ID работы: 5432532

Не рассмотрев

Слэш
NC-17
Завершён
446
автор
Размер:
260 страниц, 37 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
446 Нравится 165 Отзывы 130 В сборник Скачать

10. vabandust

Настройки текста
Как Чернов со всеми предосторожностями выяснил, Ленца выпустили из госпиталя через четыре дня. Ещё через день Чернов издали заметил его на улице, но подходить конечно не стал. Ленц выглядел вполне здоровым, только хмурым, несчастным, опирался на палку и заметно прихрамывал. Судя по тому, что никто арестовывать Чернова не пришёл, инцидент остался без огласки. Скорее всего, Ленц смог дать должное объяснение своей ране, не настолько значительной, чтобы раздувать из неё большое дело. Здравый смысл подсказывал Чернову, что теперь он не должен показываться Ленцу на глаза, но глупость говорила другое. Говорила в том числе и то, что за какое-никакое спасение Ленц должен быть ему благодарен и что он, наверное, уже смягчился и вернулся к своему обыкновенному миролюбивому состоянию, в котором с ним можно было поговорить спокойно и объяснить ему… А что ему объяснять? Чернов был уверен, что Ленц поймёт его, хоть сам себя ничуть не понимал. Именно это Чернову и нужно было — чтобы не он сам, а чтобы ему объяснили, где именно он прокололся и почему всё вышло так плохо. В принципе он мог бы понять это и самостоятельно, но пока в нём ещё говорило уязвлённое самолюбие, требующее искать изъяны не в себе, а в других. Чернов ещё достаточно доверял Ленцу, чтобы надеяться на его доброту и рассудительность. Ленц ведь, как ни крути, не враг и не такой нацист, как все остальные, с ним можно говорить как с разумным человеком… Кроме всего прочего, дурацкая влюблённость, которую Чернов всё ещё чувствовал, никуда не делась. Правда забралась, испуганная и пристыжённая, глубоко и затихла так, будто и нет её. Но она была. Чернов чувствовал её неверное, дрожащее в груди тепло и всё ещё думал о Ленце с нежностью и печалью, и хотел его увидеть, хотел встречи с ним и волновался за его здоровье и душевное состояние. Но теперь ни о каких домогательствах или признаниях, да и вообще о взаимопонимании не могло быть и речи. От этого защищало не только опасение снова разозлить Ленца, но ещё и задетая гордость. Проще говоря, Чернову было стыдно и совестно, что он такой дурак. И он вдвойне дурак, раз вместо залегания на дно собирается снова идти к Ленцу… Но всё же в этом Чернов не видел серьёзной опасности. Или просто не хотел видеть. К Ленцу он пришёл в пасмурный прохладный день. Без цветов, но зато с каплями дождя в волосах, инструментами и надуманным поводом проверить в здании комендатуры распределительные щиты. Никто на входе Чернова не остановил. Здешняя охрана давно к нему привыкла, и, раз его пускали как обычно, значит новых указаний на его счёт от начальства не поступало. Чернов подумал, что это хороший знак. К кабинету Ленца он подошёл с форменно замирающим сердцем и пересохшим горлом. Перед дверью Чернов ещё постоял, напуская на себя виноватый и скромный вид. Мимоходом он автоматически задался привычным вопросом, приятно ли выглядит, чтобы всем понравиться. Задался и кисло усмехнулся. Все главные достоинства, из ему доступных, были как всегда при нём — его достаточно арийская, гладко выточенная на орлиный манер физиономия, к которой, как ни подставляй, почти не клеился загар, и прозрачные ледяные глаза. Только на Ленца это больше не подействует. Да и раньше, наверное, не действовало. Он ведь не такой, как другие немцы. Ну и ладно. Чернов постучал и вошёл. Едва увидев его, Ленц гневно фыркнул и нахмурился. Как и сотни (хотя, сотни ли) раз до этого, он сидел за своим столом и свет падающего в сетку сиреневых сумерек облачного вечера переплетался с жёлтым светом электрической лампы, опущенной к самым его рукам. Он показался Чернову ещё красивее, чем обычно, ещё тоньше, аристократичнее и неприкосновеннее, снова не с этой земли, но на этот раз ещё дальше. Этого и следовало ожидать. Для сердца, с тоскливой готовностью метнувшегося в его направлении, и для любующихся глаз он хорошел по нарастающей, хоть недовольное выражение на его лице Чернову не очень нравилось. Змеиный укус прошёл для него, видимо, без последствий, и все симптомы исчезли за несколько дней. Впрочем, если бы яд распространился в полном объеме, то Ленц, при его-то хрупком телосложении, не отделался бы так легко. Интересно, сказали ли ему об этом в больнице? Не услышав приглашения, