ID работы: 5395972

Любимый мой

Слэш
R
Завершён
53
автор
Размер:
32 страницы, 7 частей
Метки:
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
53 Нравится 14 Отзывы 8 В сборник Скачать

Глава 6

Настройки текста
Алексей убежал и Герберт остался стоять в растерянности, сомнениях и, для него самого неожиданно, крайне остро ощущаемом одиночестве. Он постарался втолковать себе, что волноваться не о чем, что всё сложится хорошо и что он должен, дабы всё получилось, держать себя в руках и не делать глупостей — конечно, но всё равно бестолковое желание пойти вслед за Алексеем было таким сильным, что практически причинило боль. Боль, зацарапавшую по горлу и колюче сжавшую всё внутри. Герберт не хотел ни минуты быть теперь без него и это искреннее стремление было, видимо, не только внезапной напастью, но и обещанием спасения. Алексей ведь добрый, чувство ответственности у него, по причине душевной широты, гипертрофировано, а значит он, как только узнает, как дорог, уже не бросит, так? А он узнает, ведь скрыть от него не получится… Однако в этом несокрытии лежит настоящая беда и полное бессилие, погружаться в которое Герберт не хотел, потому как и без того был в него погружён. Он развернулся и по неспешно накрывающемуся розоватыми майскими сумерками городу пошёл в то место, которое приходилось ему домом. Он просил себя не бояться того, что Алексей не сможет или не захочет приложить усилия, чтобы отыскать нужную улицу. В глубине души Герберт даже пообещал себе — чтобы хотя бы сейчас дышалось чуточку свободнее — что если Алексей не придёт, то тогда через несколько дней можно будет предпринять ещё одну осторожную попытку его отыскать, и она по второму разу наверняка обернётся успехом. Вот только что толку? Может быть, Алексей не сможет прийти, потому что его никак не отпустят обстоятельства. Но даже если так, это будет значить, то он не пришёл, а потому последующее беганье за ним будет сродни унижению и помехам, которые Герберту совесть и гордость не позволили бы кому-либо причинять. От этого становилось грустно невыносимо — оттого, что в этот же самый проклятый час, когда Алексей стал всем, приходится признать, что ничего не стоит в этот же вечер его потерять и жить дальше, без него, как и раньше, на дне, в печали и тоске, в пучине тьмы и бед, но придётся всё-таки жить и, может быть, даже чему-то по мелочам радоваться… В этих невесёлых мыслях Герберт добрёл до своей улицы и зашёл в свой дом, в квартиру, которую самовольно занимал. Кругом лежали ветхость и скоро воцарившееся запустение, с которым не было смысла бороться, но Герберт, сам себе, будто со стороны, горько умиляясь, достал из чужого шкафа заранее припрятанную скатерть, запылившуюся, но внутри чистую. Он мог с насмешкой приписать это каким-то своим неведомым немецким чертам, предусмотрительности, запасливости или педантичности, но у него нашлось и немного керосина для лампы, и чудом уцелевшая среди всех бомбёжек дорогая фарфоровая посуда, и мутноватая от песка вода, заранее им принесённая предыдущей ночью с общественной колонки. Герберт не имел понятия о времени, но ему это было не нужно. Очертания предметов медленно погружались во тьму и этого было достаточно. Каждому своему действию печально улыбаясь и предпочитая не знать, зачем он всё это делает, Герберт наводил в квартире порядок, хоть порядок и так был наведён, да и не требовался. Всё казалось ужасно глупым и бессмысленным, но Герберт не мог этого не делать, а потом вдруг случайно поймал себя на мысли, что смысл как раз-таки появился. Только смысл не на поверхности и он не прост. Смысл в том, в чём и хотелось бы его иметь, — в Алексее, пусть Алексею совершенно не нужна никакая чистота, но всё-таки это для него. Для него не только иллюзия уюта при разбитых окнах и обвалившемся потолке, но для него вообще всё, даже к нему не относящееся. Каждый нетвёрдый шаг и даже каждый прерывистый вздох — насколько приятнее, правильнее, безутешнее и легче это делать, если в