еще раздразнило молодого человека, и тот прилюдно наградил беднягу сначала первым, а затем и вторым кулаком, и совсем вопиющая развязка — схватил девушку за волосы и так и поволок за собою через столы и стулья к выходу. Смешно уже никому не казалось: все как-то притихли. Я же, напротив, пришел вдруг к такому возмущению, что полез на рожон заступаться за трактирную девку. Случилась неприличная драка, и, если бы не помощь со стороны, я бы как-нибудь покалечился: мой противник был в какой-то невиданной, нечеловечьей даже ярости. Прежде мне такого наблюдать не доводилось. Нарушителя спокойствия быстро вытолкали за порог, но и в самом cabaret после этой bagarre93 вечер долго не продержался: с неприятным осадком гости стали расходиться. Той же ночью я шел по Монмартру домой, когда в одном из переулков услышал белужий плач и (мало мне было несчастий на этот час!) решил непременно вычислить источник этих страданий. И что бы вы думали? Кого я обнаружил в слезах? Верно, верно, я вижу по вам, что вы догадались, Николай Игнатьевич! Меня ждала исповедь, что приходит к человеку, пожалуй, лишь на смертном одре, но никак не в субботнюю полночь. Ставровский схватился за меня сразу же, как только увидал, но уже не для драки, я то сразу понял и не сопротивлялся. Все прежнее мерзкое впечатление о нем сошло с моей души: то был первейший из страдальцев. Он буквально захлебывался своими раскаяниями, заливал мои руки слезами, говорил о пришествии какого-то дьявола, о том, что он сам над собою не властен в такие минуты, и что все это требует немедленного завершения, пускай даже ценою самоубийства. Все эти объяснения происходили у нас на французском до тех самых пор, пока мы не признали каким-то случайным образом друг за другом петербуржской прописки. Я был потрясен всем случившимся и, разумеется, как умел утешил неутешного. Расстались мы под самое утро с договоренностью о следующей встрече, но таковой не случилось: мой новый знакомый как в воду канул. Я намучился тогда мыслью о том, что этот страдалец и впрямь наложил на себя как-нибудь руки, но что я мог? Ни адресом, ни даже фамилией его я тогда не располагал. Мои дела во Франции закончились к осени, и я вернулся в Петербург. Тут меня уже ждал новый оборот дела. Не успел я еще как следует обвыкнуться в петербуржском доме и сделать хотя бы один приветственный визит, а ко мне уже стучатся. И кто бы вы думали? И тут, Николай Игнатьевич, вы попали в самую точку! Одному богу известно, как Ставровский разузнал обо мне в таких подробностях, что явился в первый день и сразу прямиком в дом! Эффект был потрясающий! Я кинулся к нему с расспросами и прочими предложениями дружбы, но не тут-то было: граф был себе на уме и никакой дружбы водить со мной не собирался. Он явился уже в прежней своей надменности и быстро пресек мои любезности следующим заявлением: «Господин Руже, нас, к несчастью, связывает общая память одного парижского дня. Во всем признаю, что это моя неосторожность. Мои откровения перед вами, разумеется, не были откровениями в чистом виде. Я был пьян и не в себе. Нынче же я совершенно в себе и отказываюсь со всей серьезностью от сказанного мною ранее. Если выдумаете резонировать этими подробностями в свете — воля ваша, но я в долгу не останусь. Призываю вас держать язык за зубами, а если вам это покажется сложно, что ж, у нас с вами выйдет еще одна дурная история. Всего доброго!» Разумеется, я был оскорблен, но что-то вело меня в ту минуту. Я остановил графа в дверях приглашением на чай, он тут же рассмеялся мне в лицо… и согласился.
— Вы говорите мне все это затем, чтобы обличить в Сереже задатки… Право, не могу дать верного слова… Иначе, вы хотите сказать, что все сегодняшнее случилось не вдруг? Что к тому была предрасположенность?
— И даже не об этом, хотя вам и то полезно было узнать для достоверного впечатления, — уклончиво проговорил Мишель.
— К чему же вы ведете? Как сложно вас сегодня слушать! — расстраивался юноша.
