ID работы: 5432532

Не рассмотрев

Слэш
NC-17
Завершён
446
автор
Размер:
260 страниц, 37 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
446 Нравится 165 Отзывы 130 В сборник Скачать

8. kutsikas

Настройки текста
Чернов давно определил для себя, что лучше всего ему работать в городском кинотеатре. Главной причиной было то, что третий этаж этого большого и добротного дореволюционного кирпичного здания занимал штаб СД, а именно там было проще всего услышать что-нибудь о готовящихся операциях и карательных акциях. В обширном подвале кинотеатра содержались арестанты — от этого толку не было, но и это было важно. В определённые дни недели устраивались киносеансы для местных жителей, в другие дни — для немцев, а это тоже давало возможность услышать или разведать что-то стоящее. Чернов очень хотел приносить уже, наконец, реальную пользу как разведчик, но пока он работал на городской электростанции, он мало чем мог помочь партизанам. Он почти беспрепятственно ходил по комендатуре, в которой работал Ленц, но там занимались в основном транспортными вопросами железной дороги и снабжения. Чтобы пробиться в кинотеатр, нужно было подсидеть того нацистского прихвостня, который работал там с начала оккупации. Этот человек был дельным киномехаником и за место своё, понятное дело, держался, потому что работа эта была не трудной, безопасной и выгодной. Напрямую подставлять своего конкурента, хоть тот и служил врагам верой и правдой, Чернов не хотел. У этого конкурента ведь тоже была семья и множество соседей и знакомых, которых он подкармливал из своего получаемого от немцев пайка. Договориться с этим человеком тоже было невозможно, потому что он сохранял свою репутацию кристально чистой. Значит нужно было найти и использовать такого немца, который силой своего звания и характера мог бы из собственной прихоти, грамотно вложенной в его голову, сделать так, чтобы с должности в кинотеатре сняли одного человека и поставили на неё другого — просто так, по милости, похожей на божественную. Для этой непростой цели Чернов хотел использовать Ленца. Ленц к началу лета сорок второго года был настолько изучен, очарован, запутан и взят в оборот, что согласился бы на всё, что Чернов вложил бы в его голову, с этим проблем не возникло бы. Но сомнения рождало то, сможет ли Ленц выполнить такую просьбу, как устройство в кинотеатр. Просьба эта для офицера его звания была элементарной, но Ленц был офицером так себе. Среди товарищей он авторитета почти не имел, вёл себя по большей части незаметно и не умел добиваться своего. Вернее, ему это не требовалось. Он не участвовал ни в каких спорах, интригах и конфликтах и не проявлял амбиций. Он был больше увлечён книгами, весенними простудами, письмами домой и своей рутинной работой, к которой относился очень ответственно. Чтобы с его помощью добиться возвышения, нужно было его самого сделать сильнее. С одной стороны, каждому своё. Кому-то активная яркая жизнь, а кому-то жизнь в тишине одной комнаты. Для Ленца судьбой был, видимо, положен второй вариант, но Чернов, понимая, что, возможно, вмешивается не в своё дело, всё же хотел его расшевелить и разбудить. Тут переплетались два отношения: во-первых, Чернов его использовал, а потому должен был вертеть им как угодно в своих целях, а значит заставить Ленца быть активнее и решительнее было частью грамотного использования. Но во-вторых, Чернов испытывал, и даже не особо себя за это осуждал, к нему покровительственную дружескую нежность, а потому, вроде как, хотел для него лучшего. Сам Чернов был человеком деятельным, вот ему и казалось, что деятельность является лучшим из естественных состояний. Из-за этой же путающей карты дружеской ответственности Чернов не хотел признать, что Ленц ему не годится. В принципе не поздно пока было оставить Ленца, как