***
Солнце через оконное стекло выжигает у меня на щеке напоминание, что оно существует, а я все еще живая. Сегодня тот день, когда я благодарна ему за это. Джеймс все так же занимает кресло напротив меня, я сижу на диване, и нас разделяет столик, на котором покоится папка с моим личным делом. Блокнот в алой обложке с черной звездой доктор Барнс всегда держит в руках на сеансах — там он делает необходимые записи, какие именно и называет ли он меня в них неизлечимо двинутой — я не узнаю никогда. Несмотря на это, несмотря на то, что он продолжает меня лечить (и спать со мной, и до сих пор непонятно, что мне помогает больше, или благоприятно влияет на меня именно этот запрещенный комплекс мероприятий), я хочу улыбаться. Впервые за долгое время. Или впервые в жизни вообще. Понятное дело, не растянуть губы до ушей и испугать окружающих оскалом, просто поднять уголок рта в подобии доброжелательной ухмылки не имеющей ничего общего с дурными намерениями и заранее подготовленным планом по расчленению. — Как ты сегодня? Стандартный вопрос. Поначалу я никогда на него не отвечала. Теперь же уверенно тяну: — Лучше. — Это хорошо, — констатирует Джеймс, но вместо пометок для будущего анализа прогресса начинает постукивать карандашом по краю блокнота. Я нервно ерзаю на месте, как первоклашка у директора. — Милая, кое-что изменилось. Нам нужно ускориться. — То есть как? Что это значит? Меня что, выписывают? Я, конечно, впустила в себя сегодня лучик солнечного света, но все еще опасна. Не может быть и речи о том, чтобы меня отпустили на свободу и позволили жить спокойно, хоть я и перешла на покупки по интернету, чтобы меньше пересекаться с людьми, которые могут пострадать ни за что. — Нет, ты не так поняла. С твоим возвращением домой придется поторопиться. Джеймс, хоть и спокоен внешне, но явно раздражен. Я слежу за тем, как ластик на кончике карандаша ритмично то поднимается, то опускается, и недоумеваю, о каком доме идет речь, ведь дома у меня нет уже давным-давно. Четыре удара. Перерыв в три с половиной секунды. Четыре удара. Перерыв в три с половиной секунды. Четыре удара. Перерыв в три с половиной секунды… О нет. Я помню, как ублюдок-инструктор с тем же ритмом выбивал из меня любые попытки сохранить контроль над собой. Поначалу казалось, что удары сыпались градом, но лишь потом, в самом конце, перед тем, как сдаться, я уловила его систему… Тело деревенеет, предавая меня, превращаясь в проводник для лучшего восприятия приказов — как же наивно я полагала, что отвыкла от этого, — а между вяло крутящимися до этого мгновения в голове шестеренками словно кто-то сунул ржавый гвоздь. Сознание клинит, с пониманием, кто я, где я, помехи, все стирается, словно тем самым ластиком. — Кстати, ты не ошиблась тогда. Но чтобы тебя починить, грубая сила не годилась, а так, пока ты спала рядом… Ничего личного, ты слишком ценный ресурс, — напоследок бросает доктор Барнс и улыбается точно так же, как тот самый ублюдок-инструктор, будто они близнецы и у них в ДНК лишь один ген — бесчеловечности. Следом он все тем же спокойным монотонным голосом произносит поочередно треклятый код, пробуждающий во мне чудовище. Реальный мир с правом выбрать самостоятельно ужин на выходных исчезает — восприятие любых сигналов извне блокирует программа. Я снова в багровом вакууме и смысл моего существования — это чужой приказ, ослушаться который у меня во второй раз вряд ли найдутся силы… Бог обо мне опять забыл.No space, no time, just endless nothing // James Barnes
16 апреля 2022 г., 18:48
Примечания:
The Rescues — Losing My Religion
Подаю признаки жизни и публикую новости о продах/планах теперь в телеграме:
https://t.me/bridgertons_ink
Прислонившись спиной к стене, покрытой грязно-серым кафелем, я поворачиваюсь лицом к душу, надеясь смыть слезы. Глотаю воду, срываюсь на хриплый кашель, улыбаюсь, как сумасшедшая, представляя, что на это сказал бы мой инструктор.
