ID работы: 5432532

Не рассмотрев

Слэш
NC-17
Завершён
446
автор
Размер:
260 страниц, 37 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
446 Нравится 165 Отзывы 130 В сборник Скачать

6. teekond

Настройки текста
Уже через день Чернов, собрав, какие имелись, инструменты, отправился к немецкой комендатуре. Разумно оценивая свои силы, он понимал, что и физически и морально находится в смятении и разладе со своим организмом, но решил не зацикливаться на этом, а полностью погрузиться в обман и для себя самого сделать вид, что всё в порядке. Скверная тревога и нападающая приступами нервная злость лишали его самообладания, каждое движение приносило ему боль и, кроме этого, постоянно и неотступно, болела голова, но всё это необходимо было пересилить, ведь медлить было нельзя. Такой шанс мог больше не представиться. С каждым упущенным днём увеличивалась вероятность того, что для майора Ленца найдут другого электрика, а Чернова, невесть где пропадавшего, накажут за неповиновение… Может, уже было поздно идти, может, всё уже пропало, но Чернов всё же пошёл. В городе его встретила зима в своей последней и неверной сумеречной стадии. Мороза уже не было, серое накренившееся небо висело низко и вдоль горизонта соскальзывало до земли. Новый слой тяжёлого снега завалил заборы и скаты крыш, а дороги покрыл ломкой, грязной и рыхлой наледью. Пришедшая было весна едва-едва угадывалась в загустевшем ветре. Такая погода только подкрепляла разрозненное беспокойство Чернова. При виде любого встречного он испытывал нерациональную враждебность, хоть и понимал, что это бессмысленно и не нужно. Страх просто забрался под кожу, как заноза, как ещё одно гадостное повреждение, и тоже болел, напоминая о себе острыми краями. Сильнее всего Чернов боялся снова столкнуться с тем эсэсовцем. Страх был отвратительно явным — от одной мысли о возможности этой встречи Чернова буквально передёргивало. Причём страх снова увидеть его пока был сильнее какого бы то ни было желания отомстить. Чернов повторял себе, что раз эсэсовец его не убил, то значит всё в порядке. Не убьёт и потом, даже если снова увидит. Но нужно было принимать во внимание и другое, ещё более мерзкое и ужасное соображение — то же самое произойдёт опять. Думать об этом, как и опасаться этого, а значит допускать такой сценарий, было слишком противно, буквально до тошноты. Проще было безалаберно понадеяться на то, что удастся придумать, как защитить себя или как найти у кого-нибудь защиты. Это, конечно, было наивно, но всяко лучше, чем покорно принимать то, к чему Чернов пока не был готов, хоть и понимал, что, скорее всего, придётся. Всё равно чему быть, того не миновать. Хуже, чем в первый раз, уже не будет, и хуже смерти тоже ничего нет. Чернов повторял себе, что даже такое испытание не заставит его сдаться. Пока в это верилось с трудом. Но зато, потихоньку себя жалея, можно было рассчитывать на везение, которое, как указывает простодушная человеческая вера, распределяется равномерно, и если в одной жизненной сфере творится сплошная неудача, то в другой дела должны идти хоть немногим лучше. В этот день народу возле немецкой комендатуры толклось прилично. Стояла суматоха. Как Чернов уловил из разговоров, на поезде привезли важный груз, а продолжение ветки партизаны ещё позавчера взорвали. Железную дорогу спешно чинили силами военнопленных из лагеря, намечались карательные акции в деревнях и в самом городе произошло много арестов. Стало быть сейчас было не до неисправного электричества. Чернов уходить не спешил и старался раствориться в небольшой толпе среди низко гудящих русских людей. Вдруг он увидел майора Ленца, который в компании двух других офицеров и нескольких солдат выходил из другого здания, тоже занятого немцами, и пересекал улицу. Было неразумно вот так ни с того ни с сего к нему кидаться, но Чернов рассудить не успел, сразу по наитию метнулся наперерез и попался ему на глаза. Это могло закончиться плохо, но внимания на Чернова другие немцы почти не обратили, в то время как Ленц его заметил. На секунду он замедлил шаг, по его измученному лицу прошла тень узнавания и он чуть заметно скромно улыбнулся и кивнул. Чернов, приободрённый этим, пошёл было за ним, но у самых дверей Ленц