ID работы: 5432532

Не рассмотрев

Слэш
NC-17
Завершён
446
автор
Размер:
260 страниц, 37 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
446 Нравится 165 Отзывы 130 В сборник Скачать

5. elukutse

Настройки текста
Чернов все силы прилагал к тому, чтобы мыслить рационально и спокойно. Ему удалось побороть панику, но он всё ещё сильно нервничал. Колотящее сердце отдавалось резью в горле и звонким стуком в висках так пульсирующее сильно, что казалось, будто вся земля под ногами скачет навстречу. Эсэсовец, всё так же каменно крепко вцепившись пальцами в локоть, оторвал Чернова от стены, направил и вытолкнул сквозь двери на улицу. Осталось только торопливо перебирать ногами, исхитряясь не споткнуться и не поскользнуться. Лазурная синева неба и солнце ослепили глаза, но ветряная свежесть воздуха немного отрезвила. Снаружи внезапная весна ещё сильнее, чем прежде, обрушивала по-яркому тёмную грязь в сияние тающей белизны, пошедшей всюду серыми ледяными подпалинами, точно синяками. Чернов почувствовал, что с крыши ему капнуло прямо за шиворот. Было в этом мгновении что-то до боли живое, возвращающее туда, откуда он в своей скорой гибели ещё уйти не успел. Вместо отступающего холода ужаса он ощутил всю грохочущую слякоть, все разрастающиеся проталины и лужи, и тепло, обугливающее землю, и где-то в отдалении — злой птичий гомон, их разноголосые спорящие над полями крики, ломающие оковы смерти по всей изрытой округе. Жизнь была как всегда насыщенной и переполненной, никогда не переставала быть. Чернову показалось что эта весна не закончится. В том смысле, что не вернётся к холодам. Он сощурился и задышал ровнее. Он рассмотрел тут и там с десяток людских фигур. Все были заняты своими делами, если кто и смотрел в сторону Чернова, то опасливо и вскользь. У соседнего здания, возле грузовика и пары мотоциклов, толклась компания немецких солдат, но им тоже не могло быть дела до одного попавшегося. В отдалении уходящей под гору, к берегу реки, улицы Чернов заметил спину майора Ленца, которому шинель придала хоть какую-то мало-мальски офицерскую статную оформленность. Куда это он направился без охраны и пешком — подозрительно, интересно, можно было бы проследить… Не успел Чернов отрешённо об этом подумать, как эсэсовец снова ощутимо толкнул его, направляя. Помощи ждать было неоткуда. Никто и не должен помогать. Это ведь только испортит всё… Что сейчас можно сделать? Ничего. Этот эсэсовец не может быть уверен в своей памяти. Узнал он или нет, у него нет веских оснований на агрессию. Впрочем, никакие основания ему и не нужны. Он просто делает свою работу: кто-то показался ему подозрительным, вот он и проявляет бдительность. Для кого угодно подобная бдительность была бы равнозначна смертному приговору, но ведь Чернов не кто угодно. Он именно для того сюда направлен, чтобы дурить немцам головы. Эсэсовец, ведя Чернова впереди и иногда подталкивая, дошёл до стоящего неподалёку открытого армейского внедорожника, сверху донизу заляпанного грязью и раздолбанного — с дырками от пуль на кузове — такого Чернов ни разу ещё не видел. Он открыл дверь и грубо пихнул Чернова, чтобы тот сел, после чего направился к водительскому месту. Чернов сидел неустойчиво из-за скованных за спиной рук, но это не мешало ему за немцем наблюдать, всё внимание прилагая к тому, чтобы отыскать какой-то изъян, как уступ, за который можно было бы зацепиться… Лицо эсэсовца, бледное и лишённое какой-либо яркости, оставалось совершенно непроницаемым, но движения приобрели торопливую резкость. Обходя капот, он огляделся, и Чернов увидел, сколько хищнической и зоркой, буквально соколиной угрюмой внимательности в его напряжённых глазах. Вряд ли хоть что-то на этой улице способно было от него укрыться. И ведь так он, должно быть, относится ко всем проявлениям своей работы. Разве можно его, такого, обмануть? Он же совсем не то что те самодовольные солдаты, которые считают, что в оккупированном городе пребывают в безопасности. Он — сама собранность… Так может на этом и стоит сыграть? На том, что он излишне самоуверен, пусть даже эта самоуверенность оправдана? Да, самое разумное — это разыграть полнейшую покорность и лояльность. За Черновым нет ни одного