Неудобный гость

NC-17
Завершён
132
2
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
224 страницы, 121 108 слов, 17 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
132 Нравится 302 Отзывы 67 В сборник

2 часть. 6 глава

Настройки
VI Вот он: разбитые кудри цветут на голове подснежниками; глаза топнут тяжелыми от печали якорями в глазницах; красные, натруженные бессонницей веки дрожат, словно то трепещет на ветке отмерший березовый лист; на бледных щеках дремлет тусклый румянец; упрямую спину гнет непростительная сутулость. Он весь похож на позднюю осень. На сухоцвет. На не успевший раскрыться чайный лист. На завязшую в илистом дне солнечную нить. На пересохший источник. На перепутье заброшенных дорог. Он расщеплен, выморожен, перемучен. Стянут колючей проволокой. Обезвожен и даже обездушен. Он вычищен, награжден множеством пустот, язв, открытых ран. В нем давно уже не штормит, а только скулит и воет. Приятный апрельский день щиплет его кожу ароматным дынно-лимонным светом, что скатывается с гладких, точно навощенных, скул смолой разочарования. Обманчиво теплые руки весны судорогой обнимают тело. Он — юдоль. Очерченный безразличием рот проповедует скорбь разлуки. Грудь служит панихиду за упокой любви. — От тебя не было вестей всю зиму… Зачем теперь? Ты все играешь? — Ни в коем случае… Мне нынче лучше… к тому же война. Война особенно. — Что тебе до нее? Ты будешь бежать прочь, пока не кончится земля под ногами. — Очень может быть, но разве стоит обо мне? — А разве тебя заботит что-то кроме? — Не нужно… не уничтожай, и без того между нами стало тонко… Я тому виной… признаю, теперь признаю… Я… я… был вынужден к этому поступку… Я был не здоров… я и сейчас… но уже много лучше… мне помогают… Ведь у меня теперь свой доктор… не те невежды, что раньше… я не пью лекарств, но как будто смиряюсь с собою… Ну вот, я опять о себе, какая досада… Я не за этим… за противоположным… Мне про тебя знать нужно, к тому же война… впрочем, я повторяюсь… — О войне теперь много говорят, и всюду. — Дядюшка сообщил, несколько юнкеров бежали из училища в смешных доблестных порывах приложиться лбом к войне, что к иконе. Ты же не думаешь такое? — Вот и обычная прямота… Да разве твоя забота? — Скажешь, что я без прав больше? Между говорящими вдруг настала тишина, похожая на удушье. За окном класса зрело двенадцатое апреля тысяча восемьсот семьдесят седьмого года. Несколькими часами ранее на торжественном молебне в Кишиневе Россия объявила Турции войну. — Не стану… потому что ложь… — спустя долгую минуту выстрадал из себя Николай. Взгляд юнкера упал к ногам, скругленные плечи сокрушила дрожь, по щекам заспешило неоспоримое доказательство живучего, что борщевик, чувства. — Сдайся… Я теперь другой… Я бы не стал, если бы знал про себя прежнее, а я чувствую, что во мне готовность к переменам нарождается, — чуть не умолял Сергей Георгиевич, но трогаться с места первым не решался. — Прикажешь все прошлое позабыть? — Помню, как ужасно помню! — с искренней готовностью подхватил генеральский племянник. — Я навечно наказан этой памятью. И прощения просить не стану, потому как такое прощать сверх человеческого смирения. Босой. По снегу. Как во мне сердце тогда переворачивалось и до сих пор еще ворочается. Вот. Сейчас. Натурально. Оно из меня бежит, сердце-то. Ему со мною тяжело слишком. Я прохудившийся, отравленный сосуд. Мне не положено живое в себе носить, да только вот отчего-то не умирает во мне все окончательно, что-то последнее шевелится, остов какой-то. Остальное же — давно и безвозвратно потеряно. А я теперь снова расту из зернышка с ноготь. И хрупко мне. Без твоей веры в особенности. — Я так много вынес за тебя… думал, не простить уже… думал, случись ты мне, наказывать стану… да только ты стоишь теперь напротив… и мочи нет… — только и успел прогнусавить Николай, прежде чем все его существо разразилось дичайшим рыданием. Грудь задыхалась от слез. Юноша камнем рухнул в подоспевшие объятия Ставровского и расплавился в них, что кусок глины. «Я скульптор, получивший невозможное прощение», — в новом успокоении думал генеральский племянник, выглядывая через плечо Николая поместившуюся между оконных рам весну — крестницу будущих смертей. — Я тебя у лучшего отбираю, хозяйничаю, о себе прежде тебя пекусь, а ты все мне рад выложить, хоть кожу снять, — пробормотал Сергей Георгиевич, зарываясь пальцами в хитросплетение белых локонов. — Отчего тебе с ним не сжилось? Я это честно спрашиваю, потому как к тому есть весь резон. — Разве можно такое? — с новым усилием заплакал Пшеницын, тут же отгадав, о ком речь. — Лаврентий Феодосиевич прекрасный человек, прекрасный! Его обязательно нужно коротко узнать! Он сердце, он ум! В нем такое благородство… истинное! Он мне сразу после Мишеля друг! А больше друга ничего быть не может, это я печатью заверяю. Громче — клятву даю! Вот как! От сердца! Ты у меня один, другого не думаю и не допускаю! Веришь? — Как не к месту, как не про то! — воскликнул Ставровский. — Я не к тому вел тебя! не к оправданиям! ты мне не должник! это я, я тебе всюду и кругом должен! Тебе