отработанный материал, верхом полезности которого было устройство на электростанцию, и взяться всеми силами окучивать и набиваться в друзья к какому-нибудь другому офицеру. Да, не поздно, но намного труднее. Труднее тем, что это обернулось бы унижением, малодушием и бесчисленными нелёгкими хлопотами — снова продумывать стратегию поведения и подстраиваться под кого-то нового и сильного. Кто-то сильный и не изученный просто так доверять не станет и долгое время будет представлять собой источник повышенной опасности и подозрений. И без этих лишних рисков Лумист еженедельно трепал Чернову нервы, поэтому он всё-таки решил не заморачиваться ещё кем-то и делать основную ставку на Ленца. Чернов рассказал ему о своём желании работать в кинотеатре ещё в мае сорок второго. Рассказал, конечно, осторожно, улучив момент при обсуждении советского кинематографа. Как будто между делом Чернов упомянул, что в детстве мечтал работать киномехаником. Через несколько дней намечался городской кинопоказ, на который Ленц собирался идти. Чернов, услышав об этом, сделал вид, что тоже хотел бы, и Ленцу пришлось с виноватым видом напомнить ему, что его в немецкий день никак не пустят. Чернов с якобы горькой усмешкой заметил, что если бы он работал киномехаником, то смотрел бы все фильмы в любые дни, а ещё мог бы объяснить Ленцу принцип работы киноаппарата. Ленц покладисто и печально согласился, что это было бы славно. Он наверняка сообразил, на что Чернов намекал, но делать что-либо, чтобы своего русского друга в этот злосчастный кинотеатр устроить, не стал. Не стал, потому что не мог и потому что был пока для этого не достаточно силён и догадлив. Да и с какой стати? Чернов и без этого был его друг, часто его навещал и беззастенчиво этой возмутительной дружбой пользовался себе во благо — это тоже Ленц не мог не понимать, хоть и не видел в этом ничего плохого. Кроме того, хоть они и были, вроде как, друзья, между ними аккуратно поддерживалась уважительная дистанция. На этом настаивал Ленц. Настаивал одним своим воздерживающимся от всего неверного существованием, так что Чернов не решался его личное пространство бесцеремонно нарушить и без спроса полезть к нему в душу глубже, чем пускают, — только на самый порог, откуда можно рассмотреть всё, что внутри, но откуда ни до чего не дотянуться. С одной стороны, Чернов надеялся, что эта отстранённая холодность растает со временем, но с другой понимал, что их неравноценная дружба, чтобы оставаться ей непосредственной и чистой, должна исключать всякую фамильярность. Разговоры разговорами, игры в шахматы, чаи с пряниками, редкие походы в гости, целомудренные провожания до казармы, искренние смущённые улыбки — всё это так, но Ленц будто бы никогда не забывал о том, какая между ними разница. Как он аккуратнейшим образом подчёркивал иногда: разница не в том, что один другого лучше, а в том, что они происходят из разных миров, а значит какие-либо прикосновения друг к другу, даже случайные, заглядывания в глаза и излишняя искренность исключены. Ленц, видимо, полагал, что так правильно. Чернов был полностью с ним согласен, но всё же такое несомненно разумное положение дел постепенно перестало его устраивать. Проницательности, хитрости и способности во всём видеть подвох Ленцу не доставало. Он не видел веских причин, вот и не догадывался, что должен ради Чернова совершать какие-то действия. Чернов ведь, по справедливому мнению Ленца, и так находился в далеко не бедственном положении: не голодал, жил неплохо и был обеспечен работой, а значит и безопасностью. Рассуждая логически, Чернов пришёл к выводу, что для Ленца нужно создать какой-то стимул. Ленц должен сам захотеть сделать что-то сверх того, что он делает, покорно делая вид, что не замечает цены… И здесь Чернов к середине незаметно наступившего