промаха. Он и правда простой и честный человек, желающий за счёт службы немцам улучшить своё благосостояние. Против него нет улик. Кроме, конечно, той, что эсэсовец его помнит. Немец сел на место водителя, не с первого раза завёл громко затарахтевший мотор и затем полез в карман шинели за сигаретами. Движения его и правда были быстрыми, лёгкими и повседневными, даже до неловкости развязными. Он словно сбросил с себя ту змеиную медлительность, что Чернов видел до этого, но при этом оставался всё таким же настороженным. Чернов не смотрел на него в открытую, но краем глаза видел его резковатый профиль, пыльные разводы на шее и то, как солнце, ложась на кожу, осыпает её золотыми горящими иголочками. Солнце любого сделало бы хорошим. Вот и эсэсовец на какую-то секунду показался Чернову не таким уж страшным. Но эта иллюзия исчезла, как только он повернул голову, движением снова злым и стремительным. Чернов ощутил по-странному липкое и отчего-то холодное касание дыма, долетевшего вместе со словами из его рта. — Где живёшь? — эсэсовец произнёс это по-русски, но произнёс ломко и бездушно, как фразу, которую по рабочей необходимости должен был заучить, почти не связывая её с истинным значением. Чернов подумал, что должен сейчас повернуться и посмотреть ему в лицо, но не смог. — Порховская улица. Второй Володарского, — сказал он достаточно громко и чётко, тоже по-русски. Сказал сразу же, а уж потом начал о сказанном поспешно размышлять. В любом случае ответить нужно было быстро, чтобы не вызвать агрессию. Стоило ли ответить на немецком? Возможно, ведь потом эсэсовец узнает о том, что Чернов по-немецки говорит, но всё же лучше следовать его правилам. «Порховская улица» — это эсэсовец поймёт. Уже понял и потому заставил машину тронуться и, с рывками, рёвом и тряской, покатиться по залитому талой водой асфальту. Порховская улица одна из главных в городе, она у немцев на слуху. «Второй Володарский» — это тонкий деревенский переулок, пересекающий Порховскую. Эсэсовец не поймёт и не найдёт, нужно будет указать ему, где повернуть. Разве есть другой выход, кроме как показывать этому подлецу свой дом? Это лучше, чем попытаться его запутать или сбежать. Дом у Чернова совершено обыкновенный, так что лучше воспользоваться им как естественным прикрытием, чем навлекать на себя лишнее подозрение. Совершенно ничто сейчас Чернова не отделяет от участи быть убитым. Ничто, кроме бдительности этого эсэсовца, который, должно быть, решил проверить, не скрывается ли в доме подозреваемого что-то опасное — может, другие беглые пленные, или что он там может подумать. После этой проверки вполне имеет шанс последовать профилактическое убийство, но, может, всё сложится иначе. Ведь в том августе этот эсэсовец Чернова заметил и, так или иначе, спас. Причины этому могли быть разные. Чернов торопливо перебирал их, стараясь найти самую простую, а значит верную, и таковой избиралась причина внешнего сходства Чернова с кем-то из знакомых или родных этого немца. Сентиментальность ему вряд ли свойственна, но как ещё объяснить? Так может это направление попробовать развить и добиться расположения этого человека? Это, конечно, немыслимо. Но другой надежды нет… Нет, есть ещё надежда исхитриться и удрать, но это не вариант. Миссия Чернова подразумевает под собой смертельный риск, значит он должен его принимать. — Здесь поверните, — Чернов мотнул головой у нужного перекрёстка, со всех углов заваленного грязными сугробами. Немец ехал медленно, руля почти не касался и в одной руке держал сигарету, которую ко рту подносил крайне редко. Он повернул и прямо посреди дороги остановился у дома, на который Чернов указал. За заборами других участков Чернов заметил повысовывавшиеся лица нескольких соседей. Все псы на улице зашлись лаем. Эсэсовец вытащил из кобуры пистолет и пошёл за Черновым, открыл перед ним нужную калитку и снова подтолкнул, чтобы тот шёл вперёд. Собака во дворе отчего-то замолкла и на эсэсовца не залаяла, а только, забившись в будку, проследила за ним несчастным взглядом. Они подошли к дому. Чернов остановился у крыльца, ожидая, что и входную дверь перед ним откроют. Он всё время опускал лицо и ни на что не смотрел. Эсэсовец прошёл вперёд