ID работы: 5365744

Дрянь

Гет
NC-21
Завершён
196
автор
stretto бета
Пэйринг и персонажи:
Размер:
88 страниц, 9 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
196 Нравится 145 Отзывы 54 В сборник Скачать

3. ...

Настройки текста
Примечания:
      Ветер высушил от пота капитанский лоб, поднял угольные взлохмаченные волосы и взволновал листья гигантского дерева, на котором Ривай стоял, опершись плечом о ствол, впиваясь пальцами в холодные предплечья. Ощущая себя беспомощным в какой-то мере, мужчина смотрел вниз, ни о чем не думая, а тело его буквально сходило с ума: сбитое дыхание, разрывающаяся грудь, слабость, перемешанная с ужасом, очаг которой находился в коленях, и она активно поднималась по внутренним сторонам бедер и доползала до ноющего горла, словно бы брошенный с размаха острый некрупный камень. Потянувшись к воротнику, в попытках расстегнуть верхнюю пуговицу, Аккерман осознал, что руки совсем не работают, одеревенев, пальцы едва сгибаются, натягивая вены, и предательская дрожь завладела костями на пару мгновений, потому пришлось прекратить. Ривай сглотнул; стало душно, показалось, будто в серые глазницы провалились глаза, и упасть захотелось так сильно… Капитан умер, но не упал, выдохнув тяжело и сломлено, вынудив себя сжать руки в кулаки, дабы заставить тело функционировать вновь.       Петры больше нет. Есть, точнее, под деревом: смятая, поломанная, изувеченная, стертая с лица земли с такой поразительной легкостью, словно она — нечто совершенно неважное. Мир без нее справится. И Ривай тоже справится без нее. Расстегнув все-таки эту злосчастную пуговицу, воплощающую его всепоглощающую боль, он, угрюмо закрыв глаза и вместо слез ощутив острое жжение у ресниц, развернулся, вцепившись в клинки, как в последнее спасение, и бросился прочь, бросился бежать, забывать хотя бы немного, захлебываясь потоками воздуха, бьющими в лицо с намерением вынудить его заболеть. Он и так уже достаточно болен, черт побери…       Сперва он увидел Гюнтера, повисшего на тросах, порубивших его кожу на куски. Весь окровавленный, вниз головой… Аккерман не рассмотрел лица — и не хотел, признаться честно. Это — сродни исповеди, к которой он был не готов. Эрд лежал среди изумрудной травы, неприкосновенен, свят, словно уже похоронен на виду у всех. Слегка приоткрытый рот, пустые глаза и багровое пятно на груди. Джин точно спрашивал у Неба, за что оно так с ним, но Небо молчало, гоняя облака туда-сюда. Ауро, перепачканный в земле, весь черный, бездыханный, невзрачный. Его словно выбросили, но Боссард как будто до сих пор самоотверженно сжимал оружие, не оставляя надежды на продолжение боя. И Петра. Прямо внизу, под ногами Ривая, спокойная, точно сошла с полотна. Не так. Упокоившаяся. Наконец-то.       Риваю казалось раньше, что он не сможет смотреть на ее труп, если такое случится, что он упадет в приступе немой истерики, вопьется ледяными руками в щеки и сойдет с ума в тот же миг, навсегда изменится, сам себя не узнает, однако ничего из этого не произошло. Он молча смотрел, отогнав отчаяние, и принял жестокую данность так легко, так легко… Это даже несколько напугало его. Наполненные легкие, сильные руки — Ривай мчался исполнять боевой долг, проглотив очередное потрясение, пытаясь закрыть на него глаза. В состоянии аффекта было так легко это делать! А потом, когда сердцебиение, отдающееся в ушах гулким стуком (казалось, вот-вот и взорвется тяжелая голова) поутихло, он мастерски отбросил от себя весь ненужный груз мыслей, который в тот момент только мешал.       Отовсюду слышались крики, грохотало, происходили исключительно плохие вещи и во всеобщей панике Ривай, несмотря на свою смерть, с которой он еще совсем не смирился и которую у него еще не было достаточно времени обдумать, оставался собранным и не забывающим цели. Все эти смерти — ради цели. Он — ради цели. Сурово, угрюмо сдвинув брови, разрезая воздух напряженным лбом, Аккерман боролся не столько с титанами, сколько с обрушившейся на него слабостью (как он старался не замечать ее…). Лучше бы он не видел… Нет, нет. Хорошо, что он увидел.       Во время бойни трудно концентрироваться на чем-то стороннем: в дело вступает самый обычный инстинкт самосохранения. Ривай знал: гневу нет места, если в руке клинок. Нет места гневу, ведь он затмевает разум и подставляет, пусть и одновременно раззадоривает, добавляет огня. Гнев — плохой инструмент, затупленное лезвие при полном отсутствии иной экипировки. С ним начинаешь драться, как в последний раз, с животной яростью, рубить не четко, а как придется, остервенело, хищно. Аккерман был педантом всегда, а в бою — тем более. Но когда бился он с женской особью, руки превращались в камень и он сам чувствовал себя более объемным и настоящим, нежели раньше, он чувствовал себя способным порвать ее на куски, но не порвал; чувствовал себя мальчишкой, которого когда-то окунали в лужу лицом, который когда-то впервые понял истинное значение потери. Что-то в Ривае цельном и сильном осталось еще из того странного горячего времени, его внутренний ребенок не умер, а превратился в подростка. Поэтому убить ее такими стальными, но дрожащими руками не получилось.       