душе лежит странная беспочвенная убеждённость, что это ради него. Тем более что ради него можно делать то, чего ни при каком другом условии Герберт делать не стал бы, например грустно улыбаться своему отражению в замутившемся надтреснутом зеркале и пытаться привести себя в порядок, более того, испытывать от этого что-то похожее на давно позабытое удовольствие, пусть и перемешанное с сокрушённым самоуничижением. Но всё же это было особое удовлетворение, заключающееся в якобы подтверждаемом осознании своей красоты и верного служения ей, то есть попытке ради чьего-то взгляда её усилить. Герберт не считал себя особенно красивым, но недостатка в поклонницах и поклонниках у него раньше не было. Дело конечно не во внешности, вернее, даже лучше, что она у него не была показательно идеальной, а была, скорее, неприметной, сохраняющей неполноценность безразличия и бесстрастности. Отсутствие яркой выраженности и характерности придавало Герберту ничего не стоившего очарования, равнодушного человеческого тепла и некой легкомысленности, какую ему иногда приписывали, заранее посчитав его несерьёзным и слишком культурным для решительных действий. Только в Герберте и было хорошего, по его собственному мнению, что высокий рост и аристократично тонкий, внимательный и навсегда печальный узковатый разрез глаз, доставшийся от жителей гор. В его внешности не было всяких дурацких недостатков, что делало его привлекательнее большинства людей, и он это знал, но отсутствие недостатков ещё не делало достоинств. Оно только открывало полумглистый простор, на котором, пользуясь преимуществом приятной, утончённой и мирной внешности, нужно было подобающе себя вести и тем самым, не обманывая, не используя и не подходя ни к кому первым близко, людям нравиться. Модель поведения необходимо менять в зависимости от ситуации, не отходя при этом далеко от идеала скромного обаяния, вежливой холодности и неприступного самолюбия, но играть в эти неактуальные довоенные игры с Алексеем Герберт конечно не собирался. Он хотел быть как можно более честным, ведь именно греющая и царапающая сердце искренность была его главным козырем, который Герберт разумно оценивал как беспроигрышный. Но и пускать всё на самотёк тоже не стоило, а потому Герберт, пока ждал, то смеясь над собой, то ругая, то вдруг пугаясь, что ничего не выйдет, прихорашивался как мог, и то и дело обречённо прятал лицо в ладонях, когда его сознания касалось опасение, что Алексей не придёт, а значит всё на свете, всё, что отныне делается ради него, — всё напрасно. Да и когда он придёт? Через час или через сутки? Может быть, для него высвободиться не так просто и ещё более непросто добраться до нужного места, а значит для него, может быть, день это минимальный срок. И для Герберта это и хорошо и плохо, потому что этим можно оправдать относительно долгое отсутствие Алексея, но это же невыносимо, потому что каждая минута ожидания болезненна и рождает всё больше смущения и недоверия к нелепой надежде на то, что ожидание не будет долгим. Повторяя себе о несостоятельной наивности таких действий, Герберт, как только стемнело, вышел из дома и занял пост на обломке стены в начале улицы. Вот так, как пёс, несчастно сидеть и ждать посреди разрушенного города, да ещё и под ущербной луной, выплывающей из-за уцелевших крыш и редких облаков, было непереносимо грустно и тревожно, но страх прождать напрасно и окончательно потерять свою гордость был слабее страха того, что Алексей не разберётся, куда идти. Какая уж тут гордость, если даже она теперь ради него? Прислонившись спиной к пыльному холоду разломанной кирпичной кладки и подобрав колени, Герберт ждал, то чувствуя острую необходимость жалеть себя, то находя в себе странные и внезапные вспышки необъяснимой радости. Всё подсказывало ему, что сейчас самое время подумать о своей жизни, раз уж он вдруг очутился на перепутье, но предстоящее дело казалось ему слишком неохватным, чтобы вот так взять и приступить. Но главное, вся