и Чернову осталось идти за ним, ведя глазами по оставленным его сапогами грязным следам. Разуваться никто конечно не стал. Скованные за спиной руки затекли и начали отниматься. Это было больно, но Чернов хотя бы был уверен, что в доме нет ничего, что эсэсовца спровоцирует. В Евдокии он тоже был уверен. Когда они вошли, она стояла возле печки. Видимо, она заранее услышала шум на улице, но к такому гостю была не готова. При виде эсэсовца она тихонько охнула, но с места не сдвинулась. Чернов поймал её обескураженный взгляд, нахмурил брови и ободрительно кивнул, сам не зная, что имеет в виду. Эсэсовец стоял к нему спиной, поэтому Чернов не видел его лица. Видел только лицо Евдокии, когда она, тоже нахмурившись и закусив губы, без страха, но с гневным испугом смотрела на немца. В крохотном пространстве кухни он сделал к ней шаг, так, чтобы быть на голову её выше. Он рассматривал её с полминуты, всё так же держа в опущенной руке пистолет. Потом он, будто разочаровавшись, тихонько фыркнул, и пошёл вглубь дома. Топча выметенные половики, он неспешно обошёл обе комнаты. Головой он почти касался низкого потолка. Некоторые вещи он потрогал, фотографию, на которой была изображена Евдокия с сестрой и братом, достал из-за стекла буфета, походил с ней, рассматривая, а затем бросил на пол. Так же он поступил с попавшимся ему журналом и кружевной вилюшкой, которой был накрыт неисправный уже, но красивый старый самовар. В доме было тепло, поэтому он, остановившись возле окон, положил на обеденный стол пистолет и неторопливо снял и повесил на спинку стула шинель. Евдокия, всё это время неподвижно за ним наблюдавшая, отмерла, выскочила из дома, дверь за собой не закрыв, и буквально через секунду вернулась с бидоном, в котором держалось молоко, ежедневно покупаемое у соседей. Всё с тем же каменно хмурым лицом она налила молоко в железную чашку и поставила её на стол к немцу поближе. Это был деревенский, быстро сложившийся обычай. Эсэсовец, казалось, вот-вот улыбнётся, но не от доброго отношения, а от злого смеха. Лицо его дрогнуло, но осталось бесстрастным. Чернов за этой сценой наблюдал от дверей. Он стоял у самой печки и ему в уличной куртке было уже достаточно жарко. Для него и Евдокия и эсэсовец стояли в отдалении комнаты, в маревном тумане жидкого на вид солнечного света, льющегося на пол из окон и будто бы поднимающегося паром к потолку. Или же это был просто дым от решившей сегодня подымить печки… Эта странная картина показалась Чернову размытой, словно акварель по-сырому, грозной и прекрасной. Очень историчной. Что-то странное… Чернов подумал, что если войну переживёт, то лучше будет помнить её такой — не картинами трупов и сгоревших танков, хоть это, конечно, более важно, но хотя бы в своём сердце спокойнее будет слагать что-то тревожное, но родное: дом, безмолвие, едва прерываемое потрескиванием печки, бесстрашную женщину, с волосами, повязанными белым платком, и презрительно смотрящего на неё сверху вниз стройного грязного немца, как-то по-ангельски облитого со спины рыжей пылью тепла, вечной весны и солнца. — Женщина. Уходи, — команда его прозвучала спокойно, голос показался более высоким, чем раньше. Его нельзя было не понять. Евдокия стояла, не двигаясь, и Чернов, побоявшись, что немец разозлится, позвал её с напускной строгостью. Чернов не горел желанием оставаться с эсэсовцем, но всё же то, что ситуация была не противоположной, было лучше. Чернов тоже бы не смог оставить жену, предполагая, что дальше произойдёт, наедине с этим человеком, и только если бы она, так же как и он сейчас, строго подтвердила приказ, он ушёл бы. Хотя, нет, не ушёл. И тогда они оба прямо сейчас умерли бы… Евдокия медленно развернулась и пошла к кухне. — Костя, чего делать-то? — неразличимым шёпотом спросила она, когда поравнялась с ним. В её синих глазах стояли слёзы, но появились они лишь секунду назад. Немец этой слабости не видел. — Побудь пока у соседей. Если он меня убьёт или заберёт, уходи в Радилово, как… Как только сможешь. Эсэсовца эта заминка начала сердить. Он этого не показал, но Чернов, чувствуя на себе его тяжёлый и всё такой же безразличный взгляд, догадался об этом. Евдокия торопливо вышла, прикрыв за собой