***
— Почему не пьешь, милашка? Юная нордка удивленно подняла брови, обернувшись к неожиданному собеседнику. Теперь, увидев ее лицо, можно сказать, почему она не пьет — слишком некрасива, чтобы кто-нибудь предложил за нее заплатить, а собственные деньги, конечно, уже потрачены на быстро опустевшую кружку дешевого меда. Она криво усмехнулась, дрожащей рукой заправляя за ухо непослушную прядь, уверенная, что этот мужчина тоже сейчас отвернется, потеряв интерес к такой, как она… но он не отворачивается. — Денег нет, — буркнула она, скрывая удивление. — Вот и не пью. — Странно. Разве никто еще не захотел угостить тебя? — Как видишь, — опасливый взгляд. Он что, слепой? Не видит, кто перед ним? Но он далеко не слепой; в глубоких темно-серых глазах — только спокойная уверенность. Он мягко улыбнулся, доставая из кармана горсть золотых. — Вина, пожалуйста, — мне и этой прекрасной девушке. — Не нужно льстить, — тут же вспыхнула она, вскакивая с места. — Я отлично знаю, как выгляжу. Если ты искал наивную дурочку на ночь, то извини — не на ту напал. До свидания. — Не спеши, — его голос звучал так твердо, что она замерла и поневоле обернулась. Он чуть склонил голову набок, вновь поймав ее взгляд. — Ты делаешь слишком поспешные выводы. К чему такая торопливая грубость? И вовсе никого я не искал — если только подходящего собеседника; увидел, что ты одна, и решил завести разговор за бутылкой вина — что в этом плохого? «Действительно, ничего, — насмешливо подумала она. — Вот только я ни единому твоему слову не верю». Не верила — или заставляла себя не верить. В нее никогда не влюблялись, никогда не дарили цветов и не угощали в тавернах; и сейчас очень хотелось проверить, каково это — чувствовать себя интересной, красивой… любимой? Позже, глядя на себя с высоты прожитых лет, она бы рассмеялась и посоветовала немедля врезать обходительному ублюдку в челюсть — на всякий случай; но сейчас она была слишком глупой и одинокой. Особенно — одинокой. Промедлив мгновение, она крепко увязла в серых глазах; принесли пыльную зеленоватую бутылку, и выбираться наружу не хотелось совершенно. Она улыбалась, впервые не стесняясь улыбки; пила терпко-сладкое вино и ела медовые орехи с маленького узорчатого блюдца. Он говорил плавно и ровно; интересовался ее жизнью, задавал вопросы — а она отвечала и пила вино… возможно, пила чуть больше, чем отвечала. Кружилась голова, и все вокруг было как в тумане — все, кроме него; она смотрела только в бархатный полумрак зрачков, только на длинные темные волосы, касающиеся широких плеч. Он был красив — возможно; но совсем не молод — юношей она бы его точно не назвала, да спрашивать о возрасте тоже не собиралась. Ей хотелось и дальше пить и слушать его голос… но мысли сделались свинцово-тяжелыми, а воздух таверны — слишком жарким и душным; она раскраснелась, начала терять нить их неспешного разговора… Он предложил выйти на улицу; она согласилась, совершенно не думая о том, что с трудом держится на ногах, что ее — немного, самую малость, — качает. Но снаружи стало лучше — холодный воздух освежил мысли, но она все равно не видела ничего, кроме его теплой руки на своем запястье. И тогда, забывшись, поддавшись распаленному воображению, она ловила его ладони, тянулась к губам, доверчиво жмурясь… сначала он лишь смеялся, избегая прикосновений, но потом ловко увлек ее в сторону, к задним дворам. Ей все представлялось таким нежно-романтичным — и яркие луны, и шелестящие листья деревьев, и его пальцы, спешно расстегивающие пуговицы ее рубашки… Он пообещал встретиться снова — назначил время и место. Она пришла за час до назначенного, уверенная, что никого не найдет там… но он уже ждал ее; и в его руках были горноцветы — свежие, в каплях росы, перевязанные узкой шелковой лентой. Она навсегда запомнила мягкую хрупкость этих цветков, алые лепестки, касавшиеся пальцев, и собственное неверие в то, что они — для нее. Слишком прекрасно, слишком красиво, слишком нереально. Если бы он сейчас взял и исчез в облаке искристого дыма, это бы не показалось ей странным, наоборот — очень правильным, ведь в легендах лишь красавицам достается все счастье… Он не исчезал. — Любишь музыку? — вопрос прозвучал как бы невзначай, но она заранее знала, что последует за ним — ведь недаром он принес с собой лютню. — А кто ее не любит? — хмыкнула она, скрывая неловкость. — Вот только не проси меня спеть. — Почему же? Я был бы рад… — А я не умею, — грубо отрезала она. — У меня нет голоса. И слуха. — Не злись, — непривычная тяжесть его ладоней на плечах заставила ее вздрогнуть. Он коснулся губами ее волос, потом тонкой кожи на шее… и отстранился, вздохнув. Она перевела дыхание, судорожно стиснув горноцветы в потных руках. — Конечно, жаль, что ты не хочешь петь со мной, — продолжил он, — но ладно. Я надеялся… Оборвал фразу, бережно уложив лютню себе на колени; струны запели, повинуясь движению его пальцев. «… надеялся, что во мне можно найти еще какие-то плюсы, кроме доступности, — подумала она, не поднимая