эта огромность меркла перед Алексеем и перед возможностью его появления, которое само по себе было большим событием, чем все жизненные перипетии, прошлые и будущие. Очнулся Герберт только тогда, когда его стали тормошить за плечо. Предыдущие осторожные прикосновения к щеке и шее ему, видимо, приснились. Рядом стоял Алексей, ещё не знакомый, но уже практически родной, и ухмылялся, будто кто-то здесь шутит, но даже это выражение на его лице было до боли милым и каким-то трогательно жутким, потому как напоминало о смерти тёмными провалами глаз, куда не попадали остатки скудного небесного света. — Чего ты сидишь здесь? — это был несомненно его низковатый голос и переводить вопрос не требовалось. Герберт несколько секунд не мог избавиться от ощущения, будто ему приснилось, что он проснулся, и он всё ещё находится во сне. — Ну что ты? — рука Алексея снова легла на плечо и потянула в сторону. Герберт плавно поддался этому движению, поднялся на ноги, пошатнулся и почти не удивился тому привычному явлению, что в глазах потемнело темнее ночи — это ясно, от истощения и усталости. Он сделал то, чего сильнее всего хотелось в тот момент, краем сознания понимая, что может всё испортить, но зато честно. Без уверенности, не упадёт ли, если не найдёт опору, он потянулся вперёд и обнял Алексея, насколько возможно широко и близко охватив руками его спину и прижавшись щекой к его уху. И так стоял, каждое мгновение опасаясь, что Алексей захочет высвободиться. Они стояли в тишине, хотя тишина была относительной из-за шума и рёва в другой части города, но здесь — в тишине, почти темноте и в безобидной ночной прохладе, в которой только нежнее и вернее ощущалось тепло, мелкой дрожью выбивающееся из медленно дышащих костей, которые Герберт держал под руками. Или это он сам дрожал? Ему хотелось, чтобы этот момент длился долго и чтобы не прерывалось это маленькое тепло, и ускользающее ощущение хрупкой близости, и соединение, от которого потом не останется и следа, в то время как пока оно есть, оно занимает весь подверженный тлению, каждое мгновение погибающий и разгорающийся заново мир. Казалось, отпустит — и всё станет так же тяжело и плохо, как всегда. А пока хорошо, и ничего больше не нужно, и не важно, что Алексей просто стоит и ничего не делает в ответ. Это должно было кончиться разрывом и разумнее было бы отойти самому, но нет. Это отчего-то это оказалось невозможным, даже когда минуло несколько секунд и первая затаённая немыслимая радость была пройдена. Время побежало дальше, а значит нужно было раскрыть заслезившиеся глаза и увидеть то, что оказалось у Алексея за спиной: городскую пустыню, развороченную даль улицы, отходящей от перекрёстка, тонущие в темноте дома и стены, провалы окон — всё это было совершенно неодушевлённым и пустым, всё, кроме тёмных, пахнущих костром, бензином и прошедшей войной волос, в которые можно было уткнуться, если повернуть лицо. Это Герберт и сделал, но из-за торопливого и резкого вдоха потерял равновесие, но ему конечно же не дали бы упасть. Но это было только хуже, потому что Алексей, будто сбросив оцепенение, стал быстро говорить, прикасаться и делать столько движений, что у Герберта голова от этого кружилась лишь сильнее. Кажется, в нём не было прежде такой слабости, в последний раз он ел не так уж давно и до этого момента вполне твёрдо стоял на ногах, а теперь вдруг, вот, словно по команде, напало бессилие. Каждое прикосновение Алексея жгло огнём и заставляло нервничать и дрожать то ли от страха, то ли от ужасного восторга, но испытать что-либо не хватало сил. Герберт автоматически попытался отодвинуться от него, но Алексей был повсюду со своим наверняка честным и благородным желанием помочь и поддержать. Вся эта возня вылилась в недолгую суматоху, из которой неожиданно просто удалось выбраться с помощью смеха и вынужденного валяния по земле. Стало легче. Алексей без умолку трещал, Герберт почти не понимал его, но вряд ли пропустил бы что-то важное.