Ублюдок всегда носил на лице выражение тотального презрения ко всему живому, а тут проявление страха, тут затравленность, боль, эмоции… Это запрещено таким, как я.
Окидываю взглядом ванную комнату, насколько это возможно из-за прилипшей ко лбу челки, и пытаюсь успокоить себя — я жила здесь три месяца, это моя зубная паста для реминерализации эмали (знать бы еще, что это такое), это мои щипцы для волос — хорошо, когда они используются только для создания кудрей, — это мой ночной крем, с которым я так и не подружилась — все не знаю, сколько его наносить и что для него по времени считается ночью, если после заката я, навострив уши, сижу в коридоре, готовая к нападению. Сейчас уже реже, конечно, сейчас иногда ложусь в кровать и читаю до утра, или смотрю сериалы, или просто пялюсь в потолок, проклиная себя за то, что я знаю, как убить при помощи и этого тюбика зубной пасты, и щипцов, и вредного крема. По ночам мне особенно противно, что я в привычное для гражданских рабочее время с девяти до пяти притворяюсь обычной девушкой, но никогда не стану такой. По крайней мере, пока в моей голове эта бомба замедленного действия. Так же, как дети надеются, что Санта нагрянет к ним в дом в канун Рождества, я мечтаю, чтобы она никогда больше не взорвалась. Обрывками я помню, каково это. Из досье, составленного на меня — там пухлая папка, — знаю, сколько жертв после этого остается.
Стук в дверь совпадает с затертой до дыр мантрой — мысленно я снова и снова возвращаюсь к словам-якорям, установленным специально для меня, придуманным, чтобы меня успокоить, чтобы утишить израненного зверя в моей груди — я считала и считаю, что души у меня нет. Ее отняли. Возможно, тот самый ублюдок-инструктор.
Забавно, что словами когда-то меня «включали», а теперь вот я хватаюсь за них, как утопающая за спасательный круг. Дырявый.
— Это я.
Знакомый размеренный голос. Как всегда, без единой фальшивой или высокой ноты. Доктор Барнс — впрочем, он призывает называть его Джеймсом, а учитывая, что я уже не примеряюсь к его сонной артерии каждый сеанс, ожидая, что он набросится на меня, я и правда стала использовать его имя, — выглядывает из-за двери. Единственный человек, знающий, где я живу. Единственный, кому я дала запасные ключи от арендованной за наличку квартиры — больше ведь некому. Единственный, кому на меня не наплевать, даже для всех этих командиров и сенаторов я лишь расходник, пока не доказавший свою полезность.
В своей черной водолазке и серых джинсах он — синоним спокойствия. Такого, на грани, когда я под внимательным, понимающим и серьезным взглядом голубых глаз пакую в клетку разбушевавшегося зверя и призываю его заткнуться и дать мне немного пожить для себя. И окружающим тоже пожить. Ведь это достаточно просто, если ни на кого не нападать. Сегодня не получилось.
— Я убила кого-то?
— Нет.
Джеймс входит в ванную комнату и плотно закрывает за собой дверь. Из-за шумящей воды не слышно ничего. Мы словно остались вдвоем на целой планете. Потому, что Бог наконец-то вспомнил (или узнал) о моем существовании или потому, что по приказу свыше я ликвидировала все остальное человечество?
— Скольких покалечила?
Иначе я не могу. Иначе это провал. Если во мне включается машина для убийств, я наношу только максимальный урон — не обезвредить, а уничтожить. Один из первых уроков, втолкованных мне, выбитых на моих изжаренных током мозгах.
— Тебе не нужно этого знать.
— Значит, там были гражданские, — одними губами произношу я. Но Джеймс разобрался и уже качает головой отрицательно.
— Тебе не нужно этого знать.
Словно пластинку заело. Или зомбирующую запись. Их мне тоже ставил тот самый ублюдок-инструктор. За это, наверное, он удостоился еще одной звездочки на погонах. Затолкать бы их ему в глотку!