лета неожиданно наткнулся на маленькую пока, но стремительно разверзающуюся внутреннюю пропасть. Он понял это вдруг, пока она ещё была трещинкой, как это иногда бывает с мыслями, уже давно витавшими в голове и в воздухе, но мыслями неудобными и небывалыми, вот они и витают, растут, формируются сами по себе, без осознания и без веса, а потом, когда они готовы, они просто зажигаются в голове среди темноты, как светлячки, и освещают уже будто бы отпечатанный текст сложившейся идеи. Так и произошло однажды июльской ночью, агатово-чёрной в тёмной запылившейся зелени, в смерти жарких дорог, дымящихся лесов и пепелищ, ночью душной, беззвучно тяжело вздыхающей о необходимой грозе, о которой просили выжженные поля, но не способной ею разразиться. Неделей ранее Чернов рискнул вырваться в Радилово. Впрочем, этот риск был не так уж велик, ведь непотребный слух о том, что к нему в дом, не трудно догадаться зачем, таскается ненормальный палач-эсэсовец, так или иначе расползся по соседям, а там и по всему городу. Это было унизительно и нелепо, но зато принесло пользу, ведь соседи, и даже полицаи, не знали сути дела, а потому логично предполагали, что эсэсовец является покровителем семьи Чернова и уничтожит любого их обидчика. Поэтому Чернов в скором времени обрёл в некоторой степени неприкосновенный статус и мог быть уверен, что никто из соседей на него не донесёт, даже если углядит в его поведении что-то подозрительное. По всему этому выходило так, что если Чернов и должен был кого-то опасаться, так это только самого Лумиста или других немцев, но других немцев для него было обмануть проще чем детей. Лумист же приезжал всегда вечером. Иногда было понятно, что он исчез из Порхова надолго, но в другие дни Чернов вынужден был в нужный час возвращаться домой и покорно ждать его, ведь если Лумист не заставал его дома, то мог навредить Евдокии и ещё что-нибудь выкинуть. Но в некоторых вещах насчёт Лумиста можно было быть уверенным, например в том, что он не притащится два вечера подряд. А значит самым безопасным моментом, чтобы улизнуть из города, был день после встречи с ним. Кое-что другое тоже постепенно становилось понятно. Когда Лумист внезапно возвращался после длительных отлучек, после операций — весь грязный, раненный, резкий и злой, будто только что выкатился с поля огненного боя, или же после, наверное, каких-то официальных командировок — просто усталый, раздражённый и вымотанный донельзя, то в таких случаях, после разлуки в несколько недель, а то и больше, он бывал до крайности груб и жесток, и где-то в глубине его глаз Чернов видел, или только хотел увидеть, что тот скучал. И конечно злился на эту непозволительную тоску, вот его накопленная злость и вырывалась теперь наружу в потребности причинить боль и отомстить за причиняемые позорные мысли, превращающие, должно быть, обладание русским щенком в зависимость, делающую его, безжалостного и бессердечного офицера СС, слабее настолько, что он сам себя не понимал и тоже, наверное, как и Чернов, не мог ничего поделать с этим желанием вернуться к тому, что того и гляди станет любимым, хоть быть таковым не имеет никакого права. Иногда он в такие горестные для него дни даже оставался на всю ночь, иногда даже засыпал и во сне барахтался и кричал, иногда даже измазывал кровать кровью из каких-то своих вскрывшихся ран, короче говоря, при таком раскладе становилось ясно, что он пробудет в Порхове какое-то время и будет таскаться через день, а это значило, что надо вести себя тише травы. Но Лумист постепенно успокаивался, приходил в себя, погружался в презрительное безразличие и рано или поздно наступал такой день, когда Чернов по его поведению определял, что после этого посещения Лумист снова исчезнет на долгий срок и, дай то бог, не вернётся. А может и не дай. Именно перед