счастье прописываю, а ты за горькою пилюлей тянешься. — Скажешь, не возненавидел бы его в тот же час? — И убил бы, кажется… — налету подхватил граф и осекся. — То-то, то-то! Но зачем пустое говорить? — А так… для отвода сердца. Я не по правилам все это, Ники, не по совести. Мне что велит нутро, я того и требую. Я должен по указке этого журналиста по полу кататься за то, что он на тебя столько влияний имел и ни разу порочных, а на деле? Задумываю, как его уничтожить! Но то мысли в исключительном порядке! не думай, пожалуйста, что я в самом деле собираюсь подобное сотворить! — Горячая голова…и какие бессмысленные порывы, — очерствелые губы юнкера надтреснули слабой улыбкой. Граф тут же собрал их аккуратным поцелуем в бурбоновое послевкусие. — Не жди меня слишком в ближайшие дни, мне тебя страшно обнадеживать скоропостижностью нашего примирения, — неловко начал Сергей Георгиевич, отстранившись. — По словам доктора, я еще очень слаб натурой. Не подумай, это ничего не отменяет между нами. Дай мне еще времени. Месяц. Я вернусь воскрешенным. Я почти прозрел. Мне нужно самую малость. Заключительное откровение. Я… я… теперь не готов еще, но буду… обязательно буду. — Заключительное откровение? — хмурясь, переспросил Коля. — О чем это? — Тебе не нужно. Тут материи сплошь прозрачные, противовещественные. Чертоги сознания. Я много блудился, а теперь верной дорогой иду. И конец всему скоро. Я постигну, постигну… Мне все откроется. — Уж не бредишь ли ты? — чуть испуганно проговорил Пшеницын, принимая влажное от пота лицо графа в свои ладони. — Разобрать твоих речей не могу. — И не нужно, лишним будет! Не бери на себя. Я сам до всего дойду. Я теперь не в слепую, а с поводырем. Только дождись… для тебя одного и случилась эта затея. — Сколько скажешь, все выжду, все пережду! — оглаживая склоненную голову генеральского племянника, снова плакал юноша. — Тебе больше нельзя со мной, хватятся, — опомнился Ставровский, распрямляя плечи. — Еще одно слово, — испросил Николай. — Ты наверняка станешь против и пресечешь меня… я и сам не должен говорить, памятуя о случайной вражде вашей, причины которой невообразимы даже в догадках и в которую я до сих пор всем сердцем отказываюсь верить… — О Мише хочешь? — напряженно и с совершенно неопределенною эмоцией прервал Сергей Георгиевич. — О нем, — с тяжелым вздохом согласился Николай. — Он третьего дня снял на Невском комнату в доходном доме… для нее… и, кажется, готов оставить теперь семью. По этому поводу идут известные скандалы: Лиза очень против… опасается за репутацию, грозится публично отказаться от фамилии. Наташенька в слезах: не хочет разлуки и боится, что к ним перестанут ходить по-светски, а ей еще нужно войти в общество. Клуб и тот в оппозиции. Мишель стоит на своем, но его одолевают. Он не сдастся после стольких лет ожидания, но очень еще может заболеть от всего настоящего или того хуже… — Довольно, — легким взмахом руки прекратил генеральский племянник. — Мы слишком в ссоре, чтобы я был ему во спасение. — Сережа, — взмолился юнкер, — уступи хотя бы раз! не шутка! сляжет! — Сляжет, то по своему желанию, — отстаивал граф. — Не стану более принуждать, ты сам себе хозяин, а мне и правда пора, я нарушаю строй своим отсутствием, — сказал Николай, подавляя обиду за друга. — Не мешайся в наши с Мишей дела, а во всем остальном у нас нынче пойдет на лад, я тебе обещаю, — примирительно заключил Ставровский. — Не нужно обещаться, только приходи, — наставил Николай и галопом пятилетнего сорванца кинулся к дверям: его уже кричали. *** У графини Ставровской между тем собралось к обеду много народу, все служивые люди. Во главе сидел Петр Федорович и командовал разговором. Беседа, как и везде теперь, шла о предстоящей войне, которой, кажется, все давно и едва ли не страстно ожидали. Таисии Иосифовне беседа показалась скучна, хотя во все прочее время она не отставала от мужа по интересам, а вопрос тем часом обсуждался самый глобальный и до всего касающийся. Ставровская как-то бесшумно переходила из комнаты в комнату, держа на коротком поводке учтивую улыбку, но взгляд был совершенно утрачен в себе. Ее одолевала назойливая тревожность, она что-то очень по-женски чувствовала, но не могла еще объясниться сама с собою о причинах этих волнений. Таисия Иосифовна много старалась припомнить. Вот к ним в дом к полудню начинает стекаться чуть не консилиум, вся приемная забита ожидающими, пришедшие в самых невозможных настроениях, так что и бранятся уже без всякого стеснения в жару и горячке своей правоты и бездействия. Наконец в кабинет, прямиком из училища, влетает Петр Федорович, весь будто ошпаренный, переполошенный, чем-то похожий на распотрошенного тетерева. — С первым объявлением войны потерял до дюжины юнкеров! — сыплет он с порога. — Вообразите, товарищи! Какая прыть, какой патриотизм и, боже мой, какое безрассудство! Юношество! Юношество в крови взыграло! Где мне их теперь с мира по нитке собирать? Сбежали! Такой накал! Бестолочи, а все же и похвально! И горделиво в чем-то, но очень, очень зря! Я все же против! И беспорядок! Дальше пошло