Будучи окруженным детьми, капитан мгновенно собрался. Посмотрев на Микасу, что не могла отдышаться, так сильно она полыхала безрассудным желанием немедленно вытащить Эрена из зловонной пасти, Аккерман про себя хмыкнул: в момент слабости, пусть и в короткий (это, определенно, не уменьшало его значимости), он начинал уподобляться отчаявшимся младым душам. Месть — большая глупость. Человека создает человек, и эта цепочка бесконечна. Мстить не имеет смысла даже тому, кто все это вообще задумал, ведь Он предусмотрел и убогое, мелочное желание детей своих перегрызть крепкое родительское горло. Ривай чувствовал себя позорно отрабатывающим прописанный сценарий ничтожеством, и это заставляло его холодно ухмыляться, лишь убеждаясь в том, насколько все вокруг убого. Ради какого такого светлого будущего идет борьба? Как только жить станет спокойно, людям сделается безумно скучно, они мгновенно придумают себе новую катастрофу. Они ее совершенно точно придумают, и Ривай надеялся никогда не увидеть очередного краха. Надеялся не дожить, не выжить, не пережить. Глупые мысли, крутящиеся в голове, стали уже привычной защитой, чтобы попросту не сойти с ума. Иногда Аккерман задавался вопросом, насколько он близок к этому… Возможно, все уже произошло.       Ханжи как-то спросила, боится ли он остаться совсем один. Нет. Не боится. Если никого не останется, не останется и его. Его система работает так. Только вот… что имелось в виду под этим «совсем один»? Сколько раз за всю жизнь Ривай считал себя оставленным, брошенным, все потерявшим, в конце концов — потерявшимся? Ребенком его потеряли, подростком — потерял он, а дальше… Дальше Аккермана ждала данность, с которой он предпочел не спорить. Он решил запомнить каждого, кто был ему дорог, и пронести эту память, как дополнительную силу, словно сражался уже не только своими руками, но и руками всех тех, кто когда-то держали клинки рядом с ним. Что значит — остаться совсем одному? Вероятно, потерять цель существования, а не людей, с которым или ради которых стоит идти вперед. Ривай не мог утратить способность привязываться, но он научился терять с достоинством, горевать так, чтобы не повеситься от многочисленных, оставляющих шрамы нападений на полуживую, все еще думающую душу. Он горевал, не жалея себя. Старался максимально избавиться от проклятого эгоизма, старался тащить ношу без мыслей о том, как сильно ему тяжело, но с четким пониманием: если бросит ее, то, выходит, нес все это время напрасно… Безусловно, полностью искоренить собственное кричащее «я» не удавалось, ведь Аккерман не являлся каким-то сверхчеловеком, достигшим духовного просветления, не относился он к жизни и смерти по-философски, не мог он цинично не хмыкать и не поливать грязью тварей, которые съели его если не вкусный пирог, то хотя бы единственный и последний армейский паек, оставив с пожизненным чувством голода в замкнутом темном пространстве. Ривай просто боролся за сохранность своих жизни и рассудка, как умел. Иногда он не понимал, чего хотел: лишиться всех чувств или, наоборот, проживать и проживать без конца? Не понимал, но всегда самоотверженно выбирал последнее. Его долг — все помнить. И это единственное, что никогда не изменится.       Странную, гулкую пустоту ощущал капитан, отрезая нашивки от формы своих солдат. Разум все держал под контролем, а вот сердце не верило. Всех изничтожили. Словно бы мух прихлопнули кипой бумаг… Разведчики для титанов что мухи: мельтешат, мешают, жужжат у самых ушей. Только ему — безумная ночная боль. Еще и взгляд мальчишки такой виноватый… У Ривая точно не было ни сил, ни желания разговаривать с Эреном об этом, объяснять ребенку, как устроен проклятый мир. Йегер смотрел, как острыми стрелами пронзал. Аккерман, сохраняя спокойствие, спиной чувствовал его отчаянное раскаяние в глазах и хотел лишь, чтобы вина бойца замолчала, опустила веки, оставила капитана в покое. Что есть покой в их жизнях? И есть ли он вообще? Вырезая последнюю нашивку, Ривай тормошил себя, заставлял снова начать дышать. Пока тело способно двигаться, нельзя подыхать. Моральная смерть — вовсе не повод для физической. Правда, при мысли об этом легче не становилось. Становилось все более пусто. Впрочем, в данном случае пустота, вероятно, — синоним облегчения.       Сначала девчонка, эта Микаса, все кричала об Эрене, обвиняла Ривая в том, что он якобы плохо его защищал, а потом, во время остановки, возмущались солдаты, несогласные с приказом насчет избавления от трупов в случае опасности. Все эти люди и вслух, и про себя спрашивали, осталась ли в нем хоть капля чего-нибудь человеческого, чувствует ли он, понимает ли их… Щенки. Если понимать каждого, если каждому сострадать, можно потерять себя, но Аккерман понимал их и сострадал все равно. Но он не зацикливался. Ни на себе, ни на них, ни на чем бы то ни было. По крайней мере, большую часть времени. Однако парнишка, кричащий громче всех о своем погибшем друге, все же его зацепил. Ривай вырезал для него нашивку, кожей чувствуя — от трупов придется избавиться. И не прогадал.       Осталась ли в нем хоть капля чего-нибудь человеческого… О, Ривай тоже хотел похоронить всех, как подобает. Глядя на то, как тела летят под ноги титанам, Аккерман снова глотал ком в горле, ведь позволил себе еще одну слабость — он обернулся. Обернулся и обжегся, увидев рыжие волосы, в очередной раз получил плетью по лицу, в очередной раз напомнил себе не ломаться и не сломался. В очередной раз. Умер, но не сломался. С трудом перешагнул через свое «тяжело», продолжил существовать вопреки. А балласт, который он тащил за собой, не замедлял коня.       Парнишка тот плакал, получив нашивку, поверив-таки в человечность капитана, а Ривай не понимал, действует он по наитию или же по привычке. Не понимал, как продолжает идти, если ноги до сих пор ватные и болит все, кроме подвернутой щиколотки.       