— Вы, полагаю, более всего теперь ждете от меня, что я скажу вам, где его искать? Ведь верно? Ведь эта самая идея сидит в вас теперь, точно гвоздь?
— Ну разумеется! — не сопротивлялся Николай. — Что в этом зазорного, не понимаю? У вас такой тон, словно мне не полагается таких чувств и мыслей!
— Не горячитесь, — поспешил успокоить граф. — Мы перейдем теперь ко второй части этой истории, и ответ всплывет сам собою.
— Я слушаю, слушаю! — утомительно торопил Пшеницын.
— Ставровский в то время и правда очень страдал, и даже не знаю, отчего больше: оттого ли, что против себя делал людям много неуважения и дикости, или оттого, что считал за правило накрепко держать всякое волнение о том в себе. Он непрестанно опасался, чем могут выйти эти его оплошности. Его репутация висела на тончайшем волоске. Скажу вам по большому секрету (хотя все теперешнее без исключения уже один большой секрет), что к Ставровскому были приставлены под видом лакеев немецкие врачи, которые умели лечить только успокоительными порошками, так что Серж, бывало, не вставал с постели по целым дням. Однако скоро решение пришло и, как водится, самым неожиданным образом. В тот год нам со Ставровским пришла идея отправиться на охоту (одно только затем, чтобы опробовать новые ружья). Выбрали ехать сюда. Охота нас увлекла, был горячий сезон. В первый же день мы поддались ажиотажу и, не изучив как следует местности, отправились сломя голову шерстить местные леса. Разумеется, в скорости мы заблудились и долго искали обратную дорогу. Обратной не нашли, но вышли в близлежащую деревню, что было, конечно, спасительным чудом. А теперь, мой друг, вам нужно приготовить все свое сердце, потому что иначе вас раздавит то, о чем я намереваюсь с вами откровенничать.
— Прошу, говорите, — с нетерпеливой серьезностью попросил Николай.
— В деревне мы застали очень неприятную сцену: секли какого-то провинившегося ваньку, секли по всей строгости, двадцатью розгами, на морозе, при обязательной публике и даже каком-то совете старейшин. Мы придержали коней и встали в ряду наблюдателей. Ванька бранился на чем стоит свет, вился и вырывался. Одним словом, все было исполнено принуждения и какого-то чуть не деспотизма. Я едва мог удерживать на том взгляд, но Серж… совсем иное. Он стоял каменный, запечатленный, а потом (какая-то секунда!) сам кинулся под эти самые розги, на ходу скидывая одежду. Я решил, что с ним нервный припадок или что он совершенно потерял уже ум, но прекратить это было едва ли возможно. Его отказывались сечь, тогда он принялся сорить деньгами в своей излюбленной манере чуть что хвататься за портмоне. Деньги решили. Меня и на шаг не подпускали близко. Я перемог толпу разве что тогда, когда в Ставровском осталась какая-то жалкая капля жизни, несмотря на то что он с полной силой требовал продолжать. На тамошних санях, тоже взятых за плату, свезли его обратно в Лиговский дом. Всю ночь я не смыкал глаз, хлопотал у его постели, как какая-нибудь сестра милосердия, а утром он очнулся «совершенно исцеленный» (привожу его собственные слова). Никогда прежде я не видел его таким собой владеющим, таким умиротворенным. В нем и правда установился какой-то… баланс. Сам Серж говорил тогда, что через боль из него выходил дьявол, что он натурально чувствовал, как из разошедшейся под розгами кожи пробиваются рога и копыта этого темного существа… Но и на этом еще не все. Каждый раз ездить за розгами в здешнюю глухомань было никак не сподручно человеку его круга и положения, а следующий приступ не заставил себя ждать. Лекарство было найдено, но его эффект оказался краткосрочен — неделю, может быть, две проходил Серж в своем новом успокоении и снова оступился. Но как вы могли заметить, дорогой мой Николай Игнатьевич, и из этого положения нашелся выход. Розги — не единственный способ сполоснуть себя болью. Серж нашел новый, более удобный и менее приметный. Об этом способе вам ничего до сегодняшнего дня быть известно не могло.