дверь, и Чернов осторожно пошёл вперёд, хоть его пока не звали. Он решил, раз уж ничего другого не остаётся, попробовать эсэсовца задобрить, хоть понятия не имел как. Теперь от него вообще мало что зависело. Всё зависело только лишь от прихоти этого человека, который своё подозрение, видимо, развеял, и мог как уйти, так и сжечь этот дом просто так. Ни для первого, ни для второго ему не нужно было оснований. Он снова, как и тогда, летом, был как бог, который кого хочет, того милует, а кого хочет, того обращает в пепел. Вдруг эсэсовец поднял руку и повертел пальцем, приказывая повернуться. Это Чернов торопливо сделал, немного обрадовавшись, что его руки освободят. Это могло быть добрым знаком. Эсэсовец снял с него наручники и следующим не требующим разъяснений жестом приказал снять куртку. Это тоже Чернов выполнил с охотой, заодно стянув с головы и шапку, потому что без лишнего груза было легче. Куртку он аккуратно опустил на пол. Всё это время он не смотрел немцу в лицо. Следующее движение было удивительным, пугающим и странным. Чернов усилием воли заставил себя устоять на месте, когда увидел первую стадию этого движения: рука немца, до этого согнутая в локте, вдруг поднялась и выпрямилась. Он поймал Чернова практически горячей ладонью позади шеи, вцепился острыми когтями в кожу, большим пальцем при этом коснувшись волос, и дёрнул вверх и в сторону, заставив поднять лицо. От падающего из-за спины света лицо немца было погружено в сероватую бархатную полутень. Чернов видел его медленно скользящие, наблюдающие с безразличием глаза, от которых остались только впалые очертания. Он снова, как и летом, а может быть в первый только раз, ведь что было в августе, уже занесено песком прошлого, склонил голову немного набок. При всей безжизненной сумеречности его лица, в нём угадывалась усталая мягкость свирепых черт. И левое веко, чуть-чуть припухшее и опущенное ниже, чем следовало бы, и до неестественности чётко обозначенная, словно вбитый гвоздь, широкая точка зрачка правого глаза, и всё остальное его лицо, правильное, покоцанное зажившими царапинами и испорченное, в какой-то момент оно даже показалось Чернову сохранившим остатки детской умилительной пухлости. Но это конечно была противоположная бесформенность. С неё начинаются дети и в ней теряются старики, а без неё и вовсе не живут. Пересилив себя, Чернов слабо и виновато улыбнулся, хоть чувствовал, что получается у него плохо. Но хотя бы в своих глазах он мог быть уверен. Бог с ним со всем остальным, но глаза, смотрящие искренне и с маленькой надеждой, на солнце полные светлейшей сияющей голубизны, космической и вечной чистой невинности — именно в неё проклятый эсэсовец из тени смотрит и наверняка попадает под её влияние. Может, именно она стоит сейчас жизни, потому что её уничтожить немцу, наверное, не захочется, ведь даже если нет в нём ничего человеческого, он по-прежнему человек и он не может не испытать подсознательной зависти к другому человеку, который в чём-то его опередил, а зависть эта нет-нет да и обернётся трепетным желанием сохранить и уберечь прекрасное, тысячелетиями доведённое до совершенства наследие. Эсэсовец моргнул, на удивление долго и лениво, первым опустилось и поднялось веко правого глаза, за ним чуть запаздывало левое. После этого он, коротко вздохнув и слегка ослабив хватку своих когтей, потянул Чернова к себе и приблизился сам. Чернов от греха подальше глаза закрыл, потому что совершенно не понял, стоит ли ему сопротивляться этому безумию, или это необъяснимое действие продиктовано чем-то другим. То, что это будет поцелуй, он понял, но не понял всего остального. Зачем, почему, по каким причинам, какого чёрта? Ответ вскоре пришёл к нему: только лишь ради развлечения. Эсэсовец не поцеловал его, а просто прикоснулся, всё так же безучастно и равнодушно. Он будто сам не знал общественной природы, вот и захотел воспользоваться, при этом относясь к Чернову не как к человеку, а как к муляжу. Он словно хотел попробовать и выяснить, как это бывает в плане законов физики. Чернов ощутил запах сигаретного дыма, собак, грязи, берёз и до остроты крепкого чая. Ещё мгновение назад он не чувствовал ничего, а тут это всё так накинулось, крепко