Возвратились они на закате, под шквал порицания разочарованных в них в тысячный раз людей. Легко осуждать их, сидя в тепличных условиях. Впрочем, их жизни тоже теперь под угрозой.       Солнце светило ярко, но не грело. Слабые дуновения ветерка небрежно ласкали грязные искривленные лица. Сжимая поводья, Ривай, прихрамывая, грузно ступал по песчаной дороге, чувствуя камни и скрип песка под подошвами. Он медленно отключался, глядя перед собой и ощущая, как пропасть внутри разрастается до невероятных размеров. Сдавливало виски, голова начинала кружиться, горло, губы давно уже пересохли. Аккерман словно противостоял течению, безо всякого желания продвигаясь вперед, ведомый своей собственной бурей, направляющей его, как корабль с изорванным парусом. Он шел не столько домой, сколько ко дну, и даже не пытался барахтаться. Все ослабело в нем. Риваю больше всего на свете хотелось закрыться в своем кабинете и лечь. Держать лицо капитан мог сколько угодно, но и в этом уже просто не видел смысла. К тому же их процессия была воплощением человеческих страданий, оттого он позволил себе продемонстрировать глазеющей улице немного более темный, затуманенный, жуткий взгляд, чем обычно. Тот максимум эмоций, который только был возможен. Побыть наедине с собой, закончить дрянной день… Это не поможет, но нужно же сделать хоть что-то.       Его вдруг схватили за предплечье, коротко, но цепко, и словно клеймили, медленно и с упоением (хотя упивался, уничтожая себя, здесь только Ривай). Так старательно делая вид, что не испытывает вины, капитан уже просто не мог шевелиться от нарастающего страдания. За ним увязался Ганс. Ганс, который все понял с самого начала. Ганс, по загорелым щекам которого текли крупные слезы. Ганс, который сжимал в руках тот самый конверт…       — Я получил от Петры письмо, — сказал Рал, смотря Аккерману в лицо, а последний не нашел в себе сил на ответный взгляд, не нашел в себе сил сказать ему все как есть. Ривай смотрел себе под ноги дико, отчаянно, загнанно, и это демонстрировало всю его уязвимость в данный момент. — Хотел поговорить с вами до встречи с ней, — капитану не нужно было поворачивать голову, чтобы понять: лицо Ганса дрожит, он сам весь трясется, не веря в произошедшее, он… — Я, конечно, рад вашей скорой женитьбе, но меня огорошила сама новость о том, что вы наконец вместе, и мне кажется, для следующего серьезного шага еще рановато… Мне кажется… Следует повстречаться хотя бы немного… — Рал задохнулся, голос его осел, он засмеялся нелепо и неуместно, подбросило вверх-вниз его костлявые плечи. Ганс замедлился, из-за чего остался позади.       У Ривая звенело в ушах. Звенело в ушах с невероятной силой, он готов был разорвать свою кожу в тщетных попытках успокоить этот внутренний вопль. Все в нем аж заходилось, сердце стучало быстрее, чем когда-либо, и Аккерман хотел сдохнуть в тот самый миг, хотел быть закиданным камнями, ведь заслужил. Он не смог не то что сказать, а даже посмотреть ему в глаза. Не смог. Не смог!       Ничтожный слабак, едва передвигающий ноги, с трудом добрался до штаба и прислонился к ледяной стене, не зная, как донести прогнившее усталое тело до комнаты. Ривай хотел бы рубить титанов и дальше. Боялся наступления ночи, ведь тогда, оставшись наедине с собой, он точно не выдержит.       Ханжи подошла сзади и замялась, не зная, как лучше стоит начать разговор. Капитан ненавидел, когда с ним пытались осторожничать. От этого он чувствовал себя еще более ущербным. А женщина все молчала, вероятно, решая, стоит ли класть руку ему на плечо или же ограничиться сухими словами…       — Что? — спросил Ривай хрипло, чувствуя першение в горле и начинающуюся боль. Заболеть еще не хватало.       — Мы решили собраться в столовой через полчаса. Выпить за погибших, повспоминать… — она осеклась, в страхе напороться на злобу, но увидела лишь, как Аккерман часто закивал, отстраняясь от стены. — Тебе нужно сходить к врачу. Ты сильно хромаешь.       — Потом. И так уже ясно, что я недееспособен, — капитан кашлянул в кулак, сдержано выпрямляясь и готовясь уйти. — И не смотри так.       — Как?       — В попытках воззвать к моей совести.       Зое усмехнулась и пошла прочь, оставив Ривая в покое. В покое… О… Содрогнувшись, он потащился в комнату, не желая никого видеть, однако следовало переодеться да спуститься вниз, ко всем. Ривай поймал себя на мысли о том, что очень боится сочувствия, очень боится соболезнований, понимающих похлопываний по плечу, какой-либо поддержки. Это только добило бы его окончательно, но стоило готовиться к худшему. Аккерман, как параноик, озирался по сторонам, молясь на пустоту коридора, а потом — на человеческое молчание.       Войдя в кабинет, капитан увидел Ее смятую форменную куртку, оставленную на стуле у стены. Сердце в этот момент словно треснуло, и Ривай беспомощно схватился за грудь, сжимая рубашку израненными пальцами. Дышалось трудно, кровь приливала к лицу, темнота вспыхивала и вспыхивала. Наспех переодевшись, Аккерман вылетел оттуда и пошел вниз, в столовую, напрочь игнорируя усиливающуюся боль в ноге. Сейчас это было такой мелочью…       Ривай рухнул на стул рядом с Эрвином, который сжимал в руке стакан и угрюмо смотрел в никуда. Он выглядел напряженно, мощно, величественно, словно гора или каменное изваяние, и он раскаивался про себя, опьяненно моргая помутненными глазами и поджимая губы. Смит вдруг посмотрел на Аккермана, который уставился на него, посмотрел проницательно и отстраненно одновременно. Ривай резко отвернулся, не желая больше ни перед кем выглядеть ослабевшим. Его лицо стало привычно сдержанным, но озлобленным, чтобы никто не трогал, не тянул свои пальцы, куда не просят…       Скоро к ним подсела и Ханжи, держащая бутылку и стаканы, и разлила спирт. Она делала это очень громко, казалось, каждый жест сопровождался эхом, а все потому, что в столовой была гробовая леденящая тишина. Такой тишины Ривай с предыдущей вылазки не слышал, но после той вылазки ему, понятное дело, не было настолько хуево. На руках таких людей, как они с Эрвином и Ханжи, столько крови, что ни в одной реке не отмоешься, и умение жить с этим — их особый навык. Вновь и вновь осушая стакан, Риваю думалось, будто он свое умение потерял сегодня за стенами. Сложно и больно. Что ж… Пить и горевать. Пить и горевать.       Эрен подошел к нему днем, когда Аккерман более или менее пришел в себя, протрезвел, выкурил пачку сигарет и в итоге бесцельно развалился на крыльце, не обращая внимание на испортившуюся погоду и обложенное горло. Его ждали отчеты на столе. И комнаты отряда, которые нужно было освободить. Ханжи попыталась аккуратно намекнуть на то, что сама может разобраться с комнатами, но Ривай отказал, не желая подпускать никого к их вещам.       Эрен подошел, весь пунцовый и трясущийся, преданный и печальный, и остановился напротив, глотая слезы и стыд. Аккерман посмотрел на него исподлобья снизу вверх, не поднимаясь и ничего не говоря. Он не хотел сейчас разговаривать. Не хотел поддерживать из-за развившегося бессилия, из-за разбившегося на кусочки нутра. Но мальчишка мучился, ему нужно было поговорить, и Ривай прекрасно понимал его чувства, оттого терпеливо выдержал паузу, выслушал пару всхлипов.       — Простите меня, — произнес Йегер, сжимая края куртки пальцами. Резко подняв голову, с трудом посмотрел в мертвые глаза капитана и крупно задрожал, изнемогая от переполняющих его чувств. — Простите… Это я во всем виноват…       Как по шаблону. Аккерман знал, что он скажет именно так, именно с такой интонацией, тихо, на полувыдохе-полустоне.       Мужчина все же поднялся, стараясь не опираться на больную ногу, и прикрыл горячие, опухшие от начинающейся болезни веки, откашлялся в кулак и посмотрел на Эрена, стоящего перед ним, как перед палачом.       — Я тоже виноват, — гулко, холодно отозвался Ривай, опираясь локтем о перила. — Грехов у меня куда больше, чем у тебя.       — Да, но… Я говорю о конкретном… Грехе, — Йегер нервно откусил кусок кожи от своей сухой шелушащейся нижней губы. Выступила кровь.       — Я его тебе отпускаю, — Аккерман усмехнулся, когда мальчишка возмутился тому, насколько он просто говорил это, беззлобно и в некоторой степени даже снисходительно.       — Я не понимаю, — в своей привычной пылкой настойчивой манере, осмелев, проговорил Эрен достаточно откровенно. Ривай и не ждал понимания. Он хотел уйти: сейчас было не до запутавшегося подростка…       — Вина — чувство тяжелое, — мужчина сложил руки на груди, запахиваясь от прохладного ветра, кажущегося сейчас ледяным. — Тебе нужно учиться от нее абстрагироваться.       — Но я же виноват! Я должен страдать! — Йегер сжал зубы, словно прося наказания. Полегчало бы ему от пощечины?..       — Ты не бросал их в пасть. Долгом отряда было защищать тебя любой ценой, — бесстрастно отчеканил Ривай, не жестко и не жестоко. — Преобразуй вину в благодарность.       — Я не могу…       — Дальше будет только сложнее жить, — Аккерман хмыкнул, взглянув на небо, а потом на мальчишку, который мялся перед ним и не знал, как продолжать дышать. — Не сможешь — значит, боль тебя сломает.       — Уже.       — Поверь, тебе только кажется. Человеческой выдержке нет конца, если только ты намеренно не дашь слабину.       Эрен сдвинул брови, теребя воротник рубашки, и задумался о чем-то своем. Он выглядел таким маленьким, бесхитростным, беззащитным… Совсем ребенок, как и большая часть солдат здесь.       — Я не испытываю злости, если тебе важно это услышать, — добавил Ривай после затянувшегося молчания. — Будущее предсказать невозможно. Живи дальше.       После этого Аккерман ушел, оставив парня наедине с его разбушевавшимися демонами. Всем тяжело нынче; брать себя в руки — великое мастерство. Капитан сказал в уме, что все продолжается так, как и всегда, но боль его совсем не уменьшилась. ***       Ривай стоял у двери в комнату Петры и никак не решался войти, боясь увидеть помещение, в котором еще теплилось ожидание возвращения, из которого еще не выветрился ее запах, которое бережно хранило остатки ее энергетики. Тяжелые кисти все тянулись к ручке, но опадали, словно бы каменели, и никак не получалось выбросить из головы глупую мысль, мол, она жива и невредима, она там, такая же, как всегда. Петра не была такой же, как всегда, после обороны Троста.       Притупились чувства под вечер, а вот болезнь усилилась, норовя свалить Аккермана с ног, но он никогда не поддавался такой ерунде. Ему хватало хромоты, однако тело сделалось уязвимым после потерь, словно в невидимом щите появилась дыра, благодаря которой его стало так легко атаковать.       Очередная попытка войти уже наконец в эту комнату не увенчалась успехом. Также Ривай не мог войти и к остальным членам отряда. Коридор до сих пор звенел их смехом, здесь каждая стена, словно вода, несла информацию о них, здесь каждый уголок напоминал капитану о прошлом. Однако нужно было попасть внутрь. Нужно отнести их вещи семьям, выразить соболезнования и не сгореть за время этого отвратительного мрачного периода.       