совсем уже неразборчивое движение, все как-то заспешили за генерал-майором в гостиную, началась толкучка и засилье, и вот в этом-то столпотворении Ставровская и различила краем глаза скользкий, глянцевитый порыв племянника наружу. Сергей Георгиевич неприметно завернул в прихожую и оттуда уже больше не казался, очевидно, сбег. Но куда? Вот хозяйка наконец-то и подцепила травящий ее вопрос. Однако более самого вопроса ее мучило смутное ощущение того, что ей и самой хорошо известно куда и что она собственными силами отодвигает от себя правду, ибо правда ей чем-то невыносима. Вместо того чтобы собраться с мыслями, она, напротив, мешала сцеплению однородных элементов, начиная и бросая с гостями беседу. Собрание тем временем не думало оканчиваться, и обед пришлось накрывать на всех, а это без малого человек пятьдесят. В разгар этого застолья и случилось второе появление генеральского племянника. Тот пронесся мимо сытно потчевавших, мимо скрипача, который был вызван в качестве отвлечения для публики, мимо тетушки, что поднялась с места о чем-то распорядиться, и в следующее мгновение накрепко заперся в своих спальнях. Впечатления за собою Ставровский не оставил никакого: чересчур громко и негодующе сидели за столом, чтобы примечать движение со стороны. Одна Таисия Иосифовна и отметила возвращение племянника. Хозяйка дома еще несколько времени оставалась после за столом, но ее уже слишком подмывало. Не выдержав над собою пытки неизвестности, очень скоро графиня все же ретировалась из столовой за объяснением. Тем временем Сергей Георгиевич во всю бушевал. Он носился смерчем по спальням и остервенело закладывал чемоданы бесконечной шелухой: сшитые за его деньги рубашки (с накрахмаленной грудью, стоячими воротничками, пристегивающимися манжетами), купленные на его средства галстуки (черные и цветные, гладкие и в узкую полоску, парадные батистовые, атласные, завязывающиеся в бант, галстуки-пластроны, галстуки-шарфы), всевозможные броши и булавки с драгоценными камнями, шляпы (цилиндры, котелки, шапокляки), стопки носовых платков (батистовых и полотняных, цветных и клетчатых), и совсем уже безвкусные детали: монокль на шелковом шнурке и печатка на цепочке. Дорогие легкие ткани планировали по воздуху пестрым великолепием бессмыслия. Они были похожи на порождение фокуса и, казалось, вот-вот растворятся в пустоте, из пустоты пришедшие. Искры цвета сольферино и жженой умбры, грифеля и латуни, сапфира и аметиста раздирали глаза своим неправдоподобием. Пахло шафраном и одеколоном. Стены комнаты сливались с парящими журавлями-шлафроками. Свечные огни волновали блеском янтарные капли крупных серег. Браслеты стонали металлическим звоном. Щедрым на краски сумасшествием вещи Софрона летели в раскрытые чемоданы. — Ты не посмеешь! Она не даст! Я числюсь за ней, а не за тобой! Я ее préféré95! — Крик прокалывает воздушный шар тишины, цепкие пальцы впиваются в лацканы пиджака противника, пышные губы блестят в росе ядовитой слюны, глаза ненавидят. — Как страшно ты обольщаешься надеждой, — качая головой, досадует Ставровский. — Тетушка? — обращается граф к тайной свидетельнице разыгрываемой сцены. Таисия Иосифовна отделятся тенью от стены и, не в силах снести прямого взгляда племянника, опускает глаза. С истошным «нет!» скрипач бросается к своей единственной спасительнице, падает на колени, карабкается уже обессиленными пальцами по плиссе ее юбки. — Позвольте, позвольте остаться! Я ничего не сделал! Я вам угожу! — в сухих рыданиях молит сломанная роза. Графиня холодно сбрасывает с платья тряские руки скрипача и, глубоко забрав воздуха, шагает прочь. — Что со мной теперь станет? — слышится ей вслед последняя мольба. Цинизм продолжает долгим шлейфом тетушкин наряд. *** Петр Федорович страдал от аномальной сентябрьской духоты, не ослабляющей свой накал даже в предрассветные часы. (За окном и правда инициировалось подобие рассвета, но рассвет этот был еще как-то слишком в зачатке. Небо чуть смолилось, с трудом удерживая плотные краски на выцветшем после белых ночей этюде Петровского городского пейзажа.) Генерал-майор промокал пот со лба, но мундира не снимал. Ему невозможно было теперь без формы, даже в собственном кабинете, даже в часы, предназначенные для сна. Его нечто очень обязывало к соблюдению формальностей. Перо дрожало в прежде закаленной руке хозяина дома, то и дело отмечая кляксами новые и новые листы бумаги. Петр Федорович с упорством на грани помешательства начинал заново одну и ту же нехитрую калькуляцию войны-кровопийцы: «15 июня, 1877. Переправа у Систово. Потери при переправе — 1,1 тыс. чел. (убитыми, ранеными и утонувшими). 3,8 июля. 1877. Взятие Никопола и первый штурм Плевны. Потери во время приступа — около 1,3 тыс. чел. 18–19 июля, 1877. Первый забалканский поход Гурко. Потери — неизвестно. 18 июля, 1877. Второй штурм Плевны. Потери в бесплодных атаках — свыше 7 тыс. чел. 9–14 августа, 1877. Первый штурм Шипки. Потери — 4 тыс. чел. 19 августа, 1877. Сражение на реке Лом. Потери — неизвестно. 