5. Отцовство
23 июля 2017 г., 19:48
Примечания:
ФСИО, Я БОЛЬШЕ НЕ МОГУ! XДДД
В процессе отдельным представителям благородного семейства ВНЕЗАПНО захотелось отведать отдельно взятых кактусов, а я, как добрый автор, никому не отказала :) Небольшие корректировки, связанные с этим, очень точечно внесены в предыдущие главы.
Многообразие канонов учтено на вкус автора.
Сколько раз представлял, вертел в голове эту встречу так и эдак, подбирал слова, придумывал ответы, подбирал новые слова — а сердце все равно зашлось, да так, что не вдохнуть и не выдохнуть, и все слова перемешались. Может, оттого что в последний раз он их всех видел совсем другими: изрубленной плотью после битвы в витиеватых лабиринтах пещер, усыпанных самоцветами, пещер Эльвэ Синдаколло; после битвы в гаванях, укрытых тростником и морской пеной; обугленными подобиями плоти, что беспощадное пламя, насытившись, выплюнуло в Чертоги Намо; а теперь они были живы и невредимы, и роа их, наверное, не помнили ран.
Его роа не помнило, обновленное в насмешку над всем, что претерпела и запечатлела феа.
Нэрданель вскрикнула, заплакала: некрасиво, неумело, словно с десяток тысяч лет не проливала слез (а может, так и было, он до сих пор не спросил, сколько же прошло времени, не хотел этого знать); жмурилась, и краснела, и пыталась успокоиться. Птицей метнулась на порог, замерла. Меня-то так не встречала, про себя усмехнулся Феанаро, рассматривая ее плавную, статную спину и тяжелую, витиевато плетенную косу, уложенную между лопатками до самой поясницы; потом сыновья обступили мать со всех сторон и заслонили от чужого взгляда.
Она повторяла их имена, обнимала одного за другим снова и снова.
Феанаро успел рассмотреть каждого.
Кано был задумчив, будто уже пробовал в уме сложить песню о возрождении. Турко улыбался во весь рот. Морьо — на удивление — тоже. Близнецы стали еще больше похожи на мать: те же волосы, тот же взгляд. И одеты, как он помнил по мирным временам: ни скорбных цветов, ни взывающих к мести; все радостное, будто в Валмаре цветут два Древа. Погибая, мир возвращается к истокам.
Курво не явился — Феанаро понимал его. Есть дела поважнее, успеется обняться с родителями. Он бы и сам вперед не к отцу побежал.
В Нэльо росту, как в воплощенных валар. Плечи широченные, как у Аулэ. Обе руки целы, правая даже невредима, левая ладонь — в белесых рубцах страшного ожога. Намо, выходит, и от себя кое-что добавил.
Феанаро подошел ближе, и сыновья расступились.
Лица их сделались растерянными, улыбки Морьо и Турко пропали.
Каким было его лицо, Феанаро не представлял.
Он обнял каждого, и поцеловал в лоб, и назвал по имени, повторяя: добро пожаловать домой, — от самого младшего к самому старшему.
Это было нелепо — и прекрасно: ему потребовалось запрокинуть голову, чтобы смотреть на первенца. А в нем самом росту поболе, чем в сыновьях Индис.
— Жена, — спросил Феанаро, убедившись, что обрел достаточно уверенности в голосе. — Скажи-ка мне: наш старший сын действительно еще длиннее, чем я помню?
Нэльо опешил. Только что рот не раскрыл: как видно, ждал другого. Моргнул в удивлении, неуверенно засмеялся.
Феанаро раскрыл объятия.
Лед был разбит.
А что они думали? Что он спросит: хорошо ли вы исполнили Клятву, мои сыновья?
Он видел, как Клятва исполнялась в каждом их деле.
Любовь к отцу погнала его на смерть. Любовь к отцу погнала их на смерть. Потом до любви уже не было дела, но дети следуют путем родителей. Там, в чертогах Намо, он бы все отдал, чтобы путь этот переиначить, но не на что было разменивать.