— Выходит, я ошиблась… Выходит, теряю хватку… Я не могу себя защитить, — лепечу я в панике, приложив ладони к щекам — все-таки порой мне удается быть типичной девушкой, да. — Но клянусь тебе, они пытались окружить меня. Я распознала их тактику легко: двое у прилавка со смузи, еще один трется возле витрины с бельем, а четверо…
— Хватит. Я в курсе, — осторожными шагами — наверное, боится испачкать свою всегда начищенную до блеска обувь, — доктор Барнс приближается ко мне. Вытягивает руку и пробует температуру воды. — Господи, да она же ледяная!
— Правда? — растерянно переспрашиваю я. Низкие температуры я тоже умею переносить отменно. Боже из меня делали какого-то робота, утратившего все человеческое! Но родилась-то я не от эксперимента…
Сняв с крючка полотенце, Джеймс раскрывает его, приглашая нырнуть в свои вынужденные объятия. Я колеблюсь. Вспоминаю, что надо бы закрыться — одежду, кроме обычных белых хлопковых трусов, я сбросила на пол, — пытаюсь прижать руки к груди. Джеймс вздыхает.
— Просто иди сюда, пока не превратилась в айсберг.
Меня такой и хотели сделать. Глыбой льда, что будет тверже алмаза.
Переступив через бортик, я почти что падаю в его руки с несвойственной мне неуклюжестью. И утыкаюсь носом ему в шею, как побитая псина. От него приятно пахнет. Я не разбираюсь в парфюмах, но этот сладковатый запах мне нравится. Есть в нем что-то умиротворяющее и шепчущее о нормальной жизни. Той, где не пытаешься убить случайных прохожих в торговом центре, подозревая, что они пришли за тобой.
Джеймс водит ладонями по моей спине, собирая капли и пытаясь подарить мне хоть крупицу уверенности, что я в безопасности, но наталкивается подушечками пальцев на шрам, оставленный после удаления маячка с небольшим зарядом взрывчатки (достаточным, чтобы перебить позвоночник и отправить меня прямиком в ад, если вдруг в программе наметится сбой, а в моем характере вместо покорности строптивость) и замирает на секунду. Потом надавливает на него, как на кнопку, которая включает на полную мощность мои рыдания. И я, бесстыдно всхлипывая, превращаюсь в висящий у него на плечах пакет с костями, самобичеванием и паршивыми воспоминаниями.
Мужчины еще никогда не прикасались ко мне так ласково, так бережно и безболезненно — меня избивали на тренировках и в сражениях, когда они отчаянно защищали свои уже проданные и перечеркнутые кем-то жизни, меня трахали жестко, когда я давала каждому, в баре посмотревшему на меня, пытаясь забыться, не зная, куда мне податься после того, как программа в моей голове зависла, а сигнал передатчика пропал из-за поломки спутника…
И никто еще из них не видел моих слез, не знал, что я вообще умею плакать.
Джеймс же, в ответ на всхлипывания, прижимает мое дрожащее тельце к себе и утешает меня бормотанием, что это правильно, что это во благо.
— Поцелуй меня, — тихо умоляю, рассчитывая на отказ. Я заслужила страдания, я должна хлебнуть их сполна, и в этом тоже. У меня нет души, нет сердца — так скажут родственники тех, кто встретился со мной и не вернулся, — все, что я могу предложить, — это преданность. Хромая, токсичная, изъеденная плесенью преступных приказов преданность. Единственное мое приданое.
Но Джеймс его принимает. Убирает мокрые пряди, облепившие мне лицо, большими пальцами очерчивает контур моих губ, словно дополнительно уведомляет меня о своих намерениях, чтобы я ненароком не откусила ему язык или не оторвала яйца, если в голове перемкнет что-то. И целует так, что я растворяюсь. Не сразу, конечно, но его запах работает, как одурманивающий газ, а тепло обезоруживает, и я наконец-то чувствую, как же сильно замерзла.
Ублюдок-инструктор, став свидетелем этой картины, уж точно застрелился бы, пока его не отправили под трибунал за проваленную вербовку, обработку, перепрошивку и все, что еще со мной делали в этих мрачных застенках.