***
В Порхов Чернов прибыл в начале ноября. На тот момент он был уже не тем человеком, каким был августе, хоть и тогда способен был на многое. Теперь он не только набрался опыта, знаний и впечатлений, стал сильнее, увереннее и старше, но и поистине стал как коренной житель этих мест. Он знал все деревни и все дороги, сотни имён, прошлых историй и способы держать связь со своими. Оружия у него при себе не было, но он был во всеоружии. Имея при себе только полупустой чемодан и поношенное пальто, он незаметно пробрался в город и изобразил студента из Луги, приехавшего в Порхов для целей, которые менялись в зависимости от того, кто спросил бы, но не противоречили друг другу. Тогда стояла уже настоящая зима, холодная, прекрасная и снежная. Прекрасная, конечно, только до той границы, за которой медленно расползался на северо-востоке города немецкий лагерь для военнопленных, на зиму ставший лагерем смерти. Но в ту часть города Чернов решил без надобности не ходить. В одной из деревень ему предварительно посоветовали, к кому обратиться по поводу жилья. По плану командования Чернов не должен был сразу себя раскрывать, в идеале он вообще должен был держать свою туманную миссию в полнейшей тайне, но это казалось ему только усложняющим фактором. Нескольким людям он собирался довериться, перед этим, конечно, убедившись в надёжности выбранных людей. Да и вообще, в Порхове всё зависело только от него, а не от укрытого в лесах партизанского отряда, поэтому Чернов оставил за собой право действовать так, как он сам посчитает нужным. Всё сошлось как нельзя лучше. В сочувствующей партизанам деревне — в Радилово, нашлась большая крестьянская семья, одна из взрослых дочерей которой жила в Порхове. Таким образом Чернову дали адрес и наводку обратиться к Евдокии Васильевой — всем в Радилово кровной родственнице. Она, как о ней рассказали, была девушкой независимой, сильной и умной, и потому, окончив школу, зацепилась в городе, выйдя замуж за парня, который пропал ещё до войны. Евдокии от него остался дом, но и о деревенской родне она не забывала и часто к ним ездила летом. Но всё же не слишком часто, потому как расстояние в семьдесят километров по лесам и болотам было преодолеть не так просто. Впрочем, все эти разговоры о «городе» казались Чернову до смешного наивными, ведь Порхов и сам был большой деревней, составленной в основном деревенскими избами. Там конечно сохранилось несколько древнейших церквей и крепость четырнадцатого века, однако крупных заводов в Порхове не было, так что если бы не проходящая сквозь него железная дорога, чей путь пролегал от Великого Новгорода до Пскова, то город вряд ли бы имел какое-то значение. До Порхова Чернов немного пожил в Радилово, в уютной глухой деревушке, надёжно упрятанной поблизости от заросшего лесного озера — центра бескрайних болот. Этой милой деревне впоследствии пришлось очень дорого поплатиться за свою удалённость и за сочувствие партизанам — деревню разорили, сожгли и всех жителей, кроме тех, что успели разбежаться по болотам или заранее уйти к партизанам, убили. Но в начале зимы сорок первого никто ничего подобного не ожидал. По приказу отделившись от партизанского отряда, Чернов прибыл в Радилово, чтобы в безопасности подготовиться к своей миссии. Там он прожил почти неделю. Прожил как один миг, потому что едва-едва уберёгся от быстрой первой любви. Первая любовь снежно, морозно, солнечно и внезапно налетела на него в виде чудесной, четырнадцатилетней, насквозь лесной, полевой и деревенской девочки. Девочки во всех смыслах беззаботности, весёлости, наивности, бесхитростной доброты и едва расцветшей здоровой красоты с её тайным, лежащим на поверхности, но не подозревающем о себе колдовством. Спасло то, что девочка была сама по себе чистейшим ребёнком, и то, что за Черновым с каждым днём всё пристальнее наблюдали строгие нахмуренные старушки, знающие жизнь и ничего не знающие. Поэтому до беды не дошло. Не дошло ни до влюблённости, ни до глупостей, но зато дошло до ушедшей на дно души братской нежности и порывисто возникшей, трогательнейшей