Smyang Piano–Studio Ghibli Meets BTS
Из бестолковых снов выводит пассивное движение. Юнги несут. Кто и куда — крайне непонятно. Зачем и почему он ещё существует — тоже. Помнит одно, забываясь в волне боли, что не физически ломает и гнобит, а острым клином заходит в эпицентр растраханной совести. Без преувеличений. Чужое тепло подрагивает, словно огонёк, пропускает вибрации и жмёт ближе, кутает в куртку, отчего мех с капюшона лезет в рот. Были бы силы, Юнги рассмеялся, а их нет даже на то, чтобы поднять голову и наконец убедиться, что лицо его спасителя принадлежит Чонгуку. Он мельком видит задравшийся рукав и голую руку, отругал бы за беспечность, в своей манере пробурчал бы, что календарь — не показатель прихода нужного сезона. Однако отключается раньше, чем за ними приезжает такси, отчего до истерики пробирает, что его, как вещь, принесли, отодрали и вынесли. Только обижаться не на что — заслужил такое отношение, принял как должное и, кажется, совершил глупость, опрокинув на Чонгука слёзное признание. А что было дальше, очень хотелось бы узнать, но сновидение рисует костёр на заднем дворике дома в Тэгу и безухого кота на крыльце. Скучал ли Юнги по городу, по дому, по школе, где из него сделали дефектного, бесцветного мальчишку? Считал ли, скольким обязан перед своими создателями? Почему в итоге вёлся каждый раз на уродливые цвета? Зачем сам с собой поступал так жестоко, рвался до забытья и ранился, будучи ведомый обманом? Как он смог испортить всё в миг, когда нашёлся тот, кто разглядел его настоящего и принял, как можно было променять всё то светлое и вернуться добровольно в лапища чудовищного страха, без которого непривычно легко? Ко всему быстро привыкаешь, не так ли? От копаний в поисках ответов отрезает резкий голос и глухой хлопок двери, Юнги вроде бы вздрагивает, но никто не чувствует его испуга. Немного отпускает, когда издалека, будто из жестяной банки, доносятся размытые голоса, обрывки волнения и снова движение. — Хён, — теперь он точно уверен, что Чонгук, иначе и быть не могло, только обращается куда-то вскользь, — я не хотел… Правда не хотел, — судя по холодку, пробежавшему по голым ногам, с него сняли куртку, и руки под спиной сменились чужими. — Это я виноват, — шаги по лестнице вверх, следом спешат ещё, разрывая половицы скрипом. — Хён, что делать? — Принеси воду и аптечку, — услышав твёрдый голос Хосока, Юнги расслабляется до следующего забвения. В следующий раз выкидывает на кровати не в отеле, даже не в своей комнате. Наконец он может открыть глаза, пройтись пальцами наощупь по подушке, уловив слабый цитрусовый запах кондиционера. Ему не нравятся резкие запахи, поэтому лил немного, а Чонгук был не против, лишь бы хёну было комфортно с ним спать. Юнги пробует пошевелиться, благо руки поддаются, но, стоит задействовать мышцы, ниже по телу, будто разряд, соизмеримый с грозовым, пробирает до натянутых клеточек. Для первой попытки достаточно, Юнги подождёт, пока немного отпустит. Перевалившись с бока на живот, он обтирает проступившую на лбу испарину и только сейчас замечает забинтованные от запястий до локтей руки. Видно, до последнего пытался вырваться, стирая кожу о грубую верёвку. Вытянувшись в удобном положении, снова клонит ко сну, но не дают голоса внизу и что-то наглое, примостившееся на изогнутой пояснице. Говорят, кошки чувствуют боль. Юнги её тоже нихуёво чувствует, залечить себя, правда, не может, поэтому Пуса не спихивает, да и не может, позволяет тому месить тесто на своих боках, после уснув. Он бы тоже отдался сну, но Хосок настойчив в своём