22, 30–31 августа, 1877. Взятие Ловчи и третий штурм Плевны. Потери — 16 тыс. чел. На последней строке перо выскользнуло из одеревенелых пальцев генерал-майора, и тот, уронив тяжелую голову на грудь, зашелся жалким, тихим плачем. Три летних месяца не принесли России ничего, кроме горестей, слез и кровавых развязок сражений. Бессчетные потери. Невиданное зверство противника. Едва начавшиеся и тут же оборвавшиеся на полуслове жизни. Молодость, красота, ум, талант — все стало месивом, обрубком, перегноем. Бездумно и бессмысленно. Нас рубили. Нас кромсали. Нас испытывали смертью. Вот не стало брата. Вот отца. Вот сына. Перемолотые семьи. Перевернутые судьбы. Перестеганное будущее. Преданные сыны текли сквозь пальцы страны, что песок сквозь сито. Петр Федорович обессиленно скомкал лист, будто это могло отменить написанное, и больше — переиначить, чуть не исправить. Солнце впилось осколочным ранением в небосвод, и резкий блик проскоблил окно кабинета. Солнце впилось осколочным ранением в небосвод, и резкий блик проскоблил окно кабинета. Голые стены впитали новыми, вчера только поклеенными обоями эту нечаянную световую отмашку. Мостовой улыбнулся желтой искре и в очередной раз пробежал глазами свои законные владения. Здесь будет висеть картина. Сирень или натюрморт с грушами. Василий Павлович отчего-то очень жаловал груши. Вот тут, в этом самом углу, расположится торшер, по кованой ножке которого взберется под абажур виноградная ветвь: мастер уже работает над этой прихотью доктора. Здесь встанет диван — стеганный, большой, гостеприимный. Чуть поодаль — стол из красного дуба и превосходящее всякую выдумку кресло, похожее на коронованную особу. На подоконниках обязательно разживутся цветы. Герань. Непременно красная. Мостовому зачем-то хотелось именно красную. Вдоль стен солидные книжные шкафы на замке для хранения картотеки. У князя будет много посетителей, так что в парадной станет слышен их недовольный, но в то же время смиренный ропот. Дамы не преминут ждать на ногах час, а то и более. Что до господ — те станут ходить тайком, с большой тайной и за особую плату. А он, «нервный доктор», не откажет никому. Он сделается всякому необходимостью. Он превратит свой еще пустой кабинет в обитель, он призовет их всех, он каждому поможет… — Я перепахан, я взрыт! — отчаянный возглас больно стегнул застоявшуюся тишину. — Мне незачем больше! Со мной покончено! Зря, все наше было зря! Я блоха, и меня раздавили! Там, наверху! Мне спустилось проклятие! Вы напрасно меня унимали! Усыпляли надеждами! Я слишком грешил, чтобы вновь обрести в себе человека! Василий Павлович кинулся к непрошеному гостю, но не успел: тот уже скатился на пол и больно ударился затылком о стену. — Боже мой, что с вами, Сергей Георгиевич?! В каком вы виде! И какое забытье на вас! Я должен вам какую-то помощь, но право, тут совершенно еще пусто… мне и стула вам не предложить! — беспорядочно захлопотал доктор. Ставровский был в разбитом костюме, с лица его градом катился пот, волосы будто вздымались черным вороньем с насиженного гнезда. Он был похож на смертельно больного: весь наскоро выточенный из горечи и страдания. Его будто раздирали когтями и тут же перчили изнутри по свежим ранам. С виду обмякшее тело графа глубоко под кожею билось сильной конвульсией. Горло душили, перекручивали слезы. — Он согласен в эти жернова! Из-за меня! Его убьют! первым! он так рожден! быть убитым! шальной пулею! штыком! чем угодно! только непременно убитым! ему начертано! он неспособен к жизни за воротами училища! его поглотит смерть! А я следом! Я дождусь известия и тут же следом! Я уже так решил! Я все решил! — перебирал в агонии генеральский племянник. — О чем вы? Что стряслось? — в самом откровенном замешательстве беспокоился подле гостя Мостовой. — Я раздобуду воды. Это необходимо для начала. Вам нужен глоток. Вы задыхаетесь. — Мне ничего не нужно! — Сергей Георгиевич в припадке ухватился за рукав докторского сюртука. — Будьте со мною! Я оплачу вам эти неудобные минуты! Я по-прежнему при деньгах! — Будет вам! — обиделся Василий Павлович. — Я вам обязан этим кабинетом и всею будущностью своею, а вы минуты теребите! — Забудем! Забудем! Останьтесь при мне, я совершенно расстроен, я могу натворить такую глупость, что мне все перечеркнет! все, к чему мы шли, карабкались! Я с собою стался честен, а с ним нет! Вот чего мы не предусмотрели! Честности во мне не хватило на нас обоих! Я беден на честность. Мне она сложная наука. — Да расскажите же по порядку! — не вытерпел Мостовой. — От вас месяц не было вестей, а теперь такое сотрясение! Хронику мне, хронику! — Я на хронику нынче не способен, — простонал генеральский племянник, сжав руками голову. — Мне одни впечатления остались. Страшные пятна, что сгустки крови… и все мерещится, будто кошмарный сон… я обрывками могу, а целиком нет… — Рассказывайте, как можете, — утешал доктор. — Я ему обещался сделаться иным, обещался всем, клялся. Я к тому тянулся, вы в свидетелях… А в нем терпения… залежи! сокровища! Он такой породы… небесной! Он все ждал, ждал! Кропотливо так, без спешки… А я над собою старался и превозмог… Вам ли не знать? Во всем сознался! И что