головы. — Зря надеялся. Только в легендах под грязью скрывается красота, а девчонка с улицы по утрам поет соловьем о чистой и вечной любви». — Ты мыслишь слишком приземленно, — сказал он, и она неожиданно поняла, что последние слова случайно произнесла вслух. — С чего бы уличной девчонке не иметь красивого голоса и не петь о любви? И каждый человек красив по-своему, где бы он ни родился, если в нем есть что-то свое, прекрасное и привлекательное. — Сразу видно, что ты не отсюда. Может, мои мысли и приземленны — но они реальны. Видишь ли, даже самый чудесный голос охрипнет после пары недель, проведенных за стиркой белья у замерзшей реки; огрубеет от постоянных криков на рынках и долгих болезней. Красивые пальцы покроют мозоли, а ровную спину согнет непомерный труд. Сеть горестных морщин спрячет милые черты, а вечным украшением будет лишь грязь и уличная копоть. Выйди в город — там много таких красавиц, скрытых под слоем нечистот и гнойных язв, много горбатых юных служанок, черных от угольной пыли. Это — реальность! — она неожиданно сорвалась, заговорила громче, резче, — это — по-настоящему! Не так, как читают в дорогих книжках изящные аристократичные девочки, к которым ты привык! Выйди в город и посмотри — мы другие, реальность — другая! Его руки неподвижно замерли над лютней. Она выдохнула, порывисто стерла слезы кулаком. Зачем было говорить ему это? Попытаться оправдать себя? Свою ненужность, бесполезность и уродство?.. — Да, это реальность, — внезапно согласился он. Спокойно поднял взгляд и посмотрел ей в глаза. — Но зачем ты так цепляешься за нее, милая? Неужели она тебе так дорога? — Что?.. — В чем ты хочешь меня убедить? Я все понимаю и так, не сомневайся. Ты никогда не пробовала забыть обо всем? Закрой глаза. Слушай пение птиц. Не думай о реальности; ты способна вообразить все, чего тебе хочется. Она прижалась щекой к его плечу, послушно зажмурилась; его волосы щекотали ей подбородок. От него пахло горноцветами и чем-то холодно-металлическим… металлическим ли? Как еще можно назвать эту странную смесь, этот темный мужской запах, скользящий в уголках его резко очерченных губ? — Я хочу, чтобы сегодня ты пела для меня, — прошептал он, обжигая ее дыханием… и она кивнула, не размыкая век. Она и вправду пела в тот вечер — поначалу несмело, боясь услышать за его голосом свой собственный; а потом — решительнее, радостнее. Она пела и улыбалась, и ей казалось, что птицы поют с ней вместе… как в сказках. В другой день он учил ее танцевать — но она не помнила ничего, кроме его ладони на талии и того, как он смеялся, когда она путалась в ногах и падала, пачкая рубашку сочно-зеленым травяным соком; как цветастые бабочки разлетались в стороны, а они ломали ветки кустов снежноягодника и горстями ели кисловатые красные ягоды. Их было одновременно много и всегда мало, этих ярких дней; она словно ожила, задышала глубже. Проснулась и увидела, что она не так уж уродлива, что для искренней любви не обязательно быть красавицей… по крайней мере, ей верилось в это до одного-единственного утра, которое должно было стать началом очередного светлого дня — но стало порогом, через который она вступила в свой многолетний кошмар. Он не оставил ни письма, ни записки, не передал ей ни слова — просто ушел и не вернулся потом. Так же неожиданно, как появился. Сначала она убеждала себя в том, что это глупости, он просто задержался, он придет завтра… и она ждала там, в том месте, которое он назвал зачарованным. Никто не явился в тот день; не явился и в следующий, и в следующий — тоже. Она сидела, обняв колени, и чертила на сырой земле острием кинжала; собирался дождь, и тяжелые капли смешивались с солоноватым потоком слез. Она не плачет, нет, — она никогда не плачет; просто давящая боль внутри мешает дышать. Тогда она в последний раз произнесла теперь уже ненавистное имя, поднимая кинжал. Закушенные губы, твердый взгляд, длинные, жесткие каштановые пряди в грязи у ног, и она впервые проводит ладонью по колючим, неровным волосам. Прощай. Имя — огонь и сталь, соленая кровь на грязном клинке палача; она хочет выкрикивать его снова и снова, громче — пока не хлынет горлом та же зловонная кровь. Имя — боль чужая; отрывистый росчерк металла и безжизненно-распахнутая зеленая пустота глаз. Но она смотрит в мутную воду луж, туда, где тусклый луч умытого дождем солнца тонет среди упавших листьев; она смотрит… и холодно-равнодушно молчит, задыхаясь от ярости.***
Судорожный вдох. Над головой — болезненно-желтоватое небо, и она — совсем не та, что раньше. — Нормально? — деловито спрашивает аргонианин, поправляя самодельные бинты на ее затылке. — Зовут тебя как, помнишь? — Меня?.. — Ну, не меня же. Ты неплохо так ударилась головой. Весь вечер бредила каким-то… — Все, — сухо прерывает она, поднимаясь. — Я — Искра. Имя свое помню, как видишь. — Как тебя так угораздило? Испарений надышалась? — Да… испарений. Идем, брат. Мы и так задержались. В непроходимых болотах легко потеряться… но гораздо хуже, если теряешься в своей памяти.