обернулся, слегка удивился, увидев Чернова, и приподнял руку в останавливающем мягком жесте. Он что-то тихо произнёс на русском, Чернов не разобрал, но решил, что ему сказали подождать. Ждать он и остался возле косящихся на него немцев из охраны. Минуты ожидания потянулись медленно, а потом ещё повалил снег, быстро превратившийся в холодный и мрачный, останавливающий время дождь. Ленц появился только через полчаса. Он вышел из дверей здания и с растерянным видом огляделся, явно так, будто не ожидал никого найти. Чернов быстро оказался возле него, снова получил его печальное подобие улыбки и вслед за ним, никем более не остановленный, прошёл по нескольким уже знакомым ему лестницам и коридору. Кабинет Ленца в этот день был куда более тёмным и заглохшим, будто пруд, из-за отсутствия заглядывающего в мутное окно лесного солнца. Цветок на подоконнике выглядел всё таким же печальным и подверженным смерти. Всё тонуло в пыльном полумраке, но зато благодаря батарее отопления было тепло и как-то нераспознаваемо уютно. Чернов тут же стал создавать иллюзию активных и предельно аккуратных действий, которые собрался растянуть на максимально долгий срок. Ленц сел за свой стол и стал рассеяно за ним наблюдать. Чернов хотел заговорить с ним, но отдалённо понимал, что если сделает это первым, то это будет невежливо. Причём даже не в том плане, что он бесправный житель оккупированной территории перед захватчиком, а в том плане, что немного неправильно первым начинать разговор с человеком слишком скромным, тем самым нарушая его обособленность. — Я думал, унтерштурмфюрер Лумист арестовал вас, — это прозвучало слегка виновато и чуточку нелепо. Снова по-русски, правдиво и неуверенно, так, будто Ленцу было неудобно приставать с этим необходимым уточнением, для него ещё более неприятным и горьким, чем для жертвы… Чернову показалось, что Ленц, наверное, винит себя за этот возможный арест, что было, в общем-то, правильно, ведь он с эсэсовцем на одной стороне. Ленц, видимо, понимал это слишком хорошо, вот ему и было жаль, и он, из болезненного, бережного и уважительного отношения к чьей-то прерванной жизни, не стал требовать другого электрика. По крайней мере не так сразу, пока ещё скоротечный вымышленный траур по пропавшему не прошёл. Чернов попросил себя не выдумывать небылиц и себе же напомнил, что не должен терять бдительности и впадать в доверчивое заблуждение. Однако то, что было в нём сильнее разума, уже, видимо решило купиться на эту маленькую бессильную доброту. Потому и решило, что эта доброта была лучшим, на что можно было рассчитывать. — Да, но потом отпустил, — сказал он как можно простодушнее, не оборачиваясь и сопроводив свой нарочито фальшивый ответ пожатием плечами. На минуту в комнате воцарилось молчание, прерываемое только звуками возни, — нужно тут всё обесточить, иначе я не смогу продолжить. — Хорошо… Могу я спросить, как вас зовут? Услышать это было странно. Это могло быть связано с какой-то дальнейшей формальной надобностью, но могло быть произнесено и из того же чувства вины и ответственности. Но неужели может всё обернуться настолько удачно, буквально до сказочности, которой трудно поверить? Особенно если учесть, что совсем недавно Чернов столкнулся с одной крайностью, может ли такое случиться, что ему откроется крайность противоположная, слишком хорошая, чтобы быть правдой, и более редкая? Чернов помедлил несколько секунд, обернулся и наконец позволил себе как следует вглядеться в лицо Ленца. Как и в прошлый раз, лицо оказалось печальным и нечётким. Немного смутившимся от неуместности вопроса, который так легко неправильно понять. Безжизненный свет облачного неба лишил это лицо всех красок и линий, оставив только мягкую светлую размытость. Такое лицо нельзя было назвать красивым, только лишь пустым, вырезанным из тающего льда и беспомощно культурным, а это, как кажется ассоциативно, относит его к деятелям искусства, к неизвестным художникам и бедным музыкантам, не умеющим продавать подвластную им красоту, потому что они сами ей подвластны и из-за её постоянного давления не способны говорить громко, перебивать и спорить. Из-за того, что его лицо было повёрнуто чуть вбок, впалость его щеки и выступающая над ней скуловая