босяк! И что мать с любовницей в одно смешал! И что над опекуном, чьим хлебом питался, смел надсмехаться все это время! И что грубостью всякое признание себе в том подменял! И схлынуло с меня так… легко по сердцу стало. Я себе то отпустил в залог будущего воскрешения. И тут же в новый ров! Кубарем! С головою! — Не спешите, я вас сложно понимаю. Что за ров? Зачем с головою? — терпеливо приостанавливал словесную вакханалию графа Василий Павлович. — Как же! — досадливо и не в себе воскликнул Ставровский. — Вы не знаете? Летом юнкеров согнали в лагеря, в Красное Село. Я следом. За сборами наблюдал, однако себя не выдавал. Условия страшные: бараки да палатки, но в остальном прилично. И гимнастические снаряды видел, и столовые, и даже чайные. Я чем сумею, помогу, но анонимно. Видите ли, я себя на шестое августа настраивал, на праздник Преображения Господня. Сам император приехал производить в офицеры! Вообразите, какая великая честь! Ну и я там встал. Не прямо к императору, конечно, но около, в ряду прочих зрителей. Смотрю: форма самая парадная, щегол! а на лицо бледнота! Но стоило только мне засвидетельствовать себя, как тут же рассвет! С меня глаз не спускал во всю церемонию! С такой верою, с такой надеждою глядел, что, казалось, вот-вот мир заново сотворит! Вижу — все мне прощено, от и до. Ну вы мне скажите, каким сердцем такое простить можно?! какого масштаба? какого наполнения? Я тут же зарекся все старое оставить и уверовал! Как на крещении! И как чудесно было! А после двадцать восемь дней отпуска! Что за время! Я его с первого дня против всякой войны настроил. Он мне зарекся, что останется здесь, в Петербурге, и более чем военным советчиком не сделается, и от лошади откажется… им приобрести полагалось за сто пятьдесят рублей сверху обычного пособия… Такой у нас был уговор! Вспомнить только! Сам беленький, копна волос белая, да на белых простынях! Я наглядеться не мог… не по-мужски такое, а все же… И открою вам секрет… у нас с вами все секреты… сирень ему спящему однажды принес… ну совсем против приличий! а требовало что-то внутренне, такой порыв! Тетушке и за десяток лет ни букета не подарил, а тут охапка, и все свежие, и дурман такой… — Сирень — это хорошо, я люблю сирень, вот и картину думал… но что же после? — все тем же материнским тоном задабривал гостя князь. — После? — от сердца удивился Ставровский, но вдруг вспомнил все и помрачнел. Кривая улыбка презрения, что оставленный на песке след кандалов, сдавила графу губы. — Случилось одно недоразумение… Ну вот, зачем я это слово? Ведь пошло низводить преступление до проступка! — взметнулся на себя генеральский племянник и даже как-то потянулся телом встать, но тут же резко осел в прежнюю свою позу. — Одним словом… — в очередной раз заговорил Ставровский, однако и тут не докончил, завалился еще чуть вправо и как будто приготовился к движению… и снова неудача: тело отказывало подчиняться. — Сергей Георгиевич, вам бы сна крепкого, сон вам нужнее меня теперь лекарство, — замечая за гостем роковую слабость, в последний раз воззвал доктор, но был пресечен: — Василий Павлович, не смейте от меня, я все доскажу нынче… иначе душно мне… как же душно! — Да, необходимо окна растворить, чего же это я сам не догадался? — обрадовался князь возможности употребить себя хоть на что-то. — Не про то душно… впрочем, пускай, отворяйте, — сдался граф. — А я вам все непременно расскажу… Видите ли, в тетушке много мнительности стало в последнее время, что говорится, через край… Вам этот сорт тревоги хорошо должен быть известен по образу покойной матушки вашей. — Да-да, я самого первого дня нашего знакомства упоминал о том, — подхватил Мостовой. — Соглашаетесь, все верно… В таком случае вы должны предельно знать, что за тонкое кружево плетется из комнатной женщины. Моя тетушка именно такого рода… Я имею в виду, тревожных от замкнутости в себе особ. И во спасение им одно утешение… о характере которого мне не должно распространяться, из чего позвольте тут остановиться в подробностях… — Пожалуйста-пожалуйста, — ненужно поддакивал доктор. — Я, право, так ослабел последним вечером к ее разговорам и пыткам по части моей неверности, что довел бедную женщину до истерии. И ведь надо было найтись во мне единственному предательскому нерву! дрогнул перед нею, за страдания ее содрогнулся! и из одной только жалости! ни по какому другому чувству случиться подобного уже не могло! А потом вдруг шум с улицы, гляжу: стоит на пороге, глаза из орбит, и все-то в нем мутнеть начинает в одну секунду и как страшно! А я, дурак, и забыл, что третьего дня назначил ему у меня и ключ вручил вот этими самыми руками! — Ставровский зачем-то продемонстрировал собеседнику руки, будто словам его непременно требовалось подобное подтверждение. — Я, разумеется, за ним, но слишком поздно… в нем все уже переменилось окончательно. Он чересчур долго хранил себя праведником… а тут вдруг все попортилось, передержалось. Я ему перерубил всякую связь со святым. Вдуматься только: он наблюдал того, кто клялся ему в излечении от порока, в объятиях собственной родительницы! Я