гневе и поднимает голос, очевидно, на Чонгука. Юнги стыдно, что из-за него Чонгуку приходится слушать ложные обвинения, он ведь не виноват в дурацкой полиамории, где был самым важным звеном, конечным. — … Я признаю свою вину, но хён… — Вы порвали его, больные ублюдки! — вероятно, Хосок что-то бьёт, Юнги надеется, что не кого-то. — Не оправдание, что вы были под наркотой, Чонгуки, ты себя вообще слышишь?! Как ты мог опуститься так низко? Ладно Тэхён, пусть. Мы все знаем, что он паршивая овца, давно отбитая от морали, но ты? Не молчи! — интонация сокращается до вибрирующего сотрясения воздуха, а Чонгук не препятствует, подставляясь пощёчине — это меньшее, что он заслужил. От одной мысли противно, и пожирающий стыд выедает до заплесневевшей сердцевины, Хосок лишь помогает выжечь её, чтобы не пошло дальше, пресечь и избавить. Он знает, насколько хреново сейчас Чонгуку, видит страх, не за себя, за Юнги, отчего злость немного спадает и Хосок сбавляет обороты. — Просто уйди, ладно? Так… лучше… Всё же сознание решило пошутить и свернуть представление на самом интересном: Юнги снова ловит во сне взглядом удаляющиеся вагоны поезда, который отправился чуть раньше устаревшего расписания. Может, если бы все жили зимним временем*, будущее могло стать немного иным? Без границ, без разделительных полос на дорогах, без Чонгука. Может, если бы только Юнги жил зимним временем, на него не смотрели сверху вниз так часто — одного раза достаточно, а поезд бы мчался к горизонту, запятнанный чей-то слабостью. Отыгравший реквием и перерождение в другом теле или бестелесное существование где-то на грани, ветрено ведомое за любым прошедшим мимо, словно призрак, как фосфорная пыль, что светится тем, кто хочет её видеть, и подрисовывать страхом человеческие очертания. Юнги не призрак, не пыль, а бесцветная форма предрассудков, которые развеял Чонгук, подняв с колен. Создавая заново, он распрямлял шарниры, затирал трещины и в отбитые преднамеренной неосторожностью сколы втирал бережно холодный фарфор. Вылепливал идеал, страшась прикоснуться, а Юнги именно это и нужно было, чтобы им играли, срисовывали со своих эталонов лица и разбивали, что не больно, оказывается. Больно собираться осколками снова и снова в руках, которые ни разу не оставили царапин. Невозможно уже представить пыльное утро без осторожных касаний тёплых подушечек пальцев к губам, и, кажется, как можно было всё то время жить без этого? А жил ли вообще, похоронив себя под нотами и жестокостью?[*имеется в виду не перевод часов на зимнее и летнее время, а смена расписания в зависимости от сезонов; обычно это на несколько минут раньше]
Причудливые игры разума выводят из полудрёмы ранним утром, насколько ранним, Юнги пытается узнать, протянув руку к тумбочке. Даже удаётся подцепить пальцем нечто по очертаниям похожее на телефон, но оно, оказавшись портативной зарядкой, падает вместе с записной книжкой на пол. Шумно очень. Хосок прибегает со скоростью света, будто караулил под дверью, остерегая вход от чудовища, которым сделал своего меньшенького брата. Лицо осунулось за ночь, побледнело — слишком впечатлительный и заботливый. — Как ты? — зачем-то он меряет ладонью температуру. — Не молчи, если становится хуже, мы завезём тебя в больницу. Юнги моргает несколько раз, глядя на Хосока, как на умалишённого, и зарывается лицом в подушку, мотая головой. Говорить совсем не хочется, он, в принципе, не совсем уверен, сможет ли вообще выдавить из надорванных связок хотя бы звук. Он не совсем понимает, почему Хосок вообще на его стороне, ведь, если бы Джин