Кано, самый странный, самый непостижимый для отца из всех семерых, погиб последним. Страшнее всех. Он видел, как именно, в чертогах Намо слишком многое видится ясно, — и не хотел вспоминать: с убийц уже не спросишь, лисы и вороны, расправившиеся с телом, сдохли еще раньше. Помнил Кано накануне его смерти: опустевшие глаза, незаживающие ожоги на руках, не годных уже ни для арфы, ни для лютни, утратившее всякий след разума лицо. Слышал его последние песни, располосованные безумием, непохожие на песни вовсе.
Один только голос остался прежним: грозовой и чистый голос юности мира, первозданный, оглушающий, как кипящая брызгами вода у подножия водопада. Голос, в насмешку над тем, кому принадлежал, не несший даже оттиска страдания.
Он предчувствовал, что дни Кано сочтены, но они все не иссякали, капали и капали с каждым восходом Анар.
Затянувшаяся пытка давала надежду. Оставьте последнего, думал он, от него не будет ни вреда, ни угрозы, дайте ему вернуться в дом его матери, пошлите ему исцеление.
Но крепко стояли в те годы Врата Ночи.
Вот что Нэрданель чувствовала, наверное, когда просила оставить с ней хотя бы близнецов.
Он-то думал: жажду торжества.
А оказалось — ужас перед неизбежным.
Окровавленный берег затерялся в ночи, и Феанаро отвернулся. Этот берег отныне забыт, сказал он себе, есть лишь один: тот, что простирается впереди, за бесконечным морем, — и тоже во тьме. Единственный негасимый свет они несут с собой, на кораблях, чьи борта отмывают соленые волны. К тому времени, как доберутся в Лосгар, они снова превратятся в белоснежные.
Посмотрел бы он на всех этих телери, послушал бы их песни, если бы их отцы лежали с размозженными черепами в месиве собственной крови и мозгов…
Но забытый берег напоследок вонзил когти, рвал и рвал, добираясь до нутра.
Что он сделал не так? Недостаточно просил? Недостаточно любил? Если он кого-то и любил в том захлебывающемся чернотой, страхом и неизвестностью городе, так только ее. Если просил кого-то, всем остальным отдавая приказы, — так только ее. А она стояла, далекая, несгибаемая и холодная, как необработанная руда, и речи ее были, как из-под земли, в которую ушла кровь Финвэ. Только земля та горела у Феанаро под ногами и бесновалась, требуя мести. Нэрданель ничего не требовала, она отреклась от него, отреклась настолько, что даже образумить не пыталась, а он, отвергнутый, по-прежнему изводился от того, как подтачивала тоска по ней, — и от этого злость только прибывала. И Нэрданель все-таки зажглась от этой злости, но недоброе то было пламя. «Тогда забирай их, раз так жаден до своей плоти и крови, но помни мое слово: всех ты их не заберешь! Не хочешь оставить мне ни одного, но и сам не сохранишь! Не все они ступят на землю, в которую ты так рвешься!»
Он плохо помнил, что нес в ответ, какими упреками осыпал, пока в голове мутилось от исступления, и досады, и презрения, и желания. И от дремучей, звериной жажды заставить мучиться так же, как она заставила, растоптать ее упрямство, как она растоптала любовь. Там, в Тирионе, посреди мечущихся отраженным страхом огней, они лаялись, как псы на травле, и проклятая гордость вырастала между ними и с каждым неосторожным словом только возвышалась и крепла. Они оба наговорили такого, о чем еще предстоит пожалеть и чего еще долго стыдиться — если хватит смелости вспомнить слово в слово и осмыслить.
Как ты могла, рыжая, как ты посмела так меня предать, кому теперь остается верить…
— Понимаю тебя, отец, и разделяю твой гнев.
Куруфинвэ. Пятый, любимый сын, Феанаро глядел на него, как в зеркало. Как видно, посчитал, что отец нуждается в утешении.
Лучше бы отмылся от крови, запекающейся в узорной чеканке на его доспехах.
— В чем именно?
— Все добрые жены и матери здесь, на кораблях. Только те, в ком недостало предан…
Закончить он не успел: Феанаро со всей силы швырнул его прочь. Курво не ожидал, грохнулся на палубу, головой вписался в сваленные канаты. Некоторое время пытался подняться, шарил руками вокруг, пока наконец-то не подоспели братья и не помогли.
Он впервые в жизни ударил кого-то из сыновей — по-настоящему ударил, как ударил бы чужака в драке, — и не жалел об этом. Потер руки, снова сложил за спиной. Медленно оглядел одного за другим: нахмуренного Нэльо, настороженного Кано, разозленного Турко, сумрачного Морьо, растерянных близнецов.
Оглушенного Курво: любимого сына, отцовскую гордость, наследника таланта.
— Кто из вас еще хочет дурно сказать о матери?
В доме было шумно.
С непривычки шум оглушал, сбивал с толку — и радовал. Как же радовал!
Говорили все разом, отвечали тоже все разом, толпились, натыкались друг на друга везде, разбредались, чтобы снова собраться вместе.
— Нет, ты видел, ты видел, как они на нас глазели? Да ты только представь, как они на отца таращились!
— «Таращились»!
— Мы ж не поэму слагаем, Макалаурэ!
— Лучше не представляй, Тэльво, хорошего мало.
— А правда, что ты снова король, отец, правда, что все нолдор снова ушли под твою руку?
— Правда, что мать прозрела истину, нарекая тебя «Тьелкормо».
— Эх, Нэльо, все труды зря... Нэльо, пусти, больно же!
— А ты пошути еще. Я посмеюсь.
— Да это, никак, арфа! Наш брат вознамерился петь?!
— Настроить. Спою, если будет о чем.
— Хорошо-то как снова с руками и ногами!
— А про голову ни слова!
— Не путайся под ногами, Морьо.
— Кто хочет перекусить?
— Матушка, это вкуснейшая еда в моей жизни!
— Это просто лепешка с мёдом, сын мой. Еще одну?
— Здесь ничего не изменилось, как так может быть…
— Тишины, во имя Намо!!!
— Провались ты со своим Намо!
— Ох и злобный ты, Морифинвэ Карнистир…
— Я не злобный. Я мрачный.
— А представь, их будет восемь?
— Мама?!
— Не твое это дело, Питьо!
— Ты меня еще поучи, малец…
Этот благословенный шум превратил дом в улей, отсек от всего остального. Будь больше времени, Феанаро утихомирил бы сыновей, но сейчас — сейчас это было настоящим блаженством.
Примчался взмыленный Финдекано. Они с Нэльо молча облапили друг друга, до хруста, пока, казалось, не пересчитали все ребра. Обнявшись, голова к голове ушли разговаривать: Финдекано рассказывал, Нэльо кивал.
За стол уселись в полдень, когда дождались Куруфинвэ. Он привел жену и сына. Тьелпэ появлялся и раньше: то поспорить, то согласиться с работой деда. Он вырос в славного мастера, Феанаро во многом узнавал себя — гораздо больше даже, чем в любимом сыне, — но сработать оружие против Моринготто, когда попросили валар, не сумел. Феанаро посмеялся: в каком же отчаянии пребывали Стихии, раз, испробовав все средства, обратились к вечному узнику. «Но пытался я искренне», — сказал внук, и Феанаро не без превосходства похлопал его по плечу: надо очень долго ненавидеть врага, пока ненависть не очистится и не заледенеет, но твой враг — не Моринготто, и ты не его враг. Тьелпэ поморщился, признавая правоту деда, и кивнул.
А вот Тирвэндэ, его мать, Феанаро не видел много лет. Она решилась уйти из Тириона, но в Альквалондэ, ужаснувшись содеянному мужем, швырнула в кровавое море золотое свадебное кольцо.
— Ты бы выковал ей новое, — подсказал Феанаро.
— Я ковал, — вздохнул Куруфинвэ. — В Аглоне. Мы там были так близко…
К чему — не договорил. Феанаро понимал. Под стенами Ангамандо ему тоже казалось: близко как никогда, одного взмаха меча хватит, и он смеялся в предвкушении.
За столом пили, ели, шутили. Только у Кано лицо оставалось чуть отрешенным, и Феанаро вспомнил: у Артафиндэ было такое же — отстраненное, смиренное лицо провидца. Но Кано никогда не прозревал грядущего.
Может, это свойственно тем, кто видел больше других в жизни. Заглянул за грань, о которой прочие даже не подозревают. Каково, когда роа обращается в пепел, а потом восстает из памяти о пепле, Феанаро представлял. Каково это, когда крошится разум, а потом из крошева собирается воедино, не хотел даже думать.