переплетённое и громкое, что он едва не задохнулся и дышать бросил. Поверхностное прикосновение немного шершавых губ осталось чужим и сухим, как открытка из далёкой восточной страны. Чернов не успел дать себе такую команду, хоть именно это бы и сделал, но всё равно это произошло быстрее, чем он подумал: он оттолкнулся руками от немца и кое-как вывернулся. Однако уже в следующую секунду оказался снова схвачен. Короткая потасовка закончилась не в его пользу, так как он, привыкнув к своей бесславной роли, не приложил усилий, чтобы победить, а сразу сдался и оказался с силой и грохотом приложен лицом к столу. Руки его немец поймал и заломил до ужасной боли, а потом, быстро справившись, снова использовал наручники. Проделывая всё это, он ругнулся пару раз на немецком, но без особой злости. Чернов из-за боли в руках вырываться поначалу не стал, хоть он и понимал, что это лишь оправдание дабы не бороться. Даже если бы он оказался сильнее, даже если бы эсэсовец не смог воспользоваться оружием, всё равно спасения не было. Этому немцу либо сдаться, либо убить его. Второй вариант хорош именно тем, что невозможен, — его машина под окнами, все соседи его видели. Даже если бы получилось его убить, то тогда пришлось бы прямо сейчас, не теряя ни минуты, бежать куда глаза глядят. А это значит провал. И провал этот не стоит унижения и потерянной гордости. От гордости и от какой бы то ни было чести Чернов давно уже избавился. Пусть это был только внешний, показной и театральный обман, разве он не знал, что рано или поздно этот обман придётся распространить глубже, на собственную совесть, помыслы и душу? Разве он не был к этому готов? Может, был, и именно поэтому сейчас получается подавить в себе бешеные силы, которые, скорее всего, нашлись бы, и не сопротивляться, хоть кошмар и дикость происходящего кажутся совершенно безумными. Чернов конечно знал, каково приходится симпатичным русским девушкам, но он совсем не предполагал, что такое может произойти с мужчиной. Вернее, где-то на уровне туманных предположений, в которые он, в силу своей порядочности, никогда не погружался, он понимал теоретическую возможность такого дикарского насилия, но до этого дня он считал это не только противоестественным и никому не нужным, но и совершенно невыполнимым. Но, оказывается, можно. Через страшную боль и разрушительную силу. Что немец с ним делает, он не хотел понимать. Не желал ничего знать об этом, не хотел даже догадываться, поэтому, пусть это был неосознанный побег от реальности, он чувствовал и нарочно усугублял только боль. Он даже хотел, чтобы было так больно, чтобы через это не чувствовать ни стыда, ни унижения, ни осознания. Вот бы было так больно, чтобы разум вообще отключился. Так и выходило. А когда боль чуточку уменьшалась и переставала быть немыслимой, становилось ещё хуже, потому что Чернов начинал понимать, что происходит, и, всеми силами гоня от себя мерзкие слова, какими можно было бы объяснить происходящее, чувствовал жуткое постороннее движение внутри себя и тяжесть, заставляющую мир распадаться на части, как при огромном давлении. Только бы ничего не понимать, он кричал и брыкался как только мог, чем наверняка доставил немцу немало трудностей, отчего тот злился только сильнее и впадал в ярость, из-за которой боль в руках и в голове иногда перекрывала боль самую отвратительную. Однако потом эсэсовец положил конец бесполезным метаниям: отступив на секунду, рукояткой пистолета он ударил Чернова по голове. Чернов не потерял сознание, но потерял все силы, а мир вокруг него потерял чёткость и поплыл. Тошнота слилась с головокружением и чувством бесконечной потери. Из носа потекла кровь, что Чернов заметил только тогда, когда ей подавился. Потом он совсем потерял чувство времени и в себя пришёл уже на полу, когда сквозь звон до него донеслись слова на немецком: «Если сбежишь, я убью всех, кто живёт на этой улице». Чернов не знал, слышит ли это. Значит и немец не знал, услышат ли его, потому, наверное, и сказал на немецком. Сказал просто чтоб это было озвучено. Когда Чернов через секунду открыл глаза, то понял, что он один в доме. А ещё через секунду почувствовал холод, ведь дрова в печку не подкладывали, а