и незабываемой привязанности, которой Чернов никогда прежде ни к кому не испытывал, а потому и оказался ею застан врасплох, сражён и покорён. Эту девочку Женю он никогда не называл иначе, чем Женечкой, даже спустя десятки лет. Женя была младшей сестрой Евдокии, она не раз гостила у сестры в Порхове и вообще была, под стать своей семейной породе, девчонкой бойкой, храброй и сообразительной. Именно ей было поручено просветить Чернова насчёт расположения городских улиц и того, к чему ему следует быть готовым. На подобный обстоятельный разговор могла уйти пара часов, день максимум — этого вполне хватило бы, а дальше Чернову нужно было двигаться дальше. Одного быстрого зимнего дня на подготовку должно было ему хватить, ведь, пусть конкретно не в этой глухой деревне, но везде во всей стране шла страшная война, люди умирали миллионами, а значит не время было развлекаться… Чернов не хотел развлекаться и всё понимал, но всё же, придумав какое-то сомнительное оправдание, которому Женя с радостной готовностью подыграла, остался с ней на несколько дней. Эти несколько счастливых дней он прогулял с Женей по засыпанному снегом Радиловскому озеру. Успел покататься с ней на санках с лесного холма. Кое-как, со смехом и без успеха, обучился у неё зимней рыбалке в перволедье. Как-то вечером в избе, в душном тепле, не обращая внимания на кряхтение и сонные вздохи спящих по лавкам родственников, в потёмках, при зыбком отсвете лучины научил её играть в карты. В бандитские одесские игры. А другим вечером, из-за смешной потасовки повалившись на дороге на краю деревни среди снега, посмотрел в её компании на вычищенное морозом ночное небо. Это было, как никогда прежде, естественно и удивительно: он смотрел в ледяную чернейшую пустоту бесконечности и выделял на ней безымянные сияющие белые прорехи, каждая из которых тоже являлась бездной. Он слушал вполуха неостановимый щенячий беспечный лепет и сам не замечал, как девочку к себе прижимает, неосознанно опасаясь, что она замёрзнет. Не зная слов, он чувствовал горячую, тяжело и в то же время невыносимо легко ухающую под сердцем любовь, ту самую, странную, оставшуюся от совершенно забытой матери, но до сих пор временами испытываемую, а теперь ещё, вот, дополнившуюся этой девочкой, такой же исходно совершенной в своей природе, как сама природа, и так же самостоятельно создавшейся, не благодаря чуду, но являющейся чудом. Зная это, он видел только плёнку слёз. В них мерцал звёздный свет: увеличение давало не детали, а впечатление неземной красоты мира. Это продолжалось несколько дней вплоть до того момента, когда хозяева дома и Жени сделали первое неодобрительное и вполне заслуженное замечание, мол, хорош партизан, девок портит вместо того чтоб воевать. Сразу после этого Чернов сделал вид, что опомнился, собрал нехитрые пожитки, поблагодарил за всё и ушёл, унося с собой смущение и понимание, что девочка в него совершенно влюблена, в первый раз, а значит навсегда, а если он в неё — то и он навсегда. Чернов об этом знал крайне мало, но он видел, какими блестящими васильковыми глазами на него смотрят, как диковато ему улыбаются и как к нему порывисто, искренне и безотчётно стремятся, видимо, очень торопясь жить и чувствовать. Он и сам хотел бы почувствовать тоже и хотел бы, на всё остальное наплевав, этому естественному стремлению поддаться, тоже со всей честностью и искренностью, то есть не просто так, не ради легкомысленного развлечения или грязной потребности, а ради извечного человеческого закона, раз и навсегда. Он и его никогда ничего не испытывавшая молодость были к этому готовы, особенно в окружении первозданной белизны и мороза, бросающего людей друг к другу. Но Чернов всё же видел, что перед ним пока ребёнок, а не человек. И потому не мог. Хоть понимал, что если бы дал себе волю, то произошло бы что-то большее. Но не произошло ничего. Даже поцеловать себя Чернов не дал, хоть при торопливом и вовсе не навсегда прощании девочка, сама наверное не зная отчего, ревела и вешалась ему на шею, называя любимым и хорошим. С непривычно тяжёлым и