ходил, допустим, к Намджуну, ему бы вряд ли такое понравилось. Возможно, дело в настоящей дружбе, а не в отношениях, построенных с обществом на искусственном возбуждении признаков несуществующей болезни. У него-то реальных друзей никогда не было, а те, что виртуальные поклонники острого на письме языка, сливались с остальными, бросая насмешливо «педик, зачем волосы испортил» или «я бы тебе дала, но боюсь заразиться». Что ему собирались давать, Юнги не совсем понимал в свои почти четырнадцать и больше не появлялся онлайн ради тупости, которая до слёз смехом пробирала, что альбинизм передаётся тактильным путём. Никто не беспокоился и не спрашивал, почему он бледнее обычного, когда возвращался в ливень с подработки или после очистительного рандеву, где один на шесть изголодавшихся по чужим крикам собак, ехал из больницы в патрульной машине с переломанной рукой и одержимый обезболивающими. А тут Хосок, человек, с которым связывает всего-то полгода, хлопочет над каким-то ничтожеством, меняет бинты на руках, не стеснятся его и просит убрать одеяло, дав пройтись мазью по надорванным тканям. Его даже не смущает, что приходится проникать в чужое тело, успокаивать и говорить, что скоро всё пройдёт, такое бывает из-за неосторожности, и их с Джином первый раз тоже случился болезненным из-за некоторого несоответствия в размерах. Юнги принимает эту информацию как обмен сокровенным и закрывает в тайничке — так обоим будет проще смотреть после в глаза. Хосоку невыносимо думать, что кому-то могло прийти в голову сотворить с Юнги подобное, кому-то, кто в соседней комнате глушит себя успокоительными, бездумно уткнувшись в стену, будто может видеть сквозь и следом водить руками поверх липкого лекарства. Едва сдерживая эмоциональный взрыв, Хосок терпит, чтобы не сорваться, натянуто улыбается Юнги, когда тот поднимает голову с подушки, своим растрёпанным видом как бы интересуясь, чего завис. Тонкие красные кружева лопнувших капилляров, почти прозрачные веки режут воспалённые глаза, но Хосок зачем-то трёт свои, чтобы не видеть, как храбрится Юнги, уверенно выдерживая зрительный контакт. Отводит первым, цепляясь взором каждой царапины, приспускает немного одеяло, за краешком которого легонько проводит пальцем по укусу. — Это тоже Чонгук тебя так? — Мин замирает, примиряясь к пульсирующей ненавязчивой боли. На самом деле, Юнги не знает, кто его так, некогда было запоминать, кто кого и с каким счётом обошёл. Поэтому молчит. — Где Тэхён? Я давно хотел стереть его лицо, да повода не было. Юнги-я-я, не молчи. Юнги просто забавно становится, неправильно, но приятно, что за него беспокоятся. И это не то беспокойство, у кого получится сделать больнее на поставленную ставку, а необъяснимо инородное, чуждое. О нём заботится. Друг. — Давай проясним, — серьёзно хмурится Хосок, отчего его губы принимают чудной изгиб, — ты не хочешь говорить только со мной или со всеми? По правде, ответить Хосоку хочется, но лень. Юнги выглядывает из-за краешка тумбочки, обнаружив на ней стакан воды, тянется к нему, кряхтя и сдерживая улыбку на свою придуманную пакость. — Мог бы и сказать, я бы подал, — Хосок подталкивает стакан ближе к краю, но, вместо того чтобы принять его, Юнги проливает всю воду на домашние штаны Хосока, на которых пятно стремительно темнеет и подгоняет неловкие ассоциации. — Оке-ей, —Чон привстаёт с мокрого стула, — я понял, смываюсь, — Юнги подмигивает, благодарит так за то, что был правильно понят. — На тумбочке лежит обезболивающее. Положишь одну таблетку под язык, раз воду ты вылил. Юнги накрывает