отъездами Лумист впадал в другую крайность и становился практически ласковым. От него по-прежнему нельзя было дождаться никакой помощи или, даже если Чернов, пользуясь его добрым расположением духа, пытался выспросить куда и на сколько он убывает, ответа. Но зато такими своими милыми прощаниями он словно бы обязывал Чернова ждать и насильно вкладывал в него бессмысленную надежду на то самое, что Чернов безуспешно запрещал себе, — впадать в заблуждение и верить, что его отношения с этим немцем это лучшее, что могло с ним случиться в этом проклятом городе и на этой проклятой войне. Не верить в это было очень трудно, по крайней мере пока Лумист в такие часы, спокойный, внимательный, склонный к излишним прикосновениям и неразрываемому зрительному контакту, оставался рядом. Он предпочитал сам ложиться на спину, а Чернова сажал себе на бёдра и давал ему двигаться так, как он сам захочет, то есть как ни двигайся, всё будет добровольно, взаимно и долго. Потом он, не одеваясь, садился на кровати и закуривал, и хоть Чернов знал даже тогда, что это смертный враг, и не позволял себе испытывать к нему ничего хорошего, всё равно словно магнитом, непреодолимо и непереносимо тянуло прижаться к его укутанной в шрамы мягкой спине, обхватить руками живот и приложиться щекой к его горячему плечу или даже губами к шее. Фашист не отталкивал и ничего не говорил, вообще никак не реагировал, но потом, согнув руку в локте, передавал Чернову сигарету или поворачивал голову и целовал его с дымом во рту. И если получалось при этом столкнуться глазами, то Чернов успевал увидеть сквозь слой бесстрастности и усталости, что-то живое и что им любуются. Причём уже не тем прошлым, что Чернов, возможно, внешне напоминал, а тем, чем он был сам и сейчас. Это не было ни признательностью, ни благодарностью, но в том и дело, что Лумист, оставаясь на неприступной высоте своего нацизма, оттуда, с буквально божественной, по его мнению, вершины, как бы ни было это для него противоестественно, смотрел вниз и не мог не признать, что рассмотренное ничтожество, не имеющее права на будущее, нравится ему сильнее, чем вся его остальная, полная смерти и грохота, жизнь. Вместе с этим Чернов с опаской предполагал, что в моральное равновесие Лумиста их связь вносит куда более серьёзный разлад, ведь Лумист сам был инициатором и не имел перед своей совестью оправданий, что его кто-то заставил. И теперь ему оставалось только обманывать себя, делая вид, что как только он захочет уйти, то с безразличием всех здесь убьёт, а сделать это будет необходимо, как только он поймёт, что что-то его здесь держит. Лумист не улыбался, но от него было не дождаться и боли. С непроницаемым лицом, которое лишь чуть-чуть изменяло выражение сосредоточенного вожделения, он мягко отталкивал Чернова, ронял его на спину и делал такое, о чём потом Чернов по нескольку дней не мог перестать думать и, как бы ни было это жалко и глупо, от ещё не остывших невольных воспоминаний о тех ощущениях и том восторге, он возбуждался снова и тут уж точно ничто не могло помочь. А Лумист был уже где-то далеко. И задавленная надежда, что он вернётся, против воли грела сердце. Но потом фашист всё-таки убирался восвояси, вот и на этот раз уехал и на следующий день после этого, пользуясь максимально безопасным периодом, Чернов смог улизнуть с работы и на велосипеде, по ухабам и подсохшим болотам, скатался в Радилово, где встретился с партизанским связным, которому снова не смог передать никаких важных сведений, кроме ерундовых заверений, что он всё ещё активно работает над тем, чтобы заполучить при немцах важный пост. В Радилово он видел Женю, непостижимым образом выросшую за полгода и изменившуюся до неузнаваемости, но при этом оставшуюся такой же родной и милой. Она знала, что он теперь муж её сестры, и