кость представляли собой что-то уж чересчур узкое и тонкое, но всё же неуловимо плавное. Понятно было, что эта худоба не результат голода, однообразного труда и переносимых тягот, она просто есть сама по себе — так уж она была устроена, возможно, годами изматывающей болезни, а возможно, десятилетиями жизни в полутёмных комнатах. Этому лицу, наверное, удобно было быть таким. И этот человек держал себя в такой худобе, не потому что был вынужден, а потому что был к этому склонен вне зависимости от войны или хороших или плохих лет. Это же, наверное, относилось и к его поведению и характеру. Вернее, к отсутствию характера и к бессильной управляемости на месте воли. Но не глупо ли всё это предполагать, ни на чём не основываясь? Всё это только выдумки. И всё же Чернов, хоть и просил себя не торопиться с выводами, уже почувствовал странную жалость. Не жалость к тому, кому плохо, а жалость сильного к слабому — стремящееся к трогательной справедливости социальное чувство, толкающее оберегать и защищать. Он ведь явно сильнее этого немца в большинстве человеческих смыслов. Даже если это ошибка, сейчас это чувствуется и ни одной деталью не оспаривается… Да и вообще любой солдат на войне его сильнее, так? Но откуда же у него эти форма и звание? Если так просто сломать его тонко прописанное невесомое существование, то как же ему удалось так далеко добраться и до этого дня дожить? И, главное, как ему его страна и идеология позволили сохранить в себе беспомощную беззлобность? — Вы не похожи на других, — Чернов произнёс это, как предположительное требование, проигнорировав вопрос и совершенно обнаглев. Ему подумалось, что если хотя бы сейчас его не поставят на место, то значит он прав. Немец покорится его уверенности и это будет подтверждением, которого хватит, чтобы принять на веру и позволить стать истинной тому, что он и правда не такой, как все остальные. — Просто я из богатой семьи, — сказав это как оправдание, Ленц опустил глаза и взял в руки с края стола стопочку бумаг, подровнял её и переложил на другой край. Видимо, это объяснение было у него универсальным, не раз произнесённым в разных случаях. Да, наверное, всё можно обосновать происхождением. Даже Чернов это понял, хоть сам в своей жизни и в своей справедливой стране нечасто сталкивался с подобным. Но и без ярких знакомых примеров он мог признать, что кому-то с местом рождения везёт больше, а кому-то меньше. Но ведь это только начало. Хорошее или плохое воспитание решает многое, качество жизни определяет здоровье, влияние других людей, успешных или ничего не добившихся, складывает практически всё в судьбе начинающегося человека, но всё равно, судьба, если она вообще есть, у каждого своя. Можно оказаться несчастным и потерянным в самой хорошей семье, а можно родиться счастливым и любящим жизнь в семье самой дурацкой. Это всё редко случающиеся крайности. Чаще всего человек следует своему происхождению и становится тем, кого из него воспитывают. Но может произойти и иначе. Значит может и в богатой успешной семье, в благоприятной среде, среди правильных примеров и строгих наставлений, всё равно остаться верным своей несчастной и бестолковой, но по-своему прекрасной доле существо по сути своей доброе и беспомощное. Его, конечно, можно попытаться исправить, но потом оно когда-нибудь окажется заброшено далеко от дома и тогда невольно вернётся к своему естественному, печально плывущему по течению состоянию. Чернову подумалось, что именно за таких детей очень страшно их сильным родителям, которые требуют от детей тоже силы и нарочно бросают их в поток, а потом горюют и злятся из-за того что дети покорно тонут. Как тут не пойти воевать, если ты из богатой и уважаемой семьи, как не обзавестись званием, которому придётся, если не внешне, если не внутренне, то хотя бы искусственно возведённой преданностью соответствовать? Как не находиться под защитой своего весомого имени, если ничего другого не остаётся? Вот только эта защита, стоит отойти подальше от её строителей, почти ничего не стоит. Это легко рассмотреть. Этим просто воспользоваться. Поэтому и Ленца, даже если он терпеливо обучен быть умным и строгим, легко обмануть, проще простого ввести в заблуждение, запутать и обидеть. Воспользоваться