Сжав зубы, Аккерман уже собирался было опять попытаться, как вдруг увидел Эрвина в дальнем конце коридора. Тот стремительно направлялся к Риваю, и поэтому последний тяжело повернулся лицом в его сторону, готовый выслушать. Смит чертовски не вовремя.       — Ханжи сказала, ты до сих пор не ходил в лазарет, — командир остановился напротив подчиненного и посмотрел на него пусто, устало. Ему не помешало бы напиться, но со всей суетой после вылазок, такой возможности не представлялось.       — Не ходил, — Ривай не любил, когда кто-то начинал заставлять его лечиться, особенно если он пребывал в крайне убитом настроении. В таком настроении ему хотелось лишь уединиться и сгнить заживо, и так, вероятно, и случилось бы, не убеждай его показываться врачам Ханжи.       — Ты мне нужен сейчас. У нас много проблем, сам знаешь, — Эрвин говорил абсолютно безэмоционально, но Аккерману казалось, словно он заслышал в его голосе укоризну. Впрочем, эта укоризна — плод фантазии человека, который не мог с чистой совестью позволить себе минутную слабость и мучился каждый раз, когда эта слабость вновь и вновь проявлялась, невзирая на пристальный контроль и попытки ее игнорировать.       — Я не умираю. Какие проблемы? — Ривай всем своим видом старался показать Эрвину, насколько сильно он сейчас нуждается в одиночестве, но тот еще не закончил.       — Прошу тебя принять нужные меры, — командир не собирался отчитывать его, как ребенка, это не имело никакого смысла. И прежде, чем Ривай успел открыть рот, произнес: — Приходи сегодня.       Аккерман вскинул бровь чуть оскорбленно. Он вообще-то считал, что Эрвин не настроен выпивать в ближайшее время, если только это не…       — Считаешь, я в помощи нуждаюсь?       — Все в ней нуждаются. Хотя помощью это можно назвать с натяжкой.       Ривай поморщился, откашливаясь, и хрипло выдохнул, опуская плечи и понимая: глупо продолжать пытаться быть тем, кем он не являлся. В конце концов, он имел право погоревать как следует еще один вечер.       — Ладно, приду, — посмотрев в усталые глаза Эрвина, Аккерман ощутил облегчение, поскольку не наткнулся на снисхождение или жалостливое сострадание. Смит всегда умел сострадать грамотно, поэтому Ривай согласился на его предложение.       В комнате у Петры оказалось душно. От спертого воздуха сдавило виски, потому пришлось распахнуть окно. Шел мелкий дождь, стучал, прорезая темноту и прогоняя последнее летнее тепло. Письменный стол был завален отчетами, которые Рал перед вылазкой брала заполнять себе, чтобы помочь Риваю, и еще какими-то мятыми бумажками. Пара погрызенных карандашей лежали на полу у стены, покрытые пылью. Почти аккуратно заправленная кровать, пустая тумбочка с отваливающейся дверцей, стакан на подоконнике, а под ним — пустой конверт. Внутри все защемило, сердце вновь застучало грузно, гулко, и мужчина сел на скрипучую койку, обхватывая руками пылающее лицо и жмурясь, мечтая никогда не вернуться в реальность. Ветер с улицы задувал в окно и доставал до сидящего, но тому все равно дышалось трудно, и лоб покрылся испариной. Аккерман не мог подняться, подойти к шкафу, забрать ее вещи. Если он тронет здесь что-то, Петра совсем исчезнет. Исчезнет бесследно… Навсегда потеряется это драгоценное ощущение присутствия — жалкие крохи осязаемой памяти, которые у него остались.       Клонило в сон, болезнь вытягивала последние физические силы. Заложило уши, едва открывались глаза, бросало то в жар, то в холод, и щиколотка начала ныть (скорее, на нее наконец обратили внимание). Ривая невольно повело в сторону, и он рухнул, не снимая сапог, и, подложив руку под голову, попытался уснуть. Его неровное трудное дыхание становилось почти свистящим, оно сопровождало набрасывающееся голодным зверем бессилие, вытягивающее всякие остатки желания бодрствовать.       Почувствовав что-то под покрывалом, давящее на бок, капитан запустил туда пятерню и вытащил тоненькую, почти прозрачную рубашку. Он сжал вещь сильно, почти застонал, и, смяв ткань в небольшой ком, уткнулся в нее носом, но не почувствовал ничего, совсем ничего. Жар накатывал и накатывал, кости стало ломить. Ривай не смог бы подняться в любом случае, поэтому даже не стал пытаться, про себя усмехаясь: Эрвину придется пить самому. Ну, или с Ханжи. Это уже не Аккермана забота.       Сон был беспокойным, трудным, чутким. Балансировать на грани пробуждения, вдыхая приоткрытым ртом и чувствуя разрывающую гланды боль… В таком состоянии особо не отдыхается. Скорее, наоборот, становится только хуже.       Ханжи его разбудила, коснувшись ладонью плеча и требовательно сотрясая, заставляя повернуться на спину и разлепить красные гноящиеся глаза. Погода за окном отличная, а он болен, ужасно болен, до того обессилен, что не смог говорить.       — Как же ты умудрился? — Зое, вероятно, обращалась к нему и до этого. Недовольно и сочувственно она потрогала лоб капитана костяшками. Стало холодно. — Всегда говори мне, если чувствуешь недомогание. Я ведь уже просила, — уставшая женщина с осуждением смотрела на больного, распластавшегося на кровати. Он всего себя растерял за стенами, и теперь был поражен в самое сердце, сбит с ног. — Я позову врача.       — Не надо, — Ривай еле произнес это, хрипло-хрипло и напряженно. Смог укрыться, натягивая ткань одеяла до самой шеи.       