не осмелился более просить прощения… да и разве можно? Но еще собрался с духом убеждать его против войны. Тщетно. Он не слушал, и даже смотрел сквозь. Я был ему омерзителен и как справедливо! Генеральский племянник закусил рукав сюртука, и одутловатый вой раздробленного болью человека пошатнул Петербург. Солнце впилось осколочным ранением в небосвод, и резкий блик проскоблил окно кабинета. Он давно не считал этот кабинет своим: Лизавета так часто оставалась тут за бумагами и так мало в управлении домом доверяла теперь брату, что Мишель зашел нынче сюда по одной только старой памяти забрать со стола любимую чернильницу в знак решительной капитуляции. «К лучшему, — утешал себя в преддверии рассвета граф. — Она больше умеет для семьи и яснее мыслит в доходах. К тому же, Наташеньке в скорости потребуются советы по женской части: мармозетке скоро замуж». Мишель нечаянно улыбнулся этому детскому прозвищу — мармозетка, оно теплотой коснулось до сердца. Какая тяжелая то будет разлука! Если бы не Лиза, если бы не ее категоричность… И все же старшая Руже была по-своему права. К чему порочить семью связью с известной на всю округу бордельной девкой? Да и возможно ли? У сестер теперь пойдет своя жизнь, у него — своя. С ней. И пускай для всех она останется беглой турчанкой, уступившей себя постыдному промыслу куртизанки, для него она отныне святее икон из матушкиного красного угла. Три роскошные комнаты на Невском, что красная тряпка для быка. На обозрение всему Петербургу. Без таинств. Напрямик. Комнаты и правда великолепные, разве что в кредит: Мишель не решился испрашивать средств на съем жилья у старшей сестры, в свете последних событий отказывающей ему не только в деньгах, но даже и в разговорах. Он обязательно вскорости выручит капитал, замучив столичные газеты и журналы стишками и фельетонами. Он предаст ради нее искусство, уступив поэта в себе нуждам коммерции. Но разве она того не стоит? Его богиня! Его Соломея! — Я не рассчитывал вас застать, но рад… это подтверждает мои намерения. — Мишель скоро обернулся на неожиданное и странное приветствие. В дверях стоял Николай во всегдашней своей форме, правда, теперь офицерской, при нем был к тому же чемодан, но эту деталь граф поначалу не заметил. — Николай Игнатьевич, какой сюрприз! — только и сумел выговорить озадаченный Мишель. — Я не отниму много времени, я и сам им не располагаю в достатке, но дело первой важности и решиться должно безотлагательно, на чем настаиваю, — с вызывающей серьезностью отчеканил Пшеницын. В нем наблюдалась значительная перемена характера. — Вы будто ко мне не по-дружески, — снова изумился Мишель. — Не вдавайтесь, — коротко ответил новоиспеченный офицер. — Что с вами стало? Вы какой-то другой. — Все отчетливее нащупывая перемену в юноше, спросил граф. — Откуда такая отчужденность со мною? — Я бы не хотел разочаровывать вас в нашей дружбе, она мне по-прежнему большая ценность, но мне нынче совсем иное отписано, иными словами, не до мягкостей. Утром я вступаю в полк. Я стану воевать, как мне и полагается. Я держу вас в полной ясности относительно своих перспектив. Неделей после я могу быть уже убит. К тому же, вам хорошо известно, что я не владею пригодным для жениха состоянием. Но вы знаете меня в самом откровенном роде, и потому я позволяю себе сейчас вопиющую наглость просить руки вашей сестры Наталии. — Что? Да вы шутите, Николай Игнатьевич! Какая война? Какой руки? — обескуражено зашептал Мишель. Виски и лоб его покрыла испарина. — Вы наблюдали все это время нас с Наташей. Могут ли после этого быть в вас заблуждения относительно моих намерений? Я не прошу немедленного венчания вследствие своего военного долга и тех отрицательных для семейного благополучия последствий… одним словом, я вновь о своей смертности. Но мне бы хотелось сохранить Наталию за собой до тех самых пор, пока мой исход не будет решен окончательно, потому как я верую в свою способность составить вашей сестре такое процветание, которого не умеют настоящие ее женихи из вашего клуба, — по-прежнему выдержанно объяснился Пшеницын. Лицо его было как-то слишком напряжено и остужено предельной белизной. Прежде свободного порыва вихры на голове лежали нынче на пробор. Форма больше не облагораживала, но казалась мишенью для турецкой сабли. Эту форму хотелось немедленно сорвать с него, растоптать, предать забвению, чтобы избавить молодого офицера от необходимости пускать кровь, дабы самому не стать кровью. — Я не в праве учить вас по вопросу вашего офицерского долга, тем более вижу в вас окончательный настрой… Пускай, хотя и очень жалко, я бы все же советовал вам воздержаться… Ну вот, я же обещал без наставлений… Право, я так расстроен этой новостью… Зачем вы такое над собою? Вы всех жалели, теперь образумьтесь, пожалейте и себя тоже… — И все же, — прервал Николай, — я не за этим вопросом. — Ах, да! — будто и правда забывши, вспомнил граф. — Но при всем уважении, как я могу благословлять этот союз, зная о вас… — Забудьте, что знали, я излечился от этой болезни, — тут же нашелся Пшеницын: юноша будто ожидал подобного