им, в то время как он, своим несоответствием семейным ожиданиям приученный чувствовать себя виноватым, ничего не сделает. Потому что, как кажется, не умеет злиться. Иногда дети из богатых семей полны наглости и самодовольства, а иногда, гораздо реже, они не имеют этих качеств вовсе. Вот только, надо полагать, у таких слабых людей должны быть те, кто ими управляет. Те же родственники, друзья или коллеги, им самим ведь никак не прожить, а если и прожить, то только в медленном планировании на дно тишины и бездействия. Но что если рядом с Ленцем нет таких командиров? Не без опаски Чернов предположил это и уже в следующее мгновение оказался перед захватывающей перспективой загнать этого человеческого ягнёнка под своё влияние. Но получится ли? Не глупо ли пытаться? Чернов сам не заметил, как прошлый страх с него сошёл, уступив место самоуверенности, к счастью, такой, какая имеет тесное отношение к доброте и искренности. Это было ещё в детдоме воспитанное стремление взять кого-то слабого и безответного под своё крыло. Отложив инструменты, Чернов неторопливо поднялся и сел на табурет перед столом. Он снисходительно улыбнулся, якобы показывая, что, так уж и быть, готов простить собеседнику его преступное происхождение, и назвал своё имя, Ленц, чуть приободрившись, назвал своё, а дальше они стали говорить, медленно и внимательно, полностью следуя тем правилам беседы, которые Чернов осторожно навязывал. Он всё больше и больше мысленно поражался тому, как же невероятно ему может повезти. Или уже повезло? Как удивительно сложилось, что прошло уже так много войны, а он оказался первым, кто по случайности был допущен до сокровища, которое не скрывалось особо, но и оставалось в недосягаемости. Никто до этого голову Ленца задурить не успел. Вернее, у немцев не было необходимости, ведь Ленц был неприкосновенен для их враждебности и не интересен для их дружбы, а потому гордые и занятые товарищи его по большей части просто игнорировали. Ну а тех, кто мог бы воспользоваться его готовностью быть использованным, просто не нашлось пока. Чернов незаметно заставлял его говорить и узнавал то, что было не так уж важно. Что зовут его Карстен и что он родом из северного немецкого города, а вся его проблема в том, что в нём не меньше четверти дворянской русской крови. Во времена его безбедного детства в его родном городе это считалось предметом если не гордости, то повышенного интереса. Эта потерянная русская кровь не имела соприкосновения с революциями, войнами и переменой государственного строя, а потому не было ничего из ряда вон выходящего, хоть это было очень странно и удивительно, но эта удивительность до поры до времени тоже считалась чем-то необыкновенным, примечательным и экзотическим: Ленц с детства интересовался российской историей, языком и искусством, что некоторые недальновидные родственники поощряли, считая это забавным и, из-за необыкновенности, вполне подходящим для ребёнка из богатой семьи, которому сам бог велел избрать своим увлечением что-то недоступное большинству простых смертных. Будучи закономерным результатом вырождения благородного семейства, Ленц с детства был слабым и часто болел, но зато преуспевал в тоске, самодостаточном одиночестве и учёбе, особенно в математике и физике. В юности от очередной болезни он едва не умер, и безмерно любящие родители ему в подарок, и этот подарок был одновременно жестом «махнуть рукой», освободили его от семейных амбиций и позволили ему то, чего он очень хотел — продолжить обучение в России. Это было сложно, но не так уж невероятно. До тридцать третьего Ленц два года проучился в Киевском государственном университете. (Чернов знал об этом месте не понаслышке, но поделиться своим удивлением не мог, потому как давно играл роль уроженца псковских земель). Время, проведённое в Киеве, несмотря на то, что жизнь была непростой и прервалась внезапно, осталось для Ленца самым лучшим и памятным. Он знал многих русских людей и активно столовался в доме своего профессора математики, который (потому что и сам имел относительно немецкое происхождение) к немецкому студенту, считая того способным в плане науки, но беспомощным в быту, относился хорошо, буквально по-отечески. Ту ситуацию не