разгорячённым до горечи сердцем он добрался до Порхова, облачился в шкуру сельского студента и разыскал нужную улицу, запрятавшуюся в тихом центре города возле реки, нужный дом и эту девушку, в которую должен был, заранее, пусть и невольно, к этому подготовившись, влюбиться. Евдокии было на тот момент двадцать пять и она была намного крупнее, сильнее и серьёзнее, но всё же это была та же Женечка. У неё была та же простая, непритязательная и величественная русская красота, те же нежно-синие с серой посеребью глаза и те же русые волосы, только всегда надёжно убранные в тёмную косу, а не как у Жени, выбивающиеся во все стороны и переливающиеся на солнце мелким золотом. В Евдокии всё дышало спокойствием, рассудительностью и мудрым благоразумием. Чернов даже чуточку испугался в первый момент и чуть было и её не назвал матушкой. Как можно дружелюбнее улыбаясь и стараясь перекричать заливающуюся лаем рыжую собачонку во дворе, Чернов сказал, что слышал, будто в этом доме сдаётся комната. Так оно и было.***
Сам дом представлял собой то же, что большинство домов в Порхове: небольшой участок с деревьями и землёй под летний огород и изба, не новая и довольно-таки сильно покосившаяся. Тёмно-коричневые брёвна, составляющие стены показались Чернову угрожающе рассохшимися, но достаточно надёжными. В маленькие окошки были вставлены мутные синеватые стёкла, над горбатой крышей торчала труба. Позади дома имелся хлев с курами и поросёнком. Большего девушке-хозяйке, работающей в городской конторе, было не нужно — об этом и о некоторых других вещах Чернов заблаговременно узнал от Жени. Вначале между ними конечно лежала неловкость. Вернее, неловкость испытывал только Чернов, потому как Евдокия обращалась с ним как с посторонним и была неприступна и неулыбчива. Лишних вопросов, на которые у Чернова были заготовлены ответы, она не задавала, просто впустила его, объяснила правила и ушла по своим делам, оставив квартиранта одного в той самой комнате, что стала ему домом на долгие два года. В маленькой избе внутренних стен как таковых не было, только хлипкие перегородки. Дверей тоже не было и проёмы между двумя разгороженными комнатами и кухней разделялись занавесками, которые задёргивались редко. Чернову достался дальний от печки угол с одним окошком, кроватью, шаткой тумбочкой, стулом и тёмным шкафом — шкафом не для него, потому как шкаф был полон вещей, видимо, лежавших там очень давно. Условия были вполне сносные. Изначально полагалось, что Чернов будет питаться и всё делать сам, но это быстро стало неуместным. По утрам и по вечерам они оба оказывались на ограниченном пространстве кухни, в тишине, при моргающем электричестве, возле горячей печки и рукомойника — было тесно, сталкиваться было весело, как и обмениваться репликами, а играть в отчуждение было бы глупо, как и делать вид, что Евдокии есть разница, готовить только для себя или на двоих. Конечно на двоих, потому что это удобнее и практичнее, потому как квартирант не умеет управляться с печкой и всё время плещет воду на пол почём зря. Но зато Чернов сразу же активно взялся, хоть и осторожно спрашивая на любое действие разрешения, всё в доме поправить, починить и переделать, особенно то, что касалось кое-как проведённого электричества и водоотведения, на которое дом рассчитан не был. Чернов месяцы напролёт упорно работал над решением этой проблемы и в конце концов добился успеха. Оба они были молодыми, по-советски благородными и воспитанными в честном постоянстве людьми. Зима и бесконечные русские ночи по доброй воле заперли их в маленьком тепле, в то время как везде вне дома простирались тьма, смертельная опасность и холод, так что дальнейшее развитие событий было вполне предсказуемым. Скорее всего именно поэтому Евдокия и была изначально неприветлива — потому что слишком хорошо понимала, к чему это приведёт и как это будет выглядеть, а потому не хотела терять гордость и достоинство, позволив раньше времени свершиться судьбе, собирающейся вручить ей такого замечательного, хозяйственного, красивого, доброго и хорошего парня, ради