Ханжи опечалено на него посмотрела. Они словно разговаривали не об обычном лечении, а о чем-то более личном, о чем Аккерман ни с кем говорить не хотел. Зое не стала с ним спорить и выматывать еще больше, а потому молча покинула комнату. Возвратилась уже с врачом. Потом же, все последующее время, просидела над своим другом, меняя ему компрессы и промывая глаза, укрывая и раскрывая, слушая ворчание и молча улыбаясь, грустно-грустно и проницательно. Он не болел, он, скорее, так плакал. Навзрыд, наказывая себя в полной мере за все произошедшее, пусть и не признавая. Ривай никогда раньше так не страдал. Так мучительно и тягостно, с головой погрузившись в лихорадочный бред.       Два дня пролетели в кромешной тьме безумия, объятые пеленой усталости и бесшумной борьбой организма с болезнью. Он победил под вечер, смог сесть, попросил принести еду. Липкий от пота, бледный, обмякший, Аккерман сидел, опершись о подушку, и хлебал суп без особого энтузиазма, заедая его черствым хлебом. Ханжи сидела на стуле напротив, клевала носом, но стоически держалась, противостояла усталости из-за желания контролировать Ривая, ведь сейчас он мог снова начать отказываться от всего полезного.       Женщина все-таки провалилась в сон, но сразу же пробудилась, резко подняв тяжелую голову, а потом подскочила, раздраженно сдвигая брови. Капитан уже почти поднялся с кровати, а как увидел ее взгляд, лишь закатил глаза.       — Ляг обратно, — процедила Ханжи, преграждая ему дорогу.       — Я хочу помыться. И уйти из этой комнаты, — придя в себя, Ривай с ужасом понял, что до сих пор находится у Петры. Это ударяло по нему, он больше не мог.       Зое все понимала, поэтому сразу как-то притихла, перестала наступать.       — Я помогу тебе дойти до твоей комнаты и принесу туда таз и тряпку. Напрягаться сейчас нельзя, а мыться в холодной воде — тем более, — опережая возможное негодование со стороны собеседника, женщина добавила: — Я два дня над тобой сижу. Переживала. Старалась вылечить. Не порть все, пожалуйста.       — Я понял. Я ничего не сказал, — холодно пробормотал Аккерман, посмотрев на нее безжизненно, но благодарно. — Все в порядке.       — Уж вижу, — она вздохнула.       — Почти.       — Да.       — Скоро будет.       — Ох…       — И я хочу выпить.       — Чай выпьешь, придурок, — Зое пнула его в плечо, а Ривай лишь фыркнул, поджав губы.       Шло время. Оклемавшись полностью от болезни, Ривай попросил купца довезти его на телеге до Хлорбы. Нога все еще болела, поэтому оседлать коня он не мог, а съездить хотел, особенно учитывая то, что уже отдал сегодня всем остальным семьям вещи их погибших детей. Много слез выслушал, много боли в себя впитал, почти захлебнулся ей и пребывал в состоянии сдержанного смирения: никто кроме Ханжи больше не нарушал его личное пространство и покой. Да и сам он уже не хотел ничего, скорее, думал, как избавить себя от лишних ненужных встреч, вынужденных рукопожатий.       В конце концов он действительно привык к этому прохладному самоощущению и мог пережить любое потрясение. Волком выл два пустых одиноких вечера, когда учился принимать потерю близких людей, когда смотрел на время и горько хмыкал, зная — никто не придет, а потом все поутихло, стало попроще, но не легко. Перед сном подкашивало, но так было всегда, это неудивительно. Все равно так или иначе отвлекали дела, постоянная нервотрепка вызывала головную боль. Правда, Эрен все продолжал смотреть виновато, а Ханжи — опечалено то и дело. Один только Эрвин Ривая полностью отпустил.       И вот теперь, под стук копыт, сидя в телеге, подпрыгивающей на кочках, мужчина пытался придумать, как говорить с Гансом, как себя с ним вести, но все, приходящее в голову, казалось нелепым и неуместным. Аккерман в свое время с трудом, но и с удовольствием назвал себя близким другом семьи (родители Петры утверждали, мол, он им давно родной, правда, у Ривая наглости не хватило признать это). Капитан понимал, представлял, но слишком расплывчато: день, в который он поедет каяться, рано или поздно настанет. Как на расстрел: понурый, с больным сердцем и предательски ослабевшими коленями. Кутаясь в пальто от осеннего холода, пытался понять, о чем молчать, как дышать, нести себя… Все его естество требовало наказания, а развивающееся волнение под кожей валило с ног.       В Хлорбе было безлюдно этим солнечным днем, поскольку народ еще не успел подготовиться к холодам. Каменистая широкая дорога, уходящая вдаль, казалась яркой и светлой; из трактира, мимо которого они проезжали, слышалась веселая музыка, а потом — лишь ее одинокие отголоски. У Ривая все медленно проплывало перед глазами, но он не мог заострить внимание ни на чем. Переполняющие мысли едва удавалось сдерживать, правда, чем ближе телега подъезжала к нужной улочке, тем меньше мыслей этих и становилось. Волнение утихало, оставалась лишь беспросветная горечь. Аккерману действительно захотелось сплюнуть (свою душу, к примеру).       Цветущие, мокрые от дождя, хлипкие доски подкосившегося забора перед маленьким домом с темной кривенькой крышей — такая родная и нынче печальная картина. Под зашторенным белой кружевной тканью окном — чистотел, упирающийся в подоконник. Ухоженный цветник перед невзрачным крыльцом. Узкая тропинка, ведущая на задний двор, заставленная полными ведрами. Колодец, напоминающий странную маленькую башню. Спрыгнув с телеги и скривив лицо от боли в ноге, Ривай, слыша глухое буханье крови в ушах, открыл калитку, которая едва поддалась, и прошел вперед, осматриваясь. Здесь все очень изменилось: пронизанное отчаянием и безысходностью привычное пространство словно звенело, тихо-тихо, наверное, даже жалобно.       