испортило даже подозрение, что между Ленцем и женой профессора возник роман (с неохотой говоря об этом, Ленц подозрительно спутался, недосказал и не объяснил ничего толком. По его нетвёрдым словам, в недоразумении были виноваты насмешливые слухи и недопонимание, возникшее у одного из сыновей профессора). После тридцать третьего года ситуация исторически изменилась. Ленцу пришлось вернуться домой и за последующие годы ощутить немало неприятностей, связанных с его пребыванием в Советском Союзе. Но неприятности эти оказались решаемы благодаря остаткам влиятельных родственников, среди которых быть военным считалось главной и почётной обязанностью, вот и Ленц оказался на службе, на которую нисколько не рвался, но не пойти не мог. Военная карьера была ему предначертана, как бы мало он для неё ни подходил. Как только война с Россией началась, он через месяц своей настоящей службы заболел туберкулёзом. И снова болел так сильно, что вполне мог умереть. На тот печальный момент это казалось ему желанным выходом. Он вообще всю свою жизнь топтался возле смертной черты, то немного отходя от неё, то тоскуя об её переходе. Но болезнь, если не убивает, то даёт стимул жить дальше. Вот и Ленц, настрадавшись, что-то хрупкое и чистое для себя из болезни вынес. Дарованное судьбой спасение, на которое он не надеялся, предоставило ему какой-то смутный смысл, скрытый в том, чтобы жить, довольствуясь малыми мгновениями исходной красоты мира, создавшегося самостоятельно, ведь человеку, особенно когда он болен, совсем мало нужно, чтобы почувствовать себя счастливым: чтобы от кровати было видно окно, а за ним клён, и чтобы было спокойно и тихо. А ещё можно ездить и видеть природу, можно продолжать читать книги и хотя бы в своей душе жить не греша, можно глубоко внутри скромно надеяться на то, что ещё случится и вернётся из небытия что-то хорошее и долгожданное, и можно делать маленькие добрые дела. Такая мечта родилась в его сознании, пока он болел летом сорок первого (потому как наряду с надеждой на нечто туманное, необходимо иметь и план чего-то конкретного): добраться до Киева, до знакомой большой коммунальной квартиры и разыскать ту семью и помочь ей. Жене профессора, которую Ленц до сих пор помнил и уважал, и её сыновьям, если они не служат, живы и нуждаются в помощи. Находить в этой туманной мечте дальнейший грустный смысл было приятно, но воплотить её в жизнь — практически невозможно. Болезнь Ленца измучила и сделала таким, каким он был теперь, то есть ни на что не годным, кроме административной работы. Его поставили на ноги и отправили хоть как-то помогать делу победы, а встретившая его свирепая русская зима здоровья ему не прибавила. Понятное дело, что война была для него совершенно лишним, злым и неправильным делом. Он не относился к русским как к низшей расе, он прекрасно понимал, что нет никаких высших и низших рас. Нацистская идеология расходилась со здравым смыслом и для Ленца это было с самого начала очевидно. Но при этом он понимал, что за подобные суждения очень просто поплатиться жизнью, поэтому скрывал свои сожаления. Скрывал, но от этого только яснее видел, что творится вокруг: геноцид, убийства, лагеря смерти и сплошное безумие… Но Ленц был из богатой, уважающей власть семьи и не из тех, кто как-либо смог бы бороться, кто нашёл бы в себе силы отказаться от своей страны или стать предателем. Ленц был из тех, кто, принимая весь этот кошмар, пропуская его через свою душу, от него страдал. Всё это Чернов узнал, конечно, не за один разговор и не за один день, а за все последующие весенние недели, на протяжении которых регулярно таскался к Ленцу. Для вида Чернов чинил проводку. Ленц это должным образом устроил и вскоре остальным немцам, работающим в этом здании, пришлось к Чернову привыкнуть. Привыкнуть к его присутствию, крикам, шуму, стремянкам, палёным запахам и заползаниям в разные места — он весь апрель и весь май, постепенно храбрея и наглея, провозился и в итоге не только раскурочил и затем толково заменил в здании всю проводку, но и примелькался всем нацистам, которые запомнили его имя и внешность, а потом и вовсе, приняв за своего, стали его якобы профессиональных требований слушаться, оставаться без света, когда это