Zelo
1 апреля 2017 г. в 16:52
- Я ничем не могу тебе помочь, понимаешь?
Я смотрю на него из последних сил, потому что это практически невыносимо, и ужасно хочется отвести взгляд, а ещё лучше – куда-нибудь сбежать, так далеко, чтобы никто, никто не нашёл. Даже я сама.
Он сидит на нашей странной кухне, перед ним широкая кружка, в кружке немного чая и много молока. Он очень грустный, но, в принципе, с ним это почти всегда, потому что я же не его Создатель, Божество, он же Биг Бро. Нет, я для него значу, конечно, больше, чем большинство, но ненамного.
С одной стороны, я не против, с другой - очень обидно.
Потому что он - самая большая, самая глубокая, полная самого тяжкого чувства вины, любовь.
- Я знаю. И понимаю тоже.
Он улыбается, но не глядит на меня, совсем не смотрит, позволяет себе ту слабину, что мне не доступна. Ему тоже стыдно передо мной, я знаю, хоть и не хочу этого. Он улыбается так, что я понимаю: он прощает меня. Искренне, всем сердцем, очень старательно и трудолюбиво прощает. За всё, что я причинила ему.
Хотя я не просила, потому что я и рассчитывать на это не смею.
Потому что я виновата перед ним, как ещё никто не был виноват ни перед кем. Как никто и никогда. Но он прощает, потому что не может не простить.
Такой он ребёнок. Навечно пятнадцатилетний ребёнок.
- Я ничем не могу тебе помочь, малыш.
- Я дырявый, как решето, весь в дырках, и вместо сердца у меня дыра.
- Я знаю, - говорю я, всё так же не глядя на него, - я знаю.
Я иду греть ему молоко, потому что нужно хоть чем-то занять руки, на что-то отвлечься, занять эту тишину между нами.
- И ты, - Чунхон улыбается и осторожно касается моего плеча своими тонкими пальцами, холодными ломкими пальцами с ровными ноготками. Он улыбается так, что внутри делается на одну микроскопическую дырку больше, но большие дырки делаются на милиметр уже. – Ты тоже дырявая.
Мои мальчики знают обо мне больше, чем я сама.
Я улыбаюсь ему в ответ, и мы молчим, каждый о своём: он о себе, я о нём.
Я знаю, сколько в нём дыр, как черны, как массивны его дыры: ни одной не появилось без моего участия. Одни я сделала сама, другим не препятствовала, третьи не залечила. Наверное, не смогла бы, но я и не пыталась.
Чунхон молчит. Смотрит в своё небо, в своё нутро, в свои чёрные дыры.
- Мне тяжелее, наверное, - говорит он после долгой тишины, - мне тяжелее, Рыжая, потому что всё, что у меня есть – не моё, а твоё.
Быть может, и так, но я вдруг понимаю иное, и говорю ему прямо, как есть.
- Мне тяжелее, - говорю я, хотя, в принципе, не оспариваю его слов. – Меня некому придумывать. Мне некого просить, малыш, и мои дырки не починить, не склеить, не зашить.
Он молчит. Осторожно трогает мою руку своими тонкими хрупкими пальцами.
Молчит и не знает, что я никого не любила так, как его. Наверное, и не полюблю, как его.
- Я никогда не любила никого, как тебя.
- Поэтому мне больнее всех? – Чунхон смеется тихо, искренне, и в его глазах только всепрощение, и это ужасно. – Остальным повезло, что ты не любишь их так сильно, твоя любовь травит.
- Поэтому мой Бог не даёт мне любви.
- Мой тоже.
И прощения не попросить, потому что он уже простил.
- Знаешь, - он теребит браслет на моей руке, и губы у него сухие и потресканные, - у меня есть надежда. И в этом мой ад, понимаешь? Ты же не даёшь мне её лишиться. Надежда, вот что убивает, не давая погибнуть.
Я смотрю на него, измученного и уставшего, вечно пятнадцатилетнего мальчика, такого не по годам мудрого, такого не по годам настрадавшегося. На мальчика, лучше и родней которого у меня не будет никогда, и понимаю, что это всё, что я могу для него сделать, только это одно.
- Тогда, - говорю я, мягко взяв его за руку, - твоя надежда мертва. Всё, забудь, выбрось, не будет любви. Будет удача, здоровье, работа, путешествия – это уж я тебе обещаю. А любви не будет, никогда.
Чунхон смотрит на меня, и глаза его полны слёз, и так больно ему ещё не было никогда. Но через эту боль он улыбается, широко и ребячливо улыбается.
И начинает жить. Дальше жить. Спокойненько, ровненько, тихонечко.
Но жить.
И теперь из нас двоих он куда счастливее.