которого как раз-таки и нельзя терять достоинство и становиться его недостойной по причине смешной женской доступности. Что до Чернова, то он только пару ночей повспоминал о бедной Женечке, а потом решил, что ей ничего не должен и не должен откладывать неизбежное. Он и Евдокия на протяжении дней стали говорить с друг с другом, улыбаться, посмеиваться, помогать по мелочам и, из уважения к друг к другу, сближаться крайне медленно, никуда не торопясь и не переходя рывками ещё не перейдённых границ. Вскоре лёд, который должен был быть между ними изначально, растаял среди зимы, как и должен был растаять. Чернов не испытал влюблённости, но эту девушку стал уважать, ценить и любить, хоть и не стал бы с ней дуться в карты или кубарем катиться по снегу с горы. Но зато выяснилось, что им вместе хорошо и удобно жить. Чернов не помнил того момента, когда рассказал Евдокии о своей партизанской службе. Это постепенно стало ясно как-то само собой, из мелочей и недосказанностей. Без лишних слов и опасных объяснений, она просто вникла в это дело, как вникла в его характер, а он в её. Это случилось тогда же, когда они стали иногда вместе спать. Это стало происходить от скуки, от вынужденной любви, от ограниченного пространства и от признательности и благодарности. Для Чернова это всё было в первый раз, но он не испытал восторга, который мог бы сбить его с толку. Не испытал он и того трогательного восхищения, которое чувствовал со звёздами и деревенской девочкой. Здесь всё было разумно и целесообразно. Нисколько не увлекательно и практически безразлично, но зато правильно. Он и Евдокия оказались крепко связаны не только жизненными обстоятельствами, но и значительным осознанием той миссии, о которой они редко говорили. За эту самую миссию (что почти не скрывалось) Евдокия специально его полюбила, спокойно, верно и бесконечно, и в связи с этим, незаметно для себя, посвятила свою жизнь этому единственно стоящему делу спасения родины, пусть для неё это дело заключалось во всесторонней поддержке диверсанта. Чернова подобный расклад тем более устраивал. Он мало знал о чувствах, но догадывался, что если дать им волю, они могут всё испортить. Ему важно было оставаться рационально холодным и иметь рядом с собой не столько любимую, сколько помощницу, даже, впоследствии, ценного товарища, потому как позднее Евдокия, уже обо всём зная, не раз ездила в Радилово, чтобы лично передавать партизанам сведения или же получить вести от них, если Чернов сам не мог этого сделать — а он, когда, спустя месяцы, обрёл у немцев вес, и впрямь больше не мог компрометировать себя отлучками. Оба они понимали, как хорошо всё сошлось. Данью этому «хорошо» было отсутствие яркой любви, которое они, из общего на двоих чувства вины и ответственности, иногда специально подчёркивали, нарочно, из принципиальности и честности, ставя своё дело превыше романтичных глупостей, на которые они не имели права отвлекаться, учитывая, как высоки ставки и как вокруг люди гибнут тысячами. Однако осенью сорок второго года у них родился сын, и если бы не поддельные документы Чернова, которыми не стоило лишний раз светить, они поженились бы. Но они и без этого навсегда друг с другом оказались связаны узами благодарности и уважения, так что ребёнок был только подтверждением того, что они, через столько вместе пройдя и так много друг другу отдав, останутся вместе и после войны, даже если любви не будет. «Даже если» — опять же весьма условное, потому как военное положение не позволяло совести задаться вопросом, есть ли любовь или есть только необходимость и долг. Был ли ребёнок досадной помехой делу или же оказался закономерным результатом любви — как бы там ни было, он появился и неизвестным образом перекроил туманное будущее. Его назвали Олег и с ним пришлось считаться. И переживать, вернее, не переживать за свои жизни, которые, если что, не страшно будет отдать, но переживать за его маленькую драгоценную жизнь, ведь её отдать нельзя ни в коем случае. Но это всё было потом. Пока, в едва календарно заступившем новом сорок втором году, как