— Как, вы закончите на этом? С такой недосказанностью? — изумился юнкер, приметив в Мишеле устремление отойти от разговора.
— Поймите, ради всего святого, мне не положены такие подробности с вами, — грустно сказал Руже. — Я и без того наговорил лишнего и, может быть, уже навредил всему вашему непоправимо. Но мне вас жаль… потому что я много знаю наперед… а вы нет.
— Просветите! Я же к вам за этим и напрашиваюсь весь день! — взмолился в отчаянии Коля.
— Развязка скоро… — чуть провалившись в задумчивость, проговорил себе под нос граф. — Позвольте мне не мараться… Я всеми силами постараюсь остаться вам другом. Не отождествляйте меня с тем, что случится, я совершенно по другую сторону… и не рубите с плеча, не отсекайте меня от себя за одним с ним…
— Да о чем вы?! — уже не на шутку переполошившись, даже прокричал Николай.
— Идите спать, и я ко сну, — будто не слыша этого возгласа, попрощался Мишель.
Юноша, оставшись наедине, воспринял себя потерянной вещью. Именно так: пара оставленных на каретном сидении перчаток, перепорученный непорядочному носильщику зонт, отколовшаяся брошь; он мог бы быть всем этим разом. Только мелочь, нюанс. Эта самая брошь, что находила себя прежде нужной своей хозяйке, теперь подслеповато поблескивала из коричневого озерца лужи. Или того больше: собака, переросшая в себе шутливого щенка и за одно то выброшенная на улицу. Да, все это вполне к нему приживалось в эту секунду. Какая-то тоска самого неразрешимого свойства насыпалась внутри зольными пригорками; неизвестность вгрызалась в горло бешеной лисицей. Коля чувствовал, как все внутри слипается в один пресный мякиш. Пустая спальня прислонялась к нему мертвенно-холодными стенами, так что казалось, будто юноша собирается опочивать в теле человека, заколдованного летаргическим сном. Ночь не спеша прокалывала небо шипами своих звезд, как наездник пришпоривает лошадь. Чернильная синева штормила сизыми задымлениями, пряча в дырявый карман беглой тучи луну. Побеги густой темноты воровато просачивались в комнату, оплетая не признающего сна гостя своими гибкими дремотными лианами. Наконец Николай сдался на уговоры своего обессиленного тела и позволил себе закрыть глаза, падая в бесконечный колодец собственного сознания, что было уже порядком надломлено за прошедшие сутки. Очнувшись в следующий раз, Пшеницын нашел оконный проем занятым уверенным мужским силуэтом. Ставровский стоял лицом к обжигающим пренебрежением предрассветным лучам, пронзаемый насквозь этим соитием кожи со светом. Его пальцы машинально перебирали пуговицы на рубашке. Взгляд стеклянный, вышедший из темноты и устремленный в бессмысленность. Юноша приблизился к генеральскому племяннику бесшумными шагами, пугаясь задеть склепную неподвижность этих спален. Сергей Георгиевич не обернулся, но как будто замер совершенно. Воздух был сшит в эту минуту из последней надежды, все кругом забывало дышать. В беспечности белой одежды вязло красное безумие, похожее на всех недоношенных мертвых младенцев, которых когда-либо производили на свет несчастные матери. Коля спустил с плеча графа рубашку, и с чиркнувшим звуком под потолок взвилась стая летучих мышей (эти мыши были зубоскалыми шрамами, в беспорядке и хаосе пересекающими друг друга и разрывающими телесный холст). Шрамы, все еще влажные и сочащиеся кровью, траурной процессией спускались к пояснице. Если бы только не любить так эти плечи и спину, можно было бы принять подобное за искусство…
— Мы… могли бы попробовать… чтобы не так… не таким способом… по-другому… как ты привык… — перемогая засуху во рту, прошептал юнкер. Серж напрягся всем телом, обратившись в сгусток остывающей лавы, и резким движением вернул рубашку обратно.
— Нет, — сухо и безапелляционно провозгласил он.
— Но…
— Я же сказал!
— Сережа, послушай, так нельзя… то, что ты устраиваешь над собой… это против всего разумного… Ты… ты… не должен такое… Я бы мог… я бы постарался… исполнить твои… нужды…
— Я ударил тебя сегодня и ударю снова, — вмешался Ставровский.