Нэрданель спрашивала осторожно — и, как видно, не больше того, что уже слышала от других: что были за земли, холодно ли зимой, дождливо ли осенью, велик ли урожай, далеко ли жили друг от друга, часто ли виделись, полюбили ли те владения…
Полюбили, ответил Нэльо, как не полюбить? От первого камня в основании до последнего зубца на крепостной стене, почитай, возвели своими руками, не один год провели между мраморной пылью и строительным раствором…
— И тоскуете по тем местам?
— Как не тосковать. Прикипели к ним, пока возделывали, пока поднимали крепости и разбивали сады. Было и мирное время, и оно было славным. Многие половину сердца оставили там, а кто-то, может, и целое.
Турко и Морьо молча переглянулись.
Что за крепости, спрашивала Нэрданель, куда смотрели окна, высоки ли были стены, что за породы в тех землях, схожи ли с местными? Тверды или пористы, годятся ли для ваяния? А как называются? А на языке Валинора?
Бочонок вина быстро опустел, и Феанаро отправился за новым.
— Маэдрос, — вернувшись, услышал он голос жены — чуть неуверенный и старательный. — Маглор. Келегорм. Куруфин. Карантир. Амрод. Амрас.
Имена, которые они носили в Белерианде. Даже это не сохранили. Вечно обездоленными будете вы.
— Верно, матушка.
— Маэдрос звучит красиво, — заключила Нэрданель. — И грозно. Маглор — слишком грубо для музыканта. Почему ты позволил им так себя называть, Макалаурэ? Келегорм…
Похоже, она задумалась.
— Келегорм — тоже красивое имя. Куруфин и Карантир — звучат почти как здесь, в Тирионе. Амрод и Амрас… — она снова замолчала и решительно закончила: — Нет, мне не нравится.
— Как всегда! — обвинительно возопил Тэльво. Его дух остался самым юным: он умер первым. По отцовской вине, по материнскому проклятию. Кто любил своих детей сильнее во всем Тирионе, во всем Валиноре? Кто привел их в мир в большей радости? Как они дошли до этого? — Красивое имя только Маэдрос! Во всем он — твой любимчик!
Грянул дружный хохот.
— Ну, отчего же, — невозмутимо отозвалась Нэрданель. — Сказала же: Келегорм — тоже очень красиво...
— Келегорма все считают красивым!
Хохот грянул снова.
— Амбарусса, усовестись! Подумай, какое испытание быть старшим сыном твоего отца!
Ответа было не разобрать, сыновья снова смеялись. Феанаро как прирос к полу.
Надо же было так продешевить…
— Ладно, — смилостивилась Нэрданель. — Амрас — хорошее имя.
— Матушка!
Не второй бочонок вина им был нужен.
Когда он положил на стол молот, Нэльо первым поднял недоуменный взгляд.
— Что? — Феанаро усмехнулся. — Забыли, как с этим работать?
— Нет, — чересчур храбро ответил Морьо. — Ничуть.
— Тогда хватит лениться. Проверим, мастера ли вы ещё. Финдекано?
Семеро загудели, хлопая ладонями по столу.
— Давай, Астальдо, посрами нас! — Нэльо оскалил зубы, сверкнул шалыми глазами.
Тот пораженчески затряс головой.
— Не хочу оскорбить твою кузницу своими кривыми руками, дядя, — ответил, с трудом перекрывая поднявшийся гвалт. — К тому же есть другие дела.
…Потом долго плескались в ледяной воде, отходили от кузничного жара. Жаловались на онемевшие с непривычки мышцы. На отцовскую жестокость. На то, что голова помнит, а руки не делают.
— Знатно же вы попортили мне заготовки, — безжалостно заключил Феанаро. — Хорошо, ни одной чистовой не доверил.
— Я был лучше других, — ревниво заявил Курво.
— Не в этот раз, сын мой. Прими эту горькую правду.
Курво скривился, шестеро остальных хохотнули. Близнецы, перемигнувшись, выплеснули на него по ведру воды.
— Вот теперь — как в старые времена. — Феанаро взял полотенце из рук жены, крепко вытер лицо. — Что, рыжая?
