***
Будильник выводит свою мерзкую трель, но Карелин даже не обращает на него внимания, только заученным движением придавливает звонок широкой ладонью. С крохотной кухни тянется запах выпечки — Саша опять пробует хоть немного подкормить его, прежде чем уехать работать. Слава на все её попытки отмахивается и говорит, что вполне протянет на чае и курином бульоне, и снова погружается в размышления и дела. За прошедшую неделю он стал как минимум не похож на самого себя — впалые щеки, лихорадочно блестящие глаза, глубоко залегающие тёмные круги. Уже которую ночь Слава пытается написать хоть что-то — сроки поджимают, издатель грозится отменить печать — но когда перечитывает то, что получается, приходит в ужас. Ни одной мотивирующей строки, ни одного слова о прекрасном будущем, ни единого звука, посвящённому действующей партии. Зато все остальное пространство заполняет ничем не перекрываемый декаданс. Пролетарскому поэту превратиться в упаднического — надо постараться. А Славе это удаётся даже безо всяких усилий. Вот только он понятия не имеет, как. Кажется, что-то в нём сломалось. А ещё не имеет ни малейшего понятия, почему каждое утро обнаруживает себя с одной и той же книгой в руках — с той самой, с которой его вообще не должен видеть никто. Слава бездумно листает страницы, потому что строки уже успел выучить наизусть — и с какой-то особенной осторожностью проводит пальцами по полустертой надписи на форзаце. "Забудь о своей партийности" Да это и не сложно. Вот же он, Вячеслав Карелин, забывший о ней не только на время прочтения сборника, но и на весь последующий месяц.***
Когда в первых числах июня сборник издан — с опозданием, однако же, в неделю — издатель настоятельно советует Славе вернуться к старым поэтическим кругам и поделиться с ними новостью о том, что скоро будет новая книга его авторства. Так и аудитория соберётся уже к выходу, и будет повод появиться наконец-то в знакомом обществе. В здании библиотеки Карелин оказывается вечером того же дня. Он не хочет идти на цоколь — пытается заставить себя подняться вверх по лестнице, но ноги сами несут его по знакомой траектории. С хлопком двери в зале воцаряется тишина. Славу никто не ожидал увидеть. Более того, никто не ожидал увидеть его таким. В отличие от партийных соратников здесь все были уверены, что он уехал куда-нибудь в Крым, вдохновляться на написание новой книги — но из Крыма даже зимой не возвращаются настолько похудевшими и мертвенно-бледными. Те, кто узнают его первыми, натянуто улыбаются и здороваются, а Слава только слабо кивает, тщетно пытаясь изобразить на своём лице радость от встречи, и садится к стене, выуживая из кармана пиджака пачку сигарет. С дымом постепенно уходит и невесть откуда взявшееся волнение — с чего бы ему нервничать, в конце концов? — и он оглядывается, высматривая кого-то в полумраке. Лукавство, конечно — не кого-то. Вполне себе конкретную личность. Вот только зачем он это делает — по-прежнему непонятно, как и всё то, что происходило в последнее время в славиной жизни. Вести светские беседы теперь у них не получится, тогда зачем? Возможно, только для того, чтобы удостовериться, что Фарафонов ещё цел и свободен, а не ожидает приговора в суде как враг народа и шпион. Спустя какое-то время вокруг Карелина собирается привычное ему общество — они обсуждают книгу, творческий процесс, тематику, но когда либерально настроенные творцы, как обычно, переходят на споры о политике, Слава старательно отмалчивается. Не ведётся даже на явные провокации из серии: «Что там этот ваш социализм — вот в США!..». Не потому, что боится в очередной раз оскорбить чьи-то чувства — нет, на чувства этих граждан ему почему-то совершенно плевать — но потому, что его доводы будут звучать уже не так уверенно, как раньше. Ближе к ночи в подвал набивается все больше народу, и Карелина чуть ли не на бис вызывают почитать стихи из своей новой книги. Он сначала настойчиво отказывается, ссылаясь на то, что в общем шуме его все равно не будет слышно, но когда почти весь бар собирается вокруг его столика, всё-таки сдаётся. Славе организуют импровизированную сцену из каких-то коробок и сломанных стульев — и аудитория собирается вокруг него полукругом. Он декламирует новые строчки не меньше получаса — громко, эмоционально, впервые за все это время действительно чувствуя живые, настоящие эмоции. Половина (если не больше) получилась совсем не советской направленности — и не либеральной, конечно, но нейтральной, а партийным поэтам подобное нежелательно. Но и советские стихи Карелину удаётся прочитать с чувством — он как раз вещает о свободе и светлом будущем, счастливо и искренне, самозабвенно откинув голову, когда встречается взглядом с глазами в толпе. Сначала даже списывает все на усталость и недосып — пожалуй, просто показалось — но потом осознаёт, что различает их обладателя абсолютно точно — и теряет нужную строчку. Проходит не больше нескольких секунд, прежде чем он продолжает, но, дочитав этот стих, завершает своеобразный предпоказ под общий гул. Пробирается сквозь толпу к облюбованному столику и, не успев даже сесть, закуривает, вяло отвечая на комплименты от подходящих к нему коллег по цеху. В гущу людей он решительно предпочитает больше не смотреть.***