требовалось, и, когда это требовалось, помогать ему двигать мебель и крушить стены. К этому делу Чернов подошёл со всей искренней ответственностью, а заодно он с каждым немцем, с которым контактировал, старался наладить, насколько это возможно, дружеские отношения. Этому способствовал всегда приветливый вид Чернова, его знание языка и главных городских новостей и уловки, на которые он шёл: например через раз являлся с букетом подснежников или с котёнком за пазухой. Вместе с этим он не забывал о главном: о том, чтобы и завтракать, и обедать и просто так часы просиживать в кабинете Ленца, отвлекая того от работы до первого деликатного намёка. Чернов по несколько раз в день пил с ним чай, разговаривал, веселил его, по-всякому скрашивал его одиночество и в итоге стал-таки его другом, чему сам был искренне рад, потому что эта неравноценная дружба, хоть и была построена на обмане, всё равно не требовала лицемерия. Развивалась дружба медленно, даже тогда, когда могла бы развиться быстрее. Чернов полностью её контролировал и внимательно следил за тем, что слышит и что говорит сам. Через неделю общения он в первый раз, для видимости нехотя, принял от Ленца кусок сахара, через две недели впервые назвал его по имени, через три стал провожать его после работы, а через месяц пригласил к себе домой. Евдокия была заранее введена в курс дела, поэтому милым вечерним чаепитием все остались довольны. Ленц путано рассказывал о своей семье, выглядел почти счастливым и гораздо более пригодным для жизни и здоровым, чем в тот раз, когда Чернов увидел его впервые. Этому способствовала медленно разгорающаяся весна и дружба, о которой Чернов с опаской понимал, что именно он является в ней главной стороной, хоть он от Ленца зависит в гораздо большей степени. Когда ремонт проводки в комендатуре был окончен, благодаря чьей-то помощи и данной кем-то влиятельной рекомендации (Ленц своё участие скромно отрицал) Чернов устроился на должность на городской электростанции. Чернов всё же посчитал, что это дело рук Ленца, ведь сам его аккуратно наводил на эту мысль, невидимо платя своим обществом, которого обещал впредь не лишать. Кроме этого Ленц по мере своих возможностей снабжал семью Чернова продуктами, дровами и всем, о чём Чернов грамотно просил, преподнося это так, чтобы Ленц не видел в этом ничего тягостного, а наоборот, находил для себя полезную радость и хоть какое-то искупление. Видимо, такой друг, как Чернов, ему был очень нужен. Именно русский, умный и воспитанный друг, с которым можно было по-русски поговорить о позабытых физических законах и повседневных делах. Только такого друга можно было не винить в общем немецком преступлении и в войне, а потому только в его обществе Ленц чувствовал себя хорошо и этого со временем перестал стесняться. Он никогда этого не проявлял, Чернов видел, как Ленц им дорожит и с каким печальным, но светлым осуждением смотрит при новой встрече, если Чернов не навещает его в течение нескольких дней. Конечно не стоило такую дружбу выставлять напоказ, но Чернов, благодаря своей новой должности, окончательно стал для немцев своим, так что можно было не опасаться немецкой агрессии. Теперь нужно было опасаться в большей степени агрессии русской, которую Ленц в упор не замечал, но зато Чернов её видел отчётливо в бросаемых взглядах и общем презрении, которое заработал благодаря своему успеху. Однако ни в коем случае нельзя было раскрыть природу Ленца. Делить его доброту Чернов ни с кем не собирался, он и сам умело её обирал до нитки и различными приёмами привязывал Ленца только к себе, аккуратно лишая его возможности сблизиться с каким-нибудь другим русским человеком. Он понимал, что если Ленц вдруг каким-либо образом сломается и если их шаткая дружба прервётся, то с начала начинать не придётся, ведь Чернов смог стать незаменимым на своей должности на электростанции. Но всё равно Ленца он, как мог, оберегал от возможных опасностей, потому что чувствовал к нему благодарность и простое человеческое тепло, которое основывалось на использовании, но и использование, и искренность так тесно переплелись, что можно было не чувствовать угрызений совести ни от одного, ни от другого.
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.