медикаментами и пустым неразборчивым сновидением, непонятно связанным с его прошлым. Многие верят, что перед смертью вся жизнь пролетает перед глазами, у Юнги, видимо, тоже, однако почему не считать это переходом на новый жизненный уровень? Или такого не бывает в реальности? Если бывает, кажется, он ловит дежавю в тени перед дверью, а, может, это часть игры такая, квест сюрреалистических снов, где нужно бежать от темноты. К ней же. — Снова ты притащил в дом какую-то дрянь, — ругает Юнги, в полутьме разглядывая движения. — Хён, не надо… — устало, совершенно безжизненно, будто гонимый душевными муками, просит Чонгук, а сам поворачивается, несмело глядя на Юнги сквозь небольшую щель между дверью. Порогом ему отведена черта допустимого — ни шагу дальше. — Почему не заходишь? — привстаёт на локтях, но обзору всё равно мешает чёртова дверь, скрывающая виноватый взгляд и искреннее раскаяние, полное запоздалого сочувствия. Юнги ненавидит жалость и себя ничуть не жалеет, напротив, винит, как последнюю розовую дуру. — Хосок обещал ноги вырвать, если сделаю это. Излишняя забота — такого Юнги от матери не испытывал, не лежал с температурой, слушая её колыбельные, и ни разу не принимал лекарства с чужих рук, которые изредка гладили спутанные волосы. Он был чем-то позорным, предлогом неверности и частых скандалов, а потом все разъезжались, уходили, оставляя подолгу за собой пыль и одинокое существование на узкой кровати в углу тёмной комнатки. Юнги нравилась его маленькая крепость, то, что он жил в ней, само по себе делало её неприступной — никому не хотелось дышать тем же воздухом и находиться в дожде неприязни, натянутом нотными струнами поверх обоев. Его мастерская, где он вытачивал себя заново, выводил грязь и сливал её отчищенной на бумагу. Проникался и дрожал, наигрывая новую мелодию, что отчаянно выкрикивал на заднем дворе школы. Искусство, запертое внутри себя, постепенно проступало наружу. Оно могло быть похоже на трупные пятна, стягивающие окаменелостью, но Юнги расцветал вместе с синяками и пел громко, насколько мог, пока его единственным слушателем было зеркало в ванной. А когда аудитория увеличилась до одного верного и преданного, тому обещают переломать ноги. Юнги лишь хлопает по краешку кровати, подзывая, и тень увеличивается до плотного силуэта, очертания которого неуверенно присаживаются рядом с кроватью, опустив голову на согнутые колени. Разрываемая глухими сердечными ударами тишина впитывает в себя молчаливое прощение. По невидимым траекториям огибая барьеры и опущенные веки, призывает понять, расставив все непонятные знаки в их длинных, полных оправданий, предложениях. — Нам нужно поговорить, да? — Юнги сбрасывает руку на пол, ударяясь костяшками, чем пресекает свою попытку дотронуться до Чонгука — ещё нельзя. В поисках виноватых под подозрением оба — нужно лишь выяснить, кто приложил больше усилий. Юнги уверен — он. Измазался сам и испачкал Чонгука, его светлое и доброе вывалял на себе, увлекая следом в густую темень, где ненадёжный метроном отсчитывает страсть и влечение, подавляет ускоренным ритмом сентиментальную привязанность. Нет, тут что-то большее, о чем не говорят вслух пустоте, но пренебрегли и высказались, зажатые искусственной химией. Недостойные, по убеждению, друг друга мечутся, вскрывая тяжёлым взглядом пол. Скребут узловатыми пальцами доски, загоняя под ногти занозы — гадко, больно, отрезвляет и возвращает к вопросу. — Если ты хочешь… — А ты? — всё же берёт на себя смелость и приподнимает за подбородок опущенное лицо. Глаза куда угодно, не в сторону Юнги — обидно, пусть и справедливо, поэтому ладонь опускает, пряча под щекой. — Ты хочешь? Юнги вряд ли хочет. Согласен обо всём забыть, если Чонгук сможет простить. Для него произошедшее было неизбежным, вопросом времени. Собственно, нечего было бежать, рассчитывая на лучшее. Такое только в «Гадком утёнке» было, но Юнги не лебедь, а птицам незачем ходить по земле, когда можно летать. Научиться жить без крыльев легко, но, когда их даруют и расправляют примявшиеся пёрышки, подкидывают в первый полёт и радуются искренне попутному ветру, существование после становится невозможным. Чонгук — его крылья. Сломанные, обожжённые и отвратительно приклеенные к спине — безнадёжно испорчены, но вопреки всему ещё трепещут, поддаются восстановлению. — Я всё помню, хён, — начинает с шёпота по возрастающей поднимать колебание в голосе. Его попросту невозможно контролировать, когда слишком огромные для естественного глаза выпрашивают заглянуть в них и снова пропасть. Дважды. — Сказанное тогда… Это правда, хён, я помню, что говорил, и хочу повторить ещё раз, но боюсь не услышать в ответ того, что сказал мне ты. Прости. Это было самое тупое признание, достойное отдельной категории в порнхабе. Ромео и Джульетта рыдают между шекспировских строчек, но… — Чонгук прерывается, пожёвывая губу, а по спине холодок ходит, отрезвляя, встряхивает. — Я готов взять на себя ответственность и пойму, если захочешь меня послать. Прости. Пожалуйста, прости… — А-а, ты об этом, — Юнги шумно выдыхает, невесело усмехаясь. — Вечно всё через жопу, да, Чонгуки? Через мою причём, — Чонгуку не смешно, ему вообще грозит пожизненное без его маленького хёна, поэтому насмешки воспринимает ржавым клинком на едва затянувшейся ранке, которую сам же расковырял и дал заразиться крови какой-то непонятной любовью. — Все те разы ночью я был у Тэхёна. Он был великолепно чудовищен со мной, загоняя насильно краску в разорванную кожу — я любил это так же сильно, как и ненавидел, презирая себя. За обман и за то, что не могу по-другому, а ты безнадёжно хороший для такого хронически больного. Я убегал за очередной дозой, думал, что только так начну себя чувствовать цветным, как бы расистски это ни звучало, — притихли на миг, убедились мимолётными взглядами, что ещё существуют. — Ненавижу белый. За его непостоянность, лицемерную чистоту, слоями покрывающуюся чужими отпечатками всего-то от немытых рук. Только вообрази, сколькие перелапали случайно или сознательно, втёрли бесчестность из прихоти. Я как полотно, понимаешь? Меня сделали бесцветным, чтобы кто-то оставил свой след. — Почему так, хён? — Чонгук выглядит сломленным окончательно. Готовый разрыдаться и кинуться на шею, придавить собой и впитываться до полного исчезновения, он отдаст все свои цвета. — Почему ты игнорируешь другие цвета, их же так много: красный отпечаток подушки на щеке утром, прилипший неровно загар по шву на рукавах, неудачная вечеринка до бледно-зелёного, тату на худой конец. Зачем ты делаешь с собой ужасные вещи? — Не знаю, — Юнги смаргивает размытость с глаз, — я брал всегда то, что мне давали, я не тот, кто смеет просить большего. Прости… — Что за глупости! Я полюбил тебя не за красивую мордашку и не надеялся выглядеть заметнее благодаря альбинизму. Люди замечают тебя, восхищаются, к необычным тянутся, переборов все страхи и неприятие со стороны заезженной серости. Не все такие, как Тэхён… Как я, — растирая переносицу, доказывает Чонгук. — Ты прав, именно, как полотно, но я не хочу вымазывать, я хочу отчистить и беречь от всего дерьма, что на тебя сливалось годами. Пусть