сопротивления. — Господи, зачем вы зовете это болезнью, кто вас надоумил? Ведь это нисколько не болезнь в вас, а следовательно, от нее нельзя и излечиться, — воскликнул пораженно граф, но его перебили. В кабинет, манкируя всякие понятия о приличии, влетела виновница настоящего разговора и в совершенно бесцеремонной, надрывной манере кинулась гостю на шею. На переполненном краской лице Наташеньки шально поблескивали серые бусины увлажненных глаз. Располагала юная графиня притом одною только ночной рубашкою, однако и это обстоятельство не предупредило горячих молодых порывов. Наташеньке казалось, будто она только что постигла всю суть того, что называют подвигом женского сердца. — Я не позволю вам умереть, уберите такое с языка! Я буду ждать и молиться! Я слышала, что если солдата ждать, то это уберегает, — задыхаясь словами, протараторила младшая Руже и сразу обернулась к брату: — Миша, дорогой мой, я теперь непременно стану женою этому человеку наперекор всему и даже Лизе! Разреши этот брак, ведь ты не она, ты имеешь сердце, ты знаешь об отречениях во имя любви! — Милая моя… — начал Мишель и запнулся. Он никак не мог поверить своим глазам: его мармозетка, вся тоненькая, дрожащая от холода в ночной сорочке, с растрепанными после сна волосами, без туфель, босая льнула своим вдруг ставшим женственным телом к стальной выправки офицеру, что вчера еще ходил румяным белокурым мальчишкой и сушил между книжными листами ветки сирени. Когда не стало в них озорства? Когда успела вызреть в них эта взрослость? И зачем? Зачем так рано? — Я не распоряжаюсь больше этим вопросом, — обреченно выдохнул граф спустя долгую минуту. — Наташа, тебе ли не знать, что вчера только я отрекся от титула и снял с себя фамилию, как того требовала Лизавета. Я не в праве ни запретить, ни, увы, разрешить этот брак. Без Лизы ничего не устроится. Мне очень жаль. — Это с ней, с ней не устроится! — завопила юная графиня в припадке отчаяния. — Она старая дева, ей не понять! — Всякому вопросу нужна дипломатия и холодная голова, а не то, что теперь… — старался усмирить Мишель, но напрасно. — Я сама, сама вытребую наше венчание, — сотрясая хрупкую грудь маленьким кулачком, вопила Наташенька. — Слышите, Николай, непременно венчание. Я вам дам обещание перед Господом и тем спасу. И со словами этими младшая Руже кинулась за сестрой, чтобы спустя ничтожно малое для туалета приличной барышни время привести Лизавету в кабинет. — Вы были заранее и настоятельно предупреждены, — с порога осадила хозяйка дома. Она пребывала в последнем колорите злобы. Беспокойные руки ее то и дело настойчивыми рывками запахивали не подпоясанный шлафрок, — и все равно нашли в себе дурость совершить эту расписанную вам по слогам ошибку! Теперь же все шишки посыплются на меня одно лишь из-за вашей бестолковой предприимчивости и, главное, беспорядка чувств. Мишель будет, как и всегда, благородно сохранять нейтралитет, вполне притом сознавая изломанную природу запрашиваемого союза. Он не хочет сделаться вам врагом и в который раз перекладывает эту роль на меня. Что ж, будущность моей сестры первее той ненависти, которую я отведу нынче на себя. Но я устала быть единственным виноватым, поэтому, Николай Игнатьевич, вам также не удастся обойтись без платы за свой поступок. Я запрещаю этот брак. Вот мое последнее слово. А теперь вы, горе-жених, объясните юной особе единственно возможную причину моего отказа. — Не нужно… — еле слышным шепотом попросил Пшеницын. Лицо его при этом еще как будто побледнело, чуть не испарилось вовсе. — Скажите, отважитесь, как отважились просить руки! — подначивала Лизавета уже вся вне себя от ярости. — Скажите, что никогда, ни единого дня не любили ее, потому что ваше сердце было, есть и будет, и это я знаю про вас наверняка, навеки принадлежать другому и биться фанфарами в его честь! Наташенька схлынула с Николая, что волна с камня. Гранатовые семечки ее губ зыбко задрожали; по лицу прошла тень улыбки, той самой улыбки, которой барышня пользовалась в свете в ответ на неловкость. — Объясните, что значит другому? — спросила младшая Руже, заглядывая Николаю в глаза, как делала много раз и с большим доверием в чехарде их невинных игр. — Я теперь все, все вижу, мне одна дорога… Я вам, Наташа, позор сделал своим предложением, потому как и правда был все это время увлечен мужчиною, другом вашей семьи, вы знаете, о ком я, из чего не вижу нужды лишний раз разглашать, — не в силах предать святую откровенность между ним и Наташей, одним залпом сознался Николай. — На этом все. Разрешите откланяться, впрочем, я и без разрешения теперь… Извините. Солнце впилось осколочным ранением в небосвод, и резкий блик проскоблил окно комнаты. Неужели и вправду теперь она хозяйка этим апартаментам? Нет, не может быть! Все досужая фантазия, видение, дикий сон! Но до чего сладко заблуждаться падшей женщине, будто одобрят ей после всего тихую, благонравную семейную жизнь. Карагез нисколько того не ждала: подарок был слишком невозможен, однако и согласную с горькою правдою женщину, бывает, настигает такая минута, когда мечта превозмогает все, и