потому, ему на зло, не показала никакой обиды и никакой памяти о зиме, бывшей так недавно и так давно. Из-за Лумиста, из-за Жени, из-за партизан, которые уже и думать про Чернова забыли, что вполне логично, раз от него нету толку, и из-за чего-то ещё, непонятного и смущающего сильнее всего, — от всего этого на душе скребли кошки и дышалось трудно. Не оставшись на ночь в Радилово, Чернов прямо среди ночи потащился через лес обратно в Порхов и едва не заблудился. И на следующий день всё тоже шло наперекосяк. Ближе к вечеру Чернов заглянул к Ленцу, но тот как раз уносился неведомо куда, они только в дверях столкнулись. Ленц бросил на подламывающемся русском «прости, тороплюсь», и удрал, оставив Чернову лёгкий запах отцветшей сирени и отчего-то не скоро исчезнувшую картину — Ленц уже ушёл, а Чернов, в растерянности, раздражении и ещё в чём-то смутном, печальном до обиженных слёз и светлом, остался видеть выражение его милых глаз вблизи дверного проёма. Возможно, тем самым его в этот вечер поразивших, что Чернов уже как-то привык к глазам Лумиста, холодным, резким и по природному разрезу прищуренным в спокойном состоянии. Когда он злился его глаза расширялись, но всё равно они всегда оставались чётко очерченными, как у гепарда, хоть и не было у него на морде никаких чёрных полос, всё равно очаровывала жестокая выразительность его запавших глаз, надежно защищённых от огня и ветра костями и жёсткими ресницами, которые на самом деле у него были, только не имели никакого цвета. И только сейчас, пусть ушла на это лишь пара секунд, Чернов увидел то, к чему раньше не присматривался. Он видел, но не придавал значения: у Ленца глаза были совершенно противоположными. Беззащитными и бесхитростными, слишком большими на худом лице. Такое впечатление создавалось из-за долгого и высокого строения век и вообще из-за его лица, с которым природа сыграла шутку и с помощью уловки больших невинных глаз сделала его навеки напоминающим ребёнка. Нежный светло-синий цвет без всяких переходов и ни единой тёмной отметины. Было бы красиво, если бы не было так просто. Так прошло ещё несколько дней. Чернов был занят поломкой на электростанции и бездействием, в то время как действовать он должен был как можно скорее. Скорее — потому, что Лумиста нет и не будет ещё, как минимум, пару недель. Однако именно отсутствие эсэсовца всё ломало и портило и подменяло спокойное время чем-то тоскливым… Неужели тревогой за него? Да нет, быть не может. И вот теперь, дома, Чернов лежал, всё ещё расстроенный и немного себя презирающий, и не спал. Рядом посапывала тяжело переносящая беременность и потому ушедшая с работы жена. В этот день она была спокойна, потому что в этот день и в предшествующие дни, Лумист не появлялся. Потому что если он появлялся, если в как всегда грязных сапогах вторгался в их дом ближе к вечеру, заходил и первым делом смеривал Евдокию презрительным взглядом, после чего лениво кивал ей на дверь, а потом забывал об её присутствии, и, если Чернов в этот момент находился дома, то сразу шёл к нему, и никогда не понятно было, то ли Лумист ударит, то ли толкнёт, то ли резко притянет к себе для диковатого злого поцелуя, то ли набросится сразу — всё с одинаковым бесстрастным лицом, грубым автоматизмом и прищуренными, болезненно усталыми синими орлиными глазами… Так вот если это происходило, то Евдокия поспешно уходила, а потом, когда Лумист, наразвлекавшись, отдохнув и покурив, убирался прочь, оглашая запуганную округу рёвом лишённого глушителя двигателя, Евдокия возвращалась от соседей обратно, и тогда она злилась и ревновала. Хоть она, конечно, злилась ещё сильнее, если сама ловила себя на этой недостойной немыслимой ревности. Она ведь видела, что её муж в порядке, украшен, разве что, новыми синяками и царапинами, но по его лицу и пристыжённо