следует освоившись в Порхове и наладив каналы сообщения с партизанами через Радилово и многочисленных родственников Евдокии, Чернов начал свой тихий подступ к немецким позициям. Всё началось с часов, которые он отремонтировал для соседки. Об этом вскоре узнало полгорода и ему стали нести всякие мелкие вещи для починки — радиоприёмники, лампы, утюги и электрочайники. Об оплате своих услуг Чернов нарочно речи не заводил, поэтому оставил возможных конкурентов позади. Руководствуясь своей порядочностью, люди в оплату приносили какие-то нехитрые продукты, которые Евдокия знала как выменивать. Чернов стал появляться в центре, у крепости и на главных улицах. Постепенно стал всё чаще и всё храбрее ходить мимо занятых немецкой администрацией зданий. Немцев в городе всегда было много. Рядом располагался их лагерь военнопленных, по железной дороге всё время шли их поезда и стояла шумиха, которая иногда, по прибытии новых немецких частей, превращалась в столпотворение. К весне сорок второго года население начинало активно ненавидеть оккупантов. Немцы, столкнувшись с неудачами в этой далеко не простой и не победоносной, как они сначала надеялись, войне, стали не только варварски грабить всё подряд, но и угонять в рабство молодёжь, и убивать всех неугодных, чем дальше, тем смелее. В Порхове к сорок третьему не осталось не то что евреев или цыган, даже просто внешне недостаточно светлых и приятных глазу людей. Виселица на городской площади никогда не пустовала. Ежедневно убийств вершилось столько, что количество закопанных вокруг города тел многократно превысило число городского населения. Объяснение этому было: убивали не только здешних, но и привезённых с других территорий. Окружающие город деревни исчезали одна за другой. Это было ответом на усиливающееся партизанское движение. Война эта становилась безумной, предельно жестокой и дикой. Немцы были сильны только тогда, когда их было много, но вместе с тем они, каждый по отдельности, были отчаянно напуганы, потому что если уж партизаны кого-то из них ловили в лесу, то пощады не давали. Месть оборачивалась ещё более страшной местью, и всё это катилось как снежный ком и нарастало с каждым месяцем. Но это — тоже забегание вперёд. Пока, в нечеловечески холодном январе сорок второго, Чернов должен был поскорее найти способ занять у немцев какую-нибудь должность. Для этого он, используя все свои знания (дополнения к которым черпал из всех возможных источников), умения и ловкость, с мелкой техники перешёл на электрику и автомобильные моторы и так в этом старался, что вскоре стал известным в городе мастером на все руки, всегда приветливым и щедрым. При этом он всегда, едва только завидев где-нибудь в городе немцев, с покладистым видом, но при этом не забывая о напускном подобострастном и уважительном испуге, сразу шёл в их направлении будто мимо, козырял им, а то и вовсе, если момент был подходящим, забавным образом вскидывал руку в нацистском приветствии, отчего замёрзшие немецкие солдаты кисло улыбались и кивали. Чернов был максимально внимателен и зорко следил за немцами, за обрывками их разговоров, за передвижениями и за настроениями. Особенно внимательно — за офицерами, а так же за тем, что и куда они везут в поездах. Чернов старался не упустить ни одной крупицы информации, но пока он мог собрать не так уж много и донесения его не имели ценности. Он работал, можно сказать, на себя и строил себе фундамент. Не привлекая внимания, он изучил большинство часто встречаемых немецких лиц высшего состава (их было не так уж много, а тех, что постоянно находились в городе, можно было и вовсе по пальцам пересчитать) и сопоставил их со слышанными тут и там именами и званиями, а ещё с их голосами, привычками, машинами, местами обитания и местами работы. Когда Чернов решил, что достаточно примелькался, он, набравшись храбрости (правда, сердце от страха в первый раз барабанило так, что едва давало дышать), на исходе января с оптимистичным и робким одновременно видом попросил закурить у одинокого немецкого солдата (солдат был выбран заранее из тех, кто