— Это ничего, это только так… как шутка, Сережа, я не держу в уме, — подорвался утешать Николай. — Мне оно совсем не больно было…
— Ты не понимаешь, — сквозь зубы процедил граф и чуть погодя добавил: — И не поймешь. Да, это не к твоему складу. Вот оно что… не поймешь. Как я раньше не подумал об этом? что ты не поймешь… Это за твоим затылком… Ты не смотришь туда… Ты обращен к свету… Ты исходишь из светлых начал, и поэтому ты не увидишь и не поймешь…
— Я все, все твое пойму! — заспешил Коля, цепляясь за генеральского племянника, как за скалистый выступ над обрывом.
— Уже не понял! — в бешенстве вырываясь из насильственных объятий, прорычал Ставровский. — Значит, нужно иначе донести до тебя… и, кажется, я даже знаю, как…
С этими словами граф сорвал с себя перепачканную кровавой абстракцией рубашку и схватился за свежую одежду, оказавшуюся где-то тут же под рукой. В движениях его дребезжал такой накал и нерв, что самое обыкновенное — застегнуть манжеты, вывернуть жилет, попасть в рукава сюртука — давалось с трудом.
— Что ты задумал?! Поделись! Сережа! Дай я тебе помогу… Куда ты? Еще и утро не настало! Выскажись передо мною! я обещаюсь все разобрать! Сережа, как ты меня пугаешь!
— За вами, Николай Игнатьевич, к полудню придет экипаж, я распоряжусь. Закажите себе обратную дорогу в училище… впрочем, это не мне решать… куда вам заблагорассудится, одним словом. Обо мне не жалейте ни дня с той минуты, что я переступлю этот порог, и будьте вольны в своих будущих симпатиях. Я вас ничем с собою не связываю и сам про себя подразумеваю ту же вольность в дальнейшем. Я слишком тянул, признаюсь… мне не нужно было так вас обнадеживать. Да ведь я же и сам глупо надеялся до поры… Да, очень глупо… Видите ли, Николай Игнатьевич, у меня свои пристрастия… и за все свое j’ai vendu mon âme au diable94. Ни вы, ни кто другой не имеет на меня больше прав. Я сожалею… а впрочем, к чему это? Вы только в начале пути… какая расточительность и неразумность растрачиваться волнением на первый неудавшийся прыжок. Забудьте это. Я уже забыл. — И отчеканив подобную речь, Сергей Георгиевич сделал порыв к двери, Пшеницын же кинулся на перехват.
— Как, вы за мной? Я против.
— Что… что… что все это такое, Сережа?
— Вам нужно определение? Как смешно! Пустите меня!
— Сережа, остановись! Ты в каком-то пожаре! У тебя лихорадка от этих надругательств над собою! Я не верю ни единому слову! Ты в бреду!
— Утешайтесь, чем вам угодно, только пустите, иначе мне придется вас запереть, а это совсем уж… чересчур.
Препирания длились еще какое-то ничтожно малое время, после чего граф с импульсом оттолкнул Колю от двери и в один момент выскользнул из спален, затем удержал силою дверь и, нащупав в кармане ключик, запер несогласного и много о том кричащего юношу на два решительных оборота. Весь этот утренний шум поднял на ноги и Мишеля. Тот, переполошенный, запахивая шлафрок, поймал Ставровского уже на самом крыльце.
— Скажи, это правда, что ты вернулся к старым привычкам?
— Первая страсть проходит, и вот… ты снова становишься собой, — с пугающим равнодушием ответил Сергей Георгиевич, вскакивая на лошадь.
— На этом все?
— Не жди от меня громких заявлений, я не сторонник драм, — ответил Серж. Лошадь еще потопталась на месте, но, повинуясь наезднику, все же зацокала со двора. — Разве что, — обернулся напоследок граф, — позаботься о нем… чтобы без глупостей.
В эту самую минуту Николай, давно и отчаянно тарабанящий в запертую дверь, был наконец-то выпущен на волю ничего не сведущей Карагез, тоже разбуженной последним беспорядком. Юнкер выстрелил на улицу как был: в рейтузах и рубашке, помятых со сна.