Аккерман пошел к двери, поднялся, наступая тяжелыми сапогами на скрипучие пружинистые ступени, и сжал руку в кулак, собираясь постучать. Стоял пару мгновений вот так: раскрыто, обреченно и сокрушенно. Стоял, погрузившись в свое откровение, глядя горестно на дверь, а потом таки ударил по ней костяшками несколько громких раз и в ожидании замер, услышав приближающиеся шаги. Звякнула щеколда, Ривай отступил назад, чтобы можно было открыть.       Ганс, закутавшийся в серый колючий шерстяной платок, придерживал ткань на груди темными пальцами. Мужчина выглядел сдавшимся и обессиленным. Он уменьшился в росте, ссутулился, и бледное лицо, теперь полностью покрытое морщинами, стало напоминать маску, которую очень хотелось сорвать. Маленькие красные глаза блестели, словно слезы в них застыли, превратившись в льдинки, а руки тряслись, точно предстал перед капитаном глубокий старик. Жизнерадостного человека, привычного Ганса, домашнего и теплого, любящего, узнать не представлялось возможным.       Не дав развиться немой паузе, Ривай грузно упал перед ним на колени, не в силах поднять головы. Он не надеялся вымолить прощение, не надеялся получить порицание. Он просто… был слаб. Слаб настолько же, насколько и Ганс. А впрочем, пожалуй, даже слабее.       Рал ничего не сказал. Согрев ладонью капитану плечо, он медленно опустился, по-родительски прижимая его к себе. Соскользнул на пол его платок, остался лежать на истоптанных пятках. Ганс вдруг дернулся и зарыдал, крепко сжимая пальто на спине Ривая, а последний, обреченно и болезненно обнял его в ответ, глядя куда-то перед собой абсолютно пустым, даже несуществующим взглядом. Аккерману не нужны палачи: он сам себе наказание, болезненная пытка, сам себе острая и отравленная мысль.       Рал рыдал долго, а когда поднял заплывшие алым глаза, попросил капитана лишь об одном — держаться, а потом пригласил войти в дом. Ривай поставил сумку с Ее вещами, бережно сложенными вчерашним вечером, на кровать. Здесь Петра всегда спала, в светлой уютной комнатке, где ничего не было тронуто с ее последнего визита: все застелено белым, полупрозрачным, словно запорошено снегом. Одинокое помещение, душное из-за натопленной в зале печи, однако чем дольше капитан стоял здесь, тем сильнее ему делалось холодно.       Смятый, выгоревший рисунок лежал на стопке книг на подоконнике: зеленая трава, обрамляющая кривой красный цветок в центре, и облака вокруг него. Неаккуратно, резко, но этот пожелтевший лист — удивительно — перебрасывал в прошлое Петры, в котором Ривай еще не появился и все не сломал. ***       Едва ли не бежать по коридору в попытках отвязаться от удушающей боли, не обращая внимание на хромоту, подниматься по лестнице, надеясь никого не встретить и как можно скорее остаться в своем пространстве, изнемогать от осознания: себя никогда не удастся простить, несмотря на то, что уже весь мир простил, да еще и прослезился сочувственно. Ривай хотел уснуть, а для этого нужно было выпить. На обратном пути из Хлорбы он думал о Гансе, он понимал его, он вцеплялся себе в щеки, жмурясь, искажая лицо…       Петра до зимы, до своего дня рождения, так и не дожила. Если раньше Аккерману казалось, будто она хотела дожить, хотела даже с каким-то трепетом, то теперь он, вспоминая каждую деталь их общения, понимал, как же сильно ошибался. Это не трепет. Это попытка сыграть перед ним живую, хотя она давно уже, даже целуя его, на самом деле лежала в могиле. Быть может, сама не понимала, ничуть не догадывалась… С каждым вдохом Риваю все сильнее и сильнее болела грудина. Из-за одышки замелькали точки перед глазами, но он добрался до своего кабинета и, хлопнув дверью, но не закрыв ее, подошел к шкафу, где в выдвижной полке еще оставалась полупустая бутылка. Вынув ее и поставив на стол, мужчина начал искать чистый стакан, не желая зажигать свечу.       Он знал, как долго зарубцовываются шрамы, знал, как сильно они всегда болят, но чем больше проходит времени, тем проще это терпеть. Свежая рана гноилась, как будто оставленная без лечения на произвол. После встречи с Гансом Ривай вдруг проснулся: он имел полное право на страдание, текущее по венам вместо крови, такое терпкое и медленно убивающее.       Мужчина взял в руку стакан с нижней полки. Стакан из тонкого стекла, чистый и отражающий белесый лунный свет, бьющий в окно. Хмыкнул, повертев его: стакан несколько лет назад принесла Петра. Ее слишком много. Слишком много при полном отсутствии. Что за несправедливость?!       Ривай хотел лишь снова, хоть на мгновение, ощутить ее запах, мимолетный и щекочущий, от которого блаженно закрывались глаза. Но запах стал первым, что забылось: он как слово, вертящееся на языке. Спустя месяцы забудется больше. Останется только полупрозрачный образ, за который нельзя будет зацепиться, тающий все сильнее с каждым днем. Аккерман не был готов ее отпустить. Хотелось поговорить по душам, но никто из его окружения не подходил для этого. Сколько бы Ривай ни пытался держать себя в руках, все равно приходилось признаться в том, что Петра очень сильно нужна ему. Очень сильно. И это вполне естественно. Капитан бесконечно благодарил за любовь, которой она его одарила. Так много лет… Все оказалось перечеркнуто в один день. Вспомнил вдруг, как пытался не допустить Петру до службы, и усмехнулся.       