— Смотрю на вас и удивляюсь, — вполголоса ответила Нэрданель — так, чтобы сыновья не слышали. Тем, впрочем, было не до родительских разговоров: Курво, ругаясь на неизвестном, грубом наречии, гонял младших братьев не хуже, чем в детстве. — Неужели ничего никогда не случалось?
Он помолчал, рассматривая ее, решая, что можно сказать, а что нет.
— Само собой, нет, — произнес наконец. Взял за локоть, отвел на несколько шагов. — Думаешь, память — это сито, сквозь которое можно просеять только беззаботное время, даже под присмотром Намо? Они приволокли сюда всю свою жизнь, как я приволок свою, и спасибо, что не надорвались. Я сжег нашего сына заживо, рыжая, думаешь, он забыл мне это, или его братья? Думаешь, я верю, что ты забыла? Думаешь, я себе позволил бы забыть? Они воюют лучше, чем куют железо. Мы все затеяли игру, мы повязаны ею, как Песней: здесь, в нашем доме, место только для настоящего. Если бы мы разворошили прошлое, Моринготто можно было бы тотчас провозгласить победителем. Я не желаю его победы. Я слишком долго лелеял его поражение. У нас нет времени скорбеть, предаваться отчаянию, сводить счеты по потерям и обидам, кичиться перенесенными страданиями, искать правых и виноватых, считать убитых... Нам не на что оглядываться: земли нашей славы, бесчестия и смерти вот-вот сами умрут. У меня есть враг, я хочу наконец-то убить его, пока для меня не стало слишком поздно, и я не хочу ни о чем другом помнить.
Слова причинили ей боль, он ощутил, как проходит навылет тонкая острая игла, но Нэрданель улыбнулась, превозмогая. Так она и жила все это время?
Он не замечал в ней подобного прежде. Но понял вдруг, что всегда любил именно за это.
— Может быть, все, что между нами, — тоже игра, только я упустила правила?
Нэрданель забрала у него полотенце, перекинула через руку. Ее точеное, строгое лицо осветилось лукавством, и Феанаро беззвучно засмеялся, поцеловал жену.
И пожалел, что они не наедине.
— Как тебе не совестно, рыжая!
Кано пел.
Песня была неспешная, а музыка — и того медленнее. Арфа едва помогала голосу, чуть направляла его — но и только, Кано почти не касался струн. Возможно, потому что плохо слушались пальцы: ожоги зажили, но стянувшиеся раны лишили руки музыканта былой гибкости и подвижности.
Этому голосу, впрочем, арфа и не требовалась.
Кано пел, и видения следовали за каждым звуком.
То был неприветливый край, при создании мира весь выкрашенный в неласковые серые тона. Суровые скалы в зеленоватых прожилинах меди, похожих на вены, плечом к плечу врастали в небеса, и крепость вцепилась мощными каменным основанием и башенными выступами, как гигантскими когтями, в самую их сердцевину. Змеились гряды укреплений, опоясывая ближние холмы, под солнцем холодным серебром отсвечивала вода в крепостных рвах. Две башни над ущельем стерегли витой проход в горных грядах. Шапки сияющего снега, как шлемы, суровые, с едва видной чеканкой перевалов и вечнозеленых перелесков, венчали строй далеких гор, а в низинах лежала щедрая россыпь мелких, упорных и живучих цветов, какие пробивают себе дорогу к жизни в самых тонких трещинах в камне.
«Брат мой, здесь жатва нашей юности», — разбирал Феанаро незнакомую речь, складывал в повесть. Кое-что он запомнил с короткого времени, проведенного у озера Митрим. Если вслушаться, чуждый язык — синдарин — схож с квеньей, но иные слова невозможно было угадать, и смысл затаивался. Феанаро пытался прозреть его в грозном видении, навеянном задумчивым мотивом. — «Падет серп, и она увянет, как поспешный лист в запоздалые заморозки. Из руды этих скал выкуем себе новые сердца, чтобы крепче держаться против врага. Слышишь ли? — ледяной ветер грозно трубит, обещая победу. Мы отступники, выбравшие север навеки, побратаемся с ветром, нашим первым вестником, на чьих крыльях цветет праведный пожар у самых небес. Там, в золотых беспечальных полях, когда насытится гнев и успокоится сталь, когда вскипит торжеством сердце твое, когда рука вложит меч в ножны и коснется колосьев, на которых вызревает мир, разве позабудешь его, брат мой, разве этот ветер не воспоет призывно в твоей душе?»