***

Теперь Алексей сидел, опёршись локтем на белую скатерть, склонив лицо и тихо улыбаясь, и смотрел на Герберта, как тот аккуратно, длинным столовым ножом отрезает ровные куски хлеба, не роняя при этом ни крошки, и как затем серебряной вилкой поддевает из банки консервов что-то существенное, кладёт это на хлеб и изящным движением для дорогих ресторанов ведёт эту конструкцию себе в рот. С нарочной театральной наигранностью это выглядело забавно, но это вовсе не значило, что немец с едой играл. Он и правда был очень голоден и Алексей горделиво убеждался в том, что не зря раздобыл и хлеб, и консервы, и спирт, который пока ещё лежал над боком фляжки, брошенной на столе рядом с тонкими длинными фужерами, которые вовсе не были для спирта созданы, но которым, видимо, должна была выпасть честь дать ему минутное вместилище. Для Алексея было не так уж трудно вырваться от своих, выпросить себе пару часов свободы, да и вообще ничье согласие и одобрение его не связывало, он уверен был, что сможет, если что, потом отбрехаться с помощью того не требующего детальных объяснений аргумента, для исполнения которого и другие солдаты регулярно отлучались на часы, а то и ночи. Было ясно, что скоро за амурные приключения, желательные только для одной стороны, могут начать расстреливать, но пока ещё не было достаточного для того порядка. Труднее оказалось выудить из подвала какого-нибудь более или менее вменяемого представителя немецкой нации и втолковать ему, чтоб объяснил как добраться до улицы, название которой Алексей кое-как собирал по буквам и всерьёз опасался, что может перепутать. В конце концов в городе Алексей таки заблудился и то, что он в темноте не прошёл мимо Герберта, по-кошачьи примостившегося на руинах перекрёстка, было счастливой случайностью. Герберт привёл его в эту квартиру, высокие потолки и голые стены которой тонули в темноте. Единственном источником света в омуте холодного запустения была только слабая лампа, стоящая на углу круглого обеденного стола. Огонёк в голубом стекле едва мерцал, но его хватало, чтобы Герберт в его освещении казался тоньше и таинственней. Казался нарисованным на бумаге. Каким-то призрачным, преувеличенно изящным и царственно спокойным — нежное сияние сглаживало его движения и каждому придавало морскую неспешность. Герберт и на самом деле был такой, только при дневном свете его существенность казалась более нескладной, вернее, казалась по-человечески угловатой и занимающей своим объёмом положенное место, ну а в темноте он похож был на шёлковую воду, которую ничто не способно удержать и сковать. Хотелось к нему прикасаться, хотелось быть к нему ближе, но Алексей, выложив на стол угощение, почтительно отсел подальше и смотрел издалека, сам при этом погрузившись в тень. Именно потому он поддерживал дистанцию, потому что на улице до этого понял, что никакой дистанции нет и совершенно ничто не отделяет его от того, что уже обрисовалось в его мыслях, хоть он не знал, как к этому относиться. Как к греху? К мерзости или преступлению? Как к чему-то противоестественному, чему нет места в жизни приличного человека, и оттого смешному и нелепому? Но, с другой стороны, зачем ему поддаваться этому предубеждению, непонятно откуда взявшемуся? Алексей до сих пор немного волновался. Ранее вечером он нарочно говорил себе, что в этом посещении нет совершенно ничего сомнительного и уж тем более ничего опасного, но всё равно тревожился. Тревожился хотя бы для того, чтобы успокоить собственную совесть, которая грозила разболеться, если бы он обратил внимание на очевидное — на странный ход своих мыслей, которые то и дело сворачивали в тёмную область таинственной радости и нетерпения напополам с весёлым страхом чего-то значительного и небывалого. Алексей хотел быть с собой честным, но не получалось. Он понимал, что зачем-то ждёт не дружеской встречи, а свидания, и зачем-то надеется не только на