опускаемым глазам, она, скорее всего, понимала, что он в таком порядке, которого не было бы, если бы его всерьёз насиловали и мучили. И тогда она, подводя итог этой дурацкой и позорной безвыходной ситуации, говорила, как ей как казалось, самое жестокое, обидное и справедливое. Она говорила, не оборачиваясь от печки, сдерживая слёзы и почти шипя: «а тебе, Костя, небось и не в тягость, да?» Она имела право так говорить, ведь по её женскому мнению была масса способов сделать так, чтобы эсэсовец в Чернове как в подстилке разочаровался и нашёл себе кого-нибудь другого. Чернов не хотел её обманывать, разубеждая и придумывая оправдания, потому что на самом деле, хоть он пока отчаянно не хотел этого признавать, ему и впрямь было не в тягость. Настолько не в тягость, что он даже иногда грустно подумывал попросить Лумиста встречаться где-нибудь в другом месте, чтобы не нервировать Евдокию и чтобы иллюзия принуждения отпала за ненадобностью. Но это было, разумеется, невозможно, потому что принуждение было ещё и объяснением, необходимым им обоим, чтобы окончательно не запутаться. Летом сорок второго Чернов ещё не заходил в своей болезненной привязанности так далеко, а потому пока перед своей совестью оправдывался тем, что «тягость» этой связи весит меньше, чем проблемы, которые, возможно, возникли бы, если бы Лумист наигрался с ним и оставил его в покое. Вернее, Лумист не оставил бы его в покое просто так и на прощание либо убил бы, либо капитально испортил жизнь. Однако, действительно ли это так, или это и есть только отговорка, Чернов не знал. Он ничего не отвечал на справедливые нападки жены и в доме на следующие несколько дней повисала напряжённая нервозность. Но потом Евдокия успокаивалась. Она остывала и сама вспоминала о том, что Лумист запросто может убить их, а затем, что стало совершенно неприемлемо — убить и ребёнка, так что если какая-никакая гарантия безопасности заключалась в том, что Чернов с ним спал, то ладно, это не такая уж высокая цена, и она не навсегда. Короче говоря, обстановка была трудная. Но в ту июльскую ночь — в ночь случайного и судьбоносного решения, всё было спокойно. Чернов не спал и, рассердившись на свою бестолковость, назло себе думал о тех вещах, что Лумист с ним делает, и поскольку была ночь, одна из тех золотых, серединных, душных, жарких и тёмных, долгих и бессонных, лишённых дождей, ветра и свежести, в голову ему лезли глупости из разряда тех, что «если бы не война». Если бы не война и если бы не были немцы убийцами, если бы не был Лумист отбитым эсэсовцем, как всё было удивительно и красиво, как бы Чернов его полюбил. Просто несказанно, сходил бы по нему с ума и следовал за ним, куда бы тот ни пошёл, и делал бы всё ради него. Не из какого-то там использования, а из сплошной искренности. Затем Чернов стал думать, смог бы он стать таким сам по себе. И он говорил себе «нет», но всё же мысли его снова абстрагировались от войны и от реальности и текли в направлении выбора. Если бы он был «таким» и если бы Лумиста не было, смог бы он чувствовать всё это к другим мужчинам? Нуждался бы в них, так же как Лумист в нём нуждается? Странное ночное воображение, путешествующее по затенённому потолку, говорило ему, что это было бы славно (более дурацкого и неподходящего слова ему не приходило). Он бы увлекался так же, как Лумист им самим увлёкся, и он бы портил других, показывая, какой безумной, неправильной и прекрасной бывает любовь. Кого бы он в первую очередь изводил и преследовал, мечтая сделать своей обожаемой собственностью? Конечно ему на ум не пришли никакие русские друзья — это было бы смешно и всё ещё отвратительно. Ему на ум пришёл Ленц и то, что оказывается, все последние дни не шло у Чернова из головы, хоть он сам этого не замечал — его чистые и ясные глаза напротив, всё ещё