— Но! — проголосил Ставровский и погнал лошадь рысью. Пшеницын без неаккуратности промедления рванул следом. Вся сцена случилась в какую-то секунду, так что Мишель с Карагез не успели как следует всего и разобрать. Солнце, похожее на бельмо в голубом глазе неба, только-только показалось из-за горизонта, и снег вскипел ослепительным блеском. Из-под копыт ошпаренной спешкой лошади летели белые комья. Юноша сбивался с ног, но продолжал свой бесполезный бег. Щеки его пылали, горячее тело пропускало через себя ножи первых заморозков, босые ступни оставляли на снегу следы, что повторяли контур мрачной безутешной обреченности. Лошадь с каждой секундой сращивалась с горизонтом, сбиваясь собою в одну неразборчивую точку, а вместе с ней пропадал из виду и наездник.
В следующий раз Пшеницын нашел себя на кровати все в тех же спальнях, что были ему невозможно отвратительны пустотой, высекающей из памяти колючие искры обрывчатых воспоминаний. Белая, как невинность, рубашка с клеймом красного ордена благородного вина. Тугая проволока жил, вспарывающая предплечье. Взрытая кожа, чернеющая вглубь. Поглощающие друг друга шрамы. Изрыгающая ужас действительность. Коля пошевелил пальцами на ноге и испугался, что стопы его вот-вот раскрошатся, как основание подточенного временем и сточными водами монумента. Слишком холодно и зыбко. Кровать качалась, как плот, подхваченный грозовой волной. Заботливая рука опустила юноше на голову новую уксусную примочку.
— Нужно в город, за травами, от этого никакого прока, — настойчиво прошептал женский голос.
— Да, Гезочка, ты права, необходимо в город, — подтвердил мужской.
Николай открыл на мгновение глаза, но веки его скоро сомкнулись, восстав на пути зрения каменной стеной. Добровольное заточение. Блаженная темнота. Если бы только можно было стать чернилами, утекающими в бесконечность вселенной…
***
Экипаж прокатил по Выборгской и остановился у знакомых нам по прежним сценам ворот. Сергей Георгиевич с новым чувством, что развилось в нем за тягучие часы одинокой железнодорожной поездки, ступил из коляски. Что-то совершенно детское страшило его, какая-то сиротливая тоска высасывала сердце. Как раньше, будучи пятилетним мальчишкой, он боялся разинутой пасти пустой спальни, как тени от комодов отрывались от стен и летели на него ночными кошмарами, как сумерки выращивали на подоконнике ростки его галлюцинаций. Все повторялось. Жизнь водила его на аркане по циферблату своей заговоренной цикличности. И всякий раз после он возвращался к ней. Его вторая мать, его заступница, его любовница. Кем бы он был без нее?.. Ставровский вошел в тихий приют ее спален без стука, как делал это всегда со времен их первой ночи. Тонкий лазурный шелк простыней стекал морской волной по арфе ее спящего тела. Ивовые волосы огненно-рыжим хитросплетением крестили мерно дышащую грудь. Брови завершали лоб красивыми парапетами. Губы с сетью шелкопрядных морщин все еще имели томительный контур изощренного сладострастия. Генеральский племянник видел в ней женщину, но сегодня ему нужна была мать.
— Тая, — позвал он и как был, в пальто, забрался к ней под покрывало.
— Mon cher, это ты? — чуть испуганно отозвалась она, принимая в объятия племянника. — Почему так рано? Как охота? Ну что ты? тише, тише…
Серж зарылся лицом в пустынные пески ее волос, где было душно и пряно, как во флаконе с духами. Вот она — его суша.
— Княжна Лодыженская уже два года как на Сергеевых водах, — прогнусавил Ставровский в расщелину тетушкиных грудей, с бережной силой сжимая в руках пористый женский стан. — Расскажи о нем… какой он? какой у него голос? повадки? как смеется? какое любит варенье? я любил в детстве из дикой вишни, помнишь? разумеется, да…
[93] — фр. схватки.
[94] — фр. Я продал душу дьяволу.