Нэльо слушал, прикрыв глаза и откинувшись на спинку стула. Крылья носа трепетали. Морьо порой подпевал вполголоса слово или два, слух у него был неважный, Питьо слегка постукивал носком сапога в такт. Тэльво, как и отец, силился разобрать слова. Он не успел выучить этот язык — и даже узнать о его существовании. Курво молчал с неподвижным бледным лицом, иногда сжимал руку жены.
Нэрданель неслышно плакала. Эти слезы были красивы.
Турко не дослушал. С грохотом поставил на стол опустевший кубок, вышел прочь.
Ни на что ему не хватает терпения — прежде не хватало и теперь ничего не изменилось. Что ни делал Турко, все было незамедлительным и разящим, будто третий сын стремился потеснить первого.
Будто родители его не умели считать.
Вот и теперь кто знает, что сорвало его с места, выгнало в ночь, чтобы голодными, больными глазами смотреть на пламенеющий в небе Сильмарилл.
Все они смотрели на Сильмарилл. Чье право на него больше? И кто более бесправен?
— Это тот самый, верно? — глухо и невнятно спросил Турко. — Который она носила. Я вижу на нем печать ее красоты.
Поразительно спокойная, волглая ночь лежала вокруг; звуки падали и растворялись в темном, мягком бархате. Для мира, доживающего последние дни, слишком умиротворенная, неторопливая ночь, в которой для всего изыщется время.
В такие как никогда хочется жить.
— А я-то думал, это Сильмариллы оставляют печать заключенного в них света на всяком, кто их касается.
Кроме тех, на ком клейма ставить негде, разумеется.
Турко даже не глянул в ответ, не оценил насмешку — но и не разозлился. Так и смотрел вверх, пока слова не хлынули горлом, как кровь.
— Она ведь умерла. Не как мы... ушла за Круги Мира. Выбрала это ради… я бы тоже ради нее выбрал. А она ничего не желала моего — и все забрала. Даже Хуана. И ушла. А оттуда не возрождают. Так что перепоют наш мир заново или нет, я ее никогда не увижу.
Феанаро видел ее, эту занозу, Лютиэн, во владениях Намо. Она и впрямь была красива — чужой, непостижимой, неисчерпаемой красотой; твердая в своих намерениях, как алмаз; наполовину майэ, рожденная в молодом мире, когда замыслы Эру были еще великодушны — и в ней исполнились особенно щедро. Неудивительно что Турко полюбил ее.
Он бы не полюбил, его не повергнуть в благоговение совершенством, вон оно — в небесах, сотворенное им совершенство. Он и Арду любил именно такой, изувеченной, ибо увечье побуждало в нем жажду исправления, украшения. Мастер — все равно что целитель. В изувеченной Арде он сопричастен ее творению, а что ему было бы создавать в совершенном мире?
Но Турко — не он.
Пела Лютиэн куда хуже Кано. Но валар сами выбирают, к кому прислушаться, и от чистоты и звучности голоса это не зависит.
Феанаро поискал слова.
— Возможно, в Перепетом мире это не будет болеть. Мы никогда не узнаем, каким будет обновление, если не дадим дорогу второй Песне.
Турко долго молчал — и наконец-то обернулся.
— И то верно, — проговорил он. — Я не думал, а ведь это так просто.
— Я все-таки твой отец. Порой мы думаем за детей, как без этого.
Турко криво улыбнулся.
— Одно из головы не идет: если бы не было Камней, Альквалондэ, самого Искажения... полюбила бы она меня?
— А полюбил бы ты ее?
Турко будто на стену налетел, даже лоб потер.
— Что?
— Ты все время говоришь о ней, Турко, и это я могу понять. Но в любви всегда два сердца. Поразмысли над этим.
Кано все еще пел, когда они вернулись. Песня была старая, написанная еще до его рождения, потому и пел он ее проще, веселее, не наводил видений.
Да и кому тут морочить голову любовью.
Феанаро переглянулся с женой.
— Идем.