я стану незначимой тряпицей, о которую вытирают руки бездарные художники, но укрою, если ты позволишь. Если… Чёрт, хён, как же я люблю тебя, — голова кверху, всхлип: сдержанно по-мужски поддаётся мальчишеским чувствам. — Ночью… Случившееся ночью… — Забудь. Хорошо? — виноваты оба — факт, однако, не будь воздушных мыльных пузырей, пускаемых по ветру на глупую игру в действие, они бы не лопнули, осев не мыльной пенкой, а сырым порохом, опасно разогретым одержимостью. Не хватало искры, что безжизненно потухла, едва начав разгораться в жертвенной оргии. — Думаю, будет лучше, если я уеду на какое-то время. — Нет! — лаконично и резко. — Я не дам тебе уйти одному, не смогу снова приводить тебя в чувства после него. После нас. Хён, мне не десять, и, кажется, мы всё прояснили. То, что я говорил, было правдой, и ты находился не в том положении, чтобы лгать. Прости. Ещё и ещё раз прости. Мы оба хлебнули сполна из-за своей трусости, так куда дальше бегать? Тупым нужно держаться вместе, — горько усмехаясь, напоминает Чонгук, — ты сам это говорил. Ну? — Ну, — повторяет не задумываясь. — Поедешь со мной в Тэгу? Там сыро, и постоянно идёт дождь, а ещё поезда ходят не по расписанию, поэтому не угадаешь, когда мы сможем выбраться из этого промозглого городишки. Договоренное помилование, воскрешены оба. Постараются не вспоминать, обыграть в другом русле, обернуть несчастным случаем — Юнги поможет, он умеет. Ни разу не жалея себя, ему вдруг хочется завернуться в руки Чонгука, укрыться крыльями с головой и отсчитывать новый темп и поцелуи-пёрышки на опухших веках. — Хён, да, — Чонгук полностью накрывает собой Юнги, поздно опомнившись, что сейчас тот не по ошибке приписан к больным, и нехотя сползает под бок, подвигаясь вверх, чтобы лицом к лицу искать подтверждение того, что теперь наконец всё наладится. — Как ты себя чувствуешь? Юнги перекатывается на живот, вытягиваясь стрункой. Перебирает не отошедшие режущие ощущения недавней растянутости и чуть ли не хнычет от премерзкой щекотки на онемевших ногах, которые закидывает на Чонгука. — Будто Ким ЧенЫн проводил ядерные испытания в моей заднице. — Не смешно, Юнги-я! Но Юнги всё равно посмеивается, зарываясь носом в рассеянные по подушке волосы Чонгука. Даёт тому подложить руку под голову и придвинуться ближе, потому что одеяло слишком узкое, а Юнги ввёрнут в него личинкой, всё ещё доступно обнажён во всевозможных пониманиях, только неловкость сама собой испарилась. Кажется, Юнги научился доверять и ещё кое-что. — Я, ха-а, — трётся холодным носом о ключичную ямку и жмурится сильно-сильно, выпаливая на одном дыхании, — я буду тебя любить, хорошо? — Хён… — Чонгук приподнимает голову, но всё что видит — смущение в огромных зрачках. Наверное, слишком много обезболивающего, думается ему. Наверное, чуть больше успокоительного нужно было принять самому, потому что держать в себе беспричинно скапливающуюся воду невозможно. А Юнги улыбается шире, обнимает крепче и продолжает делать вид, будто ничего серьёзного не произошло, целуя поверх протянувшейся влажной дорожки по виску. — Ты чего? Не реви, — немного пугается Юнги, но улыбку сдержать не может, потому что перед ним перевёрнуты все игровые поля и стёрта фальшь. — Не спорю, это самое хуёвое, что со мной происходило… Но там был ты, Чонгуки. — Хён! — Такой большой, а рыдаешь, как девчонка, — Юнги затыкается, как только Чонгук переваливается на него, сгребает складки простыни и тихонько всхлипывает, смывая слезами застоявшуюся глубоко в груди черноту. — Хорошо, хён, — запоздало через улыбку, — хорошо…