душевный разговор, но и на ещё один удивительный поцелуй, а зачем это, плохо ли это, можно ли так и что после этого будет — стоило об этом подумать, как чувство неудобства перерастало в панику и голову прочно забивала всякая отчаянная спасительная ерунда, на избавление от которой уходили минуты, после чего перепутавшиеся и остывшие мысли плавно снова возвращались к тому поцелую, как сам себе Алексей с натяжкой объяснил, нормальному и дружескому, но всё же заставшему почувствовать что-то другое. Оно пугало, но его хотелось только сильнее и как можно больше. Однако эти трогательные детские объятия, которыми Герберт его встретил, окончательно сбили Алексея с толку. Меньше всего Алексей хотел Герберта испугать или обидеть и уж тем более не хотел показаться ему извергом сродни тем, что и так бродят по берлинским улицам и вселяют ужас и отвращение не только немецким женщинам, но и собственным товарищам. Но всё же Алексей мог тех извергов понять. И понимал, что их толкает на зверства не столько желание портить, мстить и насиловать, сколько желание удовлетворить свою природу, а выходит из этого беда, потому что они сами любую немецкую кровь презирают и ненавидят. Алексей никого не ненавидел и этим чуточку в глубине души гордился, и эта гордость толкала его сильнее прочих чувств потребовать себе, своему эгоистичному благородству и своей, точно такой же, как у других, природе награду. Он не собирался быть грубым, но как вообще быть, не знал. Логичным путём в его голову должна была прийти мысль, что раз ему нужно, он должен найти женщину, недостатка в которых нет. Но подобное действие казалось ему неприемлемым, ведь, что стало для него в последнее время важно, это поставило бы его в один ряд с теми, кого немецкие женщины ненавидят. Ведь даже если всё произойдёт добровольно, то всё равно, о каком согласии может идти речь в условиях, где один всесилен, а другой стоит на краю гибели? Это всё будет насилием. Особенно в том случае, если хочется не по назначению воспользоваться другим мужчиной, что само по себе безумно и странно… Но хотя бы то, что Герберт не отказывался от еды, давало Алексею повод считать, что он не зря пришёл. Правда, зря, наверное, принёс спирт — зря, а потому Алексей и вовсе хотел бы про него забыть и унести обратно, как уносят оружие с помощью которого можно бы было совершить преступление, но так уж получилось, что Герберт сам, сохраняя всё тот же деловитый, очаровательный и забавно-благочестивый вид, потянулся к фляжке. Разбавлять спирт Алексею совесть не позволила, а значит пришлось довольствоваться чистым. Для этого нужно было объяснить немцу, что ему нужна вода, чтобы запить, не то он обожжёт горло, а для этого необходимо было покинуть своё безопасное место на стороне стола и приблизиться к углу, к немцу вплотную, где голубой огонёк керосинки, сверкая в его нежно-серых глазах, казался чем-то дьявольским и вместе с тем церковным. Алексей устал уже отгонять от себя те дурацкие мысли, что Герберт нравится ему, нравится как чистая красота, которой хочется любоваться, к которой невыносимо хочется быть причастным и, далее, по нарастающей, хочется ей обладать. Это было трудно, всё труднее с каждой секундой, особенно в неразберихе близости, случайных прикосновений и неловких улыбок и, уж совсем сложно, во внезапном пожелании немца пить на брудершафт. Алексей сначала отказался, причём и сам не успел понять, как первейшим доводом против этого явились года, проведённые по разные стороны фронта. Это — главное, а уж потом нежелание с немцем целоваться, что, не дай бог, выльется во что-то дальнейшее. Дальнейшего Алексей хотел даже слишком сильно, а потому не мог себе позволить, потому наверное и вырвалась на поверхность та давно уже неактуальная отговорка, что «с фашистом не буду». Значения были безнадёжно перепутаны, Алексей уже пил с фашистом за победу среди войны, а теперь, после войны, с другом, видите