Гена снова не верит ни единому слову Славы. И пусть стихи звучат красиво и складно с поэтической точки зрения, в смысл не верит даже их собственный создатель, как в это может поверить Гена? Несмотря на то даже, что всюду — куда не поверни голову — ликующие люди, восхищенные талантом «товарища Карелина». И чему только они так радуются? Гена не верит. Не верит даже тогда, когда садится в угол — противоположный от Славы — и якобы утыкается в газету, изредка поднимая глаза поверх нее. Подходить к Славе он не собирается — слишком больно, слишком унизительно, слишком… противно. Потому что Гена наконец-то понял, осознал, увидел, что вся идейность Славы держится на тонких ниточках, в которые он вцепился, словно в спасательный круг. Но он ведь не признает этого — будет держаться до последнего. От этого тошно. Слава настолько фальшивый — вот-вот отклеится его картонное лицо, выворачивая наружу истинное и настоящее - едва ли такое же бесчувственное и каменное. Что тогда будет? Гена не вполне уверен, что хочет знать ответ. В баре становится всё шумнее, а Гене — всё неуютнее. Слава не появлялся тут, кажется, целую вечность, и лучше бы еще целую вечность не появлялся. Без него Гене было спокойнее. Без него у Гены не было проблем с аритмией. Без него Гене не приходилось насильно удерживать себя от того, чтобы лишний раз не поднимать глаз на переполненный зал. Во рту странный привкус горечи вперемешку с коньяком не самого хорошего качества. Вообще-то, Гена не пьет. Но сегодня — особый случай. Он уже собирается встать и уйти — даже приподнимается, забирая свой старенький дипломат с соседнего сидения — потому что, правда, не уверен, что сможет выдержать еще хоть десять минут зная, что находится со Славой в одном здании — в одной комнате — но его заставляет задержаться один из новоприбывших, только что перешагнувших порог их скромного обиталища. — Никита! — Гена широко улыбается приятелю, распахивая руки для крепких объятий, которые длятся, пожалуй, неприлично долго. — Давно ты к нам не заходил! Пошли, хоть расскажешь, где тебя носило, черт тебя дери, — всё с той же широченной улыбкой он приглашает гостя к своему угловому столику. Хоть одно радостное событие за весь вечер. Помимо того, что наконец наступило лето, и Гена заслужил какой-никакой шанс на подобие отдыха. Они садятся за столик, и Никита начинает оживленно рассказывать о работе, командировках и еще бог знает о чем, а Гена слушает и искренне, не сдерживаясь, смеется — и, наверное, многие из присутствующих, знающих его достаточно хорошо, сейчас удивленно обернули свои головы — потому что, вообще-то — Никита, кажется, единственный человек, способный рассмешить постоянно сдержанного Геннадия Фарафонова. Но Гене плевать. Ему просто хорошо — впервые за долгое время. Коньяк уже дал в голову, а Никита рассказывает о своих курьезах так живо, что Гена почти боится, что его скоро выгонят отсюда за излишнюю экспансивность — смеется он, надо признать, и впрямь очень громко — внося тем самым внушительный вклад в гомон вокруг. Гена в какой-то момент так проникается только что услышанной историей, что приятельски хлопает Никиту по плечу — простейший жест одобрения, и снова улыбается во весь рот. Надо же, как настроением может изменить всего одна встреча. О Славе, сидящем в противоположном углу, он совсем не думает. Ну, или старается делать вид (для самого себя, в первую очередь) что не думает.***
Карелин всё это время общается с каким-то восторженным начинающим пролетарским поэтом, объявившимся в их обществе за время его отсутствия. Даёт советы, отвечает на совершенно глупые вопросы — поддерживает иллюзию беседы. И все это время неотрывно смотрит в центр помещения. В подвале темно, но темно недостаточно. Слава наблюдает за непринуждённым разговором, за сменой эмоций на Генином лице. Лице человека, который всегда, кажется, изображал из себя рыцаря печального образа, борющегося с системой. Человека, который, кажется, не умел быть искренним, а всегда носил маску отстраненно-сдержанного дружелюбия. Самое удивительное — Слава видит, видит собственными глазами, что Гена, кажется, и прямь счастлив. И это должно быть хорошей новостью: ну радуется он жизни и отлично, но у Славы эта картина вызывает противоречивые эмоции. Он ловит себя на том, что растягивает губы в какой-то грустной ухмылке — и поспешно возвращает лицу невозмутимое выражение. На вполне уместный вопрос собеседника, слушает ли он его, Карелин огрызается — что совсем для него несвойственно — но разговор не завершает. Впрочем, тема все равно быстро себя исчерпывает и Слава встаёт из-за стола под всеобщее оживление. Прощается, устало отвечает на активные рукопожатия — и выходит, не оборачиваясь, громко хлопая дверью. Какое-то время стоит у лестницы, задумчиво вертит в руках дотлевающую сигарету, а после втаптывает её в бетон и поднимается на улицу, чтобы оказаться подальше от весело смеющегося и улыбающегося кому-то другому Геннадия Фарафонова.