Послышался хруст. Руку пронзила отрезвляющая боль. Застыв, Ривай хмыкнул: он раздавил стакан. Инстинктивно бросив осколки, осмотрел ладонь. Стекающая на пол кровь в темноте казалась полностью черной, она обжигала и без того раскаленную кожу. Повернувшись, Аккерман хотел было подойти к шкафу да взять бинт, но задел бедром стол, причем сильно, шумно. Бутылка опрокинулась, покатилась, упала со звоном. Разбилась.       Капитан чертыхнулся, опираясь локтями на деревянную поверхность и напрочь забывая о хлещущей крови. Ему почему-то стало мерзко от своего мучительного состояния, и он закрыл лицо руками, скрывая нездоровую кривую улыбку. Кости болели, голова затуманилась так, словно бы он все же выпил тот алкоголь. Возможно, Риваю бы полегчало, если бы он заплакал, но ничего не выходило, совсем ничего. Глаза защипало от сухости, он закрыл их, а потом, схватившись за край стола, резко перевернул его с ужасным грохотом. Полетели бумаги, круглая наполненная чернильница, перо. Аккерман слышал все приглушенно, не желая ни на чем заострять внимание. Вновь ощущая прилив безнадежной слабости, он сел на пол у стола, облокотившись о него спиною, и запрокинул голову, намерено гулко ударяясь затылком.       Дверь оказалась открыта почти нараспашку. Там, в темноте коридора, стоял Эрен со свечкой и отчетами. Точно… Эрвин ведь просил сегодня заняться гребаной писаниной.       Мальчишка не шевелился, не решаясь переступить порог, и просто смотрел на Ривая со страхом, состраданием и грустью. Глаза у него заслезились, ком в горле встал.       — Ну, заходи, — бесстрастно и тихо позвал капитан, отчего Йегер вздрогнул и шагнул вперед, нервно забегав глазами. Он пытался понять, откуда кровь на лице у Ривая, и тот махнул ему израненной рукой, давая понять, что все более или менее в норме. — Брось отчеты на подоконник, — Эрен быстро и неуклюже пошел к подоконнику, перешагивая через осколки, и сделал так, как приказал ему Аккерман. — Хорошо. А теперь — проваливай. И дверь за собой закрой.       Но парень, на чьем лице читалось лишь безграничное паническое раскаяние, не двинулся. Он замер возле сидящего, а потом опустился рядом, отставляя свечу подальше, и пристально заглянул ему в глаза. Ривай склонил голову в немом вопросе, а Эрен лишь прошептал:       — Простите меня. Пожалуйста.       — О, ты опять за свое… — мужчина устало сдвинул брови, не желая в очередной раз выслушивать это нытье. Сейчас — совсем не желая, поскольку очень сильно хотел побыть наедине с собой после всего того, что принес сегодняшний день.       — Нет. Вы не поняли, — Йегер внезапно схватил его за предплечье, требовательно и неосторожно, — я знаю, я ничего не мог…       Ривай про себя усмехнулся: ну, прямо как он сегодня с Гансом. И вырвал руку из цепких горячих пальцев.       — Простите.       — Я прощаю.       Эрен попытался сдержать слезы, но не получилось, потому он просто уткнулся лбом в колени, обхватывая голову, и попытался подавить накатившую истерику.       Аккерман отвернулся, поджав губы, а затем шумно хлопнул парня по плечу несколько раз. Тот лишь сильнее сжался, стараясь не застонать. Так они и сидели. ***       Его женщина танцует в беленьком платье, подол которого вместе с ветром бесстыдно заигрывает с ее щиколотками, и обнаженные плечи обжигает солнце. Пахнет календулой и медом, а прозрачная легкая ткань почти улетает куда-то ввысь, разматывается, словно лента, с каждым новым босоногим поворотом по густой плотной траве. Поет природа, природа радуется, природа ликует, и все кажется очень правильным, но при этом ненастоящим. Кому теперь целовать запястье, если она убегает, но не зовет с собой? Одинокая маленькая фигурка — что потухающий огонек.       На ногах у Петры набухшие от усталости вены, волоски на загорелых коленях заманчиво светятся желтым, изгиб бедра спрятан не до конца, и вздымающаяся грудь хороша. Шея не ждет поцелуев, как и улыбающиеся губы, как и волосы — не ждут его пальцев.       Она становится на носочки, чуть поднимая юбку, красиво напрягаются икры, показывая легкий ненавязчивый рельеф, а на розовых пятках отпечатались следы от травы, прицепилась парочка затоптанных листьев. Петра движется свободно, расковано, выглядит такой открытой, радостной, предвкушающей… Ничего не просит, не хочет ничего, а блаженно прикрытые глаза говорят лишь об одном: у нее наконец-то все появилось. Еще немного, и схватит луч за горячий искрящийся хвост, с задором и простотой, но не обожжется, ведь это ее, родное. Схватит второй, третий и начнет плести солнцу тугую косу, золотую, как и она сама. Петра почти не видит его, она смотрит вверх, а наверху — такое высокое небо, что кажется, будто до него даже птицы не долетят.       Музыка замершей в восхищении жизни очень приятная, и он задерживает дыхание под стук сердца, волнительно протягивая руку, но этот жест остается незамеченным, пусть Петра и поворачивает к нему голову. Поворачивает голову, но смотрит куда-то за стоящего перед ней таким нежным бездонным взглядом, улыбаясь немного взволнованно.       Ривай на мгновение оглядывается, узнать, что там такое, за спиной у него, а когда снова смотрит вперед, понимает: на этом — все. Ему остается луг, залитый закатным светом, и играющие среди цветов бабочки с шелковыми переливающимися крылышками.       Петра не снилась ему давно, Аккерман думал, так даже лучше, но теперь, проснувшись, смотрел в потолок и размышлял о ней с вернувшейся контролируемой сдержанностью, с благодарностью, с навсегда светлой и настоящей любовью.       Он знал — Рал навестила в последний раз. Они словно оба наконец позволили друг другу пойти своими дорогами. Ривая наконец отпустило.
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.