казались более дружелюбными, незначительными и спокойными, чем остальные). Попросил Чернов, конечно, на немецком, после чего, получив из дрожащих от холода рук тонкую сигарету, рассыпался в благодарностях, таких витиеватых и грамматически нелепых, что солдат, удивившись, заинтересовался и завязался разговор. Чернов вцепился в этого солдата аккуратно, но крепко. Теперь, если этот немец был где-либо замечен и если обстановка была благоприятной, Чернов здоровался с ним, с точно подобранной интонацией называл по имени и с каждым разом улыбался ему всё теплее. Наряду с этим, Чернов почти таким же, но на всякий случай немного отличающимся способом обрабатывал другого немца в другой части города. А затем приобрёл третьего такого сиюминутного знакомого, четвёртого и пятого. От простых солдат ему не было никакой пользы, но от них он учился обращению, как раз тому, о чём ему говорил командир партизанского отряда — «уметь говорить на одном языке». Если бы эти солдаты и знали какие-то важные военные новости, они, разумеется, русскому не разболтали бы. Чернов и не рассчитывал никого разбалтывать, он понимал, что должен уметь выведать необходимое незаметно, не наводя никаких подозрений. Он решил действовать постепенно и поступательно, шаг за шагом двигаясь вперёд и вверх. Продвижение это было медленным и занимало целые месяцы, но зато Чернов мог быть уверен, что нигде не совершил оплошности, всюду выстелил солому и всюду к подводным камням привязал поплавки. Провал был немыслим и это его успокаивало. Единственное, от чего Чернов наотрез отказался в своём обмане, так это от какого бы то ни было сотрудничества с полицаями. То есть с теми, кто, собственно, так же как и он, на добровольно-принудительной основе пошёл к немцам на службу. Это давало предателям не только безопасность и неприкосновенность, но и возможность как следует отомстить бывшим врагам или отыграться на нелюбимых односельчанах. Конечно не все из полицаев были злодеями. Некоторые шли на работу к немцам для того, чтобы хоть как-то помочь своим родным. Однако другие шли, чтобы, получив безнаказанность, упиваться своей властью и грабить. Кто из полицаев хороший человек, а кто мразь, разобрать было сложно, потому как хороший человек мог оказаться мразью и доносчиком, а мразь могла только прикрываться откровенно поганым видом… Чернов решил, что не будет мудрить с интригами и не будет рассчитывать на чью-либо порядочность. В своём непростом деле он решил верить только себе и действовать только исключительно самостоятельно, будто есть только он и немцы. Он ведь и сам находился где-то посередине между понятиями оппортуниста и приспособленца. С одной стороны, он никому не делал зла и не преследовал никаких личных корыстных целей, но, с другой стороны, он так расшаркивался перед фашистами, что соседи, видевшие это, с ненавистью и разочарованием плевали ему вслед. Усилилось это презрение тогда, когда Чернов в дальнейшем и впрямь добился немецкого расположения и получил от них видимые привилегии: он обрёл шаткое благосостояние и он не мог больше проявлять к соседям дружелюбие. Он обязан был соответствовать своей омерзительной роли и вести себя по отношению к другим высокомерно. Он не мог, например, поделиться с голодающими продуктами из подачек, полученных от немцев, — просто потому, что запутал бы положение дел ещё сильнее, ведь бедные люди, получившие его помощь, не зная, что это надо скрывать, разболтали бы по городу о его щедрости, это дошло бы до полицаев, а там и до немцев, и тогда авторитет, заработанный Черновым, упал бы… Так что ему нужно было юлить перед немцами и у них же искать защиты от полицаев и от народного неодобрения. Всё это было безумно запутано и трудно. Всё это порой доводило до отчаяния, но Чернов знал, что через всё пройдёт и не сорвётся. И всё это началось тогда, когда ему подвернулся счастливый долгожданный случай, который он не собирался упускать: его слава мастера на все руки дошла, наконец, до немецкого офицерского состава, и одному из них в один из солнечных апрельских дней потребовался электрик.