ли не мог… Он сомневался и отнекивался бы ещё долго, но Герберта отказ так расстроил, что это стало решающим фактором. Услышав не относящееся к нему, ужасное и оскорбительное слово, Герберт опустил глаза, свёл брови и с таким грустным и растерянным видом закусил губу, что Алексей не мог не чертыхнуться и не согласиться. Снова пришлось с виноватыми улыбками стукаться головами, путаться в руках и как их, одну другой, обвести. С первым глотком спирт немилосердно обжог горло, Алексей, не боясь его огня, выждал немного и выдохнул. Вернее, выдыхая, он должен был поднести что-то к носу, не столько чтобы забить ожог, сколько по какому-то обыкновению. Герберт пить не умел, а потому обжёгся так, что не смог сразу закашляться, а просто как-то надсадно зашипел. Было больно и Алексей даже не раскрыл глаз, чтобы увидеть выпил ли немец до дна, запил ли и как реагирует. На эти жестокие мгновения невыносимо рушащегося в желудок пламени всё на свете оказалось совершенно неважным. Алексей, направляемый яростной дерущей болью и инстинктом, на несколько секунд затмившим разум, метнулся вперёд, поймал немца, обхватил руками его шею, притянул к себе и, прикасаясь крепко, сильно и долго, оставляя горячие следы на тонкой холодной коже, поцеловал в одну щёку, в другую, но в губы поцеловать всё-таки не смог и, намного быстрее, чем обычно, практически рывком погружаясь в беспросветный туман опьянения, застыл, прижавшись к его лбу своим и выдыхая свою исцеляющую боль в его задыхающийся рот. Прошло не дольше нескольких секунд, прежде чем Герберт сам поцеловал его. Может, ему тоже опьянение ударило в голову — так Алексей и подумал, успокоенно поддаваясь, отпуская немца и отклоняясь назад, тем самым позволяя ему, не разрывая путанного поцелуя, двинуться вперёд. Ещё пара мгновений, звон упавшего стекла и Герберт уже опирался коленом на его стул и, сам поднявшись на ноги и оказавшись выше, держал голову Алексея в руках, заставляя закидывать её и невольно раскрывать рот шире. Алексею многого было не нужно. Он прижал Герберта к себе, ощущая под руками его крайнюю худобу и выпирающие подвздошные кости. Всё уже происходило само собой, Алексей не знал, что делает, когда его руки, не размеряя силу, полезли под одежду. Он уже и забыл, когда в последний раз с ним такое бывало, а потому сейчас, когда он сам не знал, чего от себя ожидать, всё ему казалось непройденно новым, удивительным и совершенно неконтролируемым. Силы у него было даже больше, чем ему когда-либо было нужно, он бы и не хотел, чтобы всё было так лихорадочно и быстро, но от его планов уже мало что зависело, когда он резко поднялся, скидывая немца с себя и расталкивая стол и стул. В тот момент Алексей ничего не понимал. Это уже потом он мог кое-как успокоить свою совесть тем, что насилия как такового не было, как не было и принуждения, потому что это Герберт его спровоцировал и он же потом кое-как направил. Однако глупо перекладывать вину на другого. Хотя бы потому глупо, что этой провокации Алексей в глубине души хотел и ждал. Герберт продолжал его целовать и хотя бы этим его немного успокоил, вернее, запутал. Вынужденно забыв о том, что Герберт только что едва держался на ногах, Алексей мог бы в тот момент оказаться грубым, но ему со всей осторожностью не давали к этому возможности, предусмотрительно ловя его руки и мягко следуя каждому его движению. Алексей не заметил, как они миновали двери и оказались в другой комнате, где было совсем темно. Алексей ничего не видел, но когда его подтолкнули, оказался на мягкой поверхности кровати. Глаза привыкли к полумраку и вскоре стало хватать того едва уловимого лучика света, что тянулся от затихающей лампы. Хватало его только для того, чтобы по меняющимся очертаниям уловить, что Герберт через голову быстро снимает с себя рубашку и кожа его немного сияет, голубовато и тепло.
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.