в груди начинает утроено биться, и какая-то сладость иллюзии проливается из бездонности самообмана в самое сердце. На один только предрассветный миг примерещилось ей, точно им с Мишей уготовлено наперед много счастья и точно дорога их не обрывается сейчас же, а имеет еще долгое продолжение там, за пределами ее знания о будущем. Она бы никогда не согласилась сделаться ему официальною партией и, может быть, еще бы очень потрудилась на счет его женитьбы на хорошенькой, благородной девице, но одно весомое обстоятельство последних месяцев переломило в ней разом всякое здравое убеждение, и она, сама того от себя не предвидя, сдалась на его уговоры. О, как зря он был теперь опьянен ее согласием! Как много причуд сочинял о скором благополучии! Как напрасно верен был своим затеям и идеалам! Никогда, никогда не вернуть ему довольства прежнего своего положения, никогда не войти в ранешние круги, никогда не сойтись более с прошлым товарищем, не выступить не публике, не сделаться поэтом, не заиметь состояния, не подчинить вечер беспечному веселью, не отогреться в кругу семьи. И ради чего он отказал себе разом во всем? Ради нее? Но позвольте, чем могла отплатить она взамен? Вечною тенью позора? Шепотками за спиной? Угрюмым молчанием близких? Изгнанием отовсюду? Он еще ничего этого не понимал, пленник своих обреченных надежд и чаяний. Но она! она все знала наверняка и все равно допустила! Ах, если бы не это дитя, ничего бы не случилось! Карагез приложила ладони к животу: вот оно, живое, крошечное, беззащитное, требует ее к себе, обрекает на себя, а она скоро мать и уже не может иначе. — Значит, не брешут! все правду про тебя говорят, что женою этому чахоточному заделаться решила! и не стыдно, нет, не стыдно! — новоиспеченная хозяйка апартаментов обернулась на громкий голос. В дверях выросла массивная фигура зрелого годами и обрюзгшего мужчины. Она сразу его узнала — моряк дальнего плавания, что год тому назад притащился к ней с какой-то расчудесной, драгоценной жемчужиной в обмен на ее согласие уплыть с ним к берегам обетованной земли. Карагез отговорила его тогда, что ей невозможно принадлежать кому-то, пускай и за жемчужину, пускай и за сотню жемчужин, мол, она исписана вдоль и поперек черновиками чужих судеб и себя самой уже давно не знает, а узнает, так, пожалуй, сразу повесится от совокупности взятого на себя при жизни греха. Моряк, правда, еще какое-то время ходил за ней со своими уговорами, однако скоро исчез, как рано или поздно исчезали все ее воздыхатели. И вот теперь, в совершенно неожиданной форме он заявился прямиком на порог ее нового дома, весь багровый и едва ли помнящий себя от злобы и вина. — Ну, чего тебе? Зачем приходить сюда? тебе тут не место! — тут же взъелась Карагез и топнула ногой на нежеланного гостя. — А ты мне нынче не указывай! — ядовито рассмеялся мужчина. Наружность он имел самую скверную. Похожий на неотесанного медведя, он с трудом держался на ногах и скорее переваливался по комнате, чем ходил. Красное и оплывшее после оспы лицо его отвращало, но видно было, что за этой неприглядностью скрывались некогда симпатичные юношеские черты. В глазах гостя тем временем стыла неоспоримая черная решимость чем-нибудь навредить. — Обидела ты меня! ведь слово давала, а теперь права жены на себя примеряешь! Весь Петербург гудит по вас! Со мною не пошла, а с ним что же? лучше, скажешь? только чем? в шелках тебя купал, жемчужины носил! не честной жене, не любовнице из высшего общества, а тебе, приблудной девке! возможно ли такое?!.. Или какая другая наука нужна была? тебе-то! вертушке! какую еще почесть выдумать?.. Ну, обидела ты Федора! А мне, знаешь, терять уже нечего… я потому и пришел теперь. Мне нынче все можно, и с тобою рассчитаться тоже. Я из-за этой цацки, из-за жемчужины твоей, в такие дела вляпался! Мне недолго осталось, от каждой тени дрожу, знаю, что придут. Но прежде мне с тобой решить необходимо… — Чего это ты удумал, варвар?! — вскрикнула Карагез. Во всегда полные достоинства черты женщины прокралась неподдельная рябь страха. Мадам Осколова исправно держала на случай нападения охрану, но тут, в трех просторных, глухих комнатах накануне рассвета помощи ждать было решительно не от кого. — Ты мне жизнь загубила, а я что же, в долгу должен остаться? Нет, милочка, будь добра, откушай этой беды со мною на пару! — с этими словами моряк вынул откуда-то из-за пазухи нож и, прежде чем Карагез успела осознать всю безутешную суть происходящего, всадил его в едва только округлившийся живот жертвы. «Теперь, разумеется теперь. На пороге света. Иначе и быть не могло». Восточная красавица, словно увлеченная неспешным течением вод, бесшумно опустилась на пол. Ни единого лишнего звука не изреклось из нее на прощание; ничто не нарушило таинство смерти матери и дитя. Тело женщины, расслабленное и по-прежнему грациозное, утопло в алом букете набежавшей крови, а фарфоровое личико белой неподвижной маской опрокинулось в темное созвездие шелковидных волос. За окном спешил начаться новый день. [95] — фр. фаворит.
132 Нравится 302 Отзывы 67 В сборник
Отзывы (15)