те, что были в ней, прогорели. Ещё через мгновение он увидел, что в комнате сгущаются сумерки. День прошёл. Появившаяся из темноты Евдокия помогла ему подняться, но её слов он не мог разобрать и, едва начав к ним прислушиваться, падал в забытьё. Потом занавески оказались задёрнуты. В доме снова воцарились привычные тепло, чистота и жёлтый электрический свет, падающий в комнату сквозь стенной проём. Евдокия была рядом и Чернов хотел, чтобы она была рядом, но не мог ни говорить с ней, ни смотреть на неё. Он понимал, что это какая-то ошибка его помутившегося сознания, но испытывал жуткий, буквально выворачивающий наизнанку стыд, который не позволял оторвать от лица ладоней или поменять позу, в которой он свернулся на своей кровати, желая не шевелиться больше никогда. Евдокия то и дело входила в его комнату — ту самую, которая осталась только его комнатой с тех пор как он стал её снимать, — и садилась на край кровати. Первые несколько минут Чернова такое присутствие успокаивало, но потом начинало злить и он просил её уйти. Она уходила, нарочно гремела посудой погромче и жарила блины, от вкусного запаха которых только тошнило. Так прошла ночь. Чернов не спал, а только лишь страдал и отдавался боли, которая острым напряжением разошлась по телу, отчего болело всё сразу, даже не повреждённое. Чернову казалось, что это хорошо, потому что пока все мысли занимала боль, можно было не думать ни о чём другом, особенно о том, чего ему дальше хотеть: умереть и ничего не чувствовать или пережить и успокоиться. Выбор этот казался невозможным. Казался вплоть до следующего утра, пролезшего серым морем сквозь занавеску на окне. Утро оказалось облачным. По всем растаявшим озёрам луж вновь ударил коварный мороз. Чернов знал, что в течение бесконечной ночи не спал ни минуты, и теперь надеялся на дневной сон, как на ещё одно спасение и оттягивание неизбежного решения. Евдокия, которая должна была отправиться на работу и которая тоже всю ночь не спала, вновь пришла в его комнату, села на край постели и стала просить его обернуться. Чернов всю ночь пролежал, уткнувшись в стену, и поворачиваться не хотел, но совесть всё же донесла до него, что Евдокия устала не меньше и что она всё равно сейчас уйдёт и оставит его в покое. Он перекатился на другой бок, посмотрел на неё и сам с испугом ощутил, что нисколько её не любит и даже боится её, и злится на неё, почему-то, злится до желания драться. Это из-за прикосновения, которое она совершила, положив руку ему на бедро. Ужасно и безумно стыдно было бы услышать банальные вопросы о самочувствии. Ещё хуже — просто невыносимо — было бы услышать слова, которые, как Чернову показалось, были написаны в её горестных милых глазах, полных не сострадательной нежности, а строгой требовательности. Брови её были скорбно сведены и губы сжаты. Ему показалось, что она сейчас это скажет. Скажет то, что мигом заставит его почувствовать себя несчастным слабаком, в то время как он обязан быть сильным и смелым: «если бы это случилось со мной, я бы вытерпела». Она этого не озвучила, хоть это само собой повисло в воздухе. Что ещё можно было сказать, если жалость была неуместна, а презрительный страх — отвратителен? Только эти слова заставили бы Чернова взять себя в руки и согласиться с тем, что не он первый и не он последний, тут полгорода таких, уничтоженных и опороченных, но живущих и продолжающих сражаться, так что нечего ему строить из себя особо несчастного. Да и потом, разве он не знает, что миллионам людей приходится намного хуже? К тому же, он не просто жертва, которой можно было бы топиться в горе. Он партизан и у него есть долг… Евдокия, сказав только, что любит его, ушла, а он остался втолковывать себе необходимые истины. То, что произошло — ужасно, но он не имеет права сдаваться. Он должен рисковать своей жизнью, а вчера он лишился только одной её стороны. Самое главное осталось при нём, и он, так много от всего города скрывая, сможет скрыть и это. Не только от города, но и от себя самого. После войны можно будет погоревать. Можно будет навсегда уйти от людей. Можно будет даже руки на себя наложить. Если ему терять нечего, так даже лучше.
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.