держащиеся перед внутренним взором, когда сам Ленц уже ускользнул. Карстеном называть его получалось очень редко. Чернов с опаской подумал об этом, но уже через секунду понял, что эта мысль готовилась и расцветала у него внутри уже неделю. Он готов был до этого дойти, вот он и дошёл: он хотел сделать Ленца своим любовником. На это было целое звёздное скопление причин. Во-первых, сам Ленц, безвольный, наивный, управляемый и невинный, на подобную роль так и напрашивался. Во-вторых, Чернов берёг его и хотел защитить, а это тоже толкало к желанию окончательно его себе присвоить. В-третьих, за первые месяцы лета Ленц заметно поздоровел, ожил и поправился, лицо его тронул загар, он часто улыбался и стал двигаться легче и раскованнее, а потому он стал красивее. Это просто было заметить в его лёгких движениях — он от природы был дорогой оленёнок, и потому, когда он стал сильнее, из болезненности и неловкости высвободилось изящество и грациозность, присущие тонким и почти невесомым людям. Эта девичья или даже немного детская, или попросту нездешняя инопланетная невесомость давно уже Чернова смущала. Давно, но он понял только теперь. О его глазах и о его необыкновенном строении лица. Он красив, если, конечно, знаешь, как смотреть. А Чернов, как ни крути, достаточно испортился, чтоб знать. А ещё он относился к Ленцу как к человеку хорошо, знал его доброту, искренность и чистоту, внешнюю и внутреннюю, в поступках и словах, знал его деликатность и осторожность в поддерживании дистанции — стоит только посмотреть на неё под другим углом и станет понятно, что дистанцию эту, наверное, так приятно сократить… Стоило обратиться к памяти и Чернов понял, что знает его милые простые привычки. Какие забавные усилия он прикладывает к тому, чтобы прихлёбывать из чашки без единого звука, как он, как только его тонкие красивые руки оказываются свободны, рисует всякую симпатичную чушь на попадающихся ненужных листах, как он ни с того ни с сего вздыхает при взгляде на окно, и какой несчастный вид он приобретает, стоит ему выйти на улицу. В-пятых, всё это слишком контрастирует с Лумистом. Это было ясно, но почему бы и нет? Чернов хотел ему насолить, обратившись к противоположности. Если есть у них какая-то зарождающаяся привязанность, то назло изменить, и добровольно отдать то, что Лумисту так нужно, тому, кто об этом не просил. В-шестых Чернов, хоть и это пока трудно ему давалось, понимал, что если исключить Лумиста из этого уравнения, то в самой по себе любви между мужчинами нет ничего плохого. Это только хорошо, и насколько же это хорошо, если есть не только физическая сторона дела, но ещё и духовная, — то есть хорошее друг к другу отношение? То есть это же будет любовь настоящая, то есть когда берегут и любуются. Чернов подумал, что Ленц этого достоин. Ленц как раз для такого и создан. Чтобы им любовались и его берегли. И в-седьмых, в седьмых или в первых, или в совершенно неважных бесчисленных — если заставить Ленца полюбить, то это как раз и будет тем рычагом, используя который можно будет добиться от него даже невозможного. Если он воодушевится и станет чувствовать себя счастливым, то ему не только по силам будет устроить Чернова в пресловутый кинотеатр, но даже… Может быть. Ну да? Потом. Когда-нибудь… Перейти на верную сторону? Он же и так отчасти русский. Он же и так презирает нацизм… Конечно, одно дело не доверять идеологии, а другое становиться предателем, да и не получится из Ленца никакого завербованного шпиона, но ведь Чернов сможет ему всё правильно объяснить? Чтобы он понял и, если не помог, то хотя бы не выдал бы? До чего только ни додумываешься, пока не спишь среди ночи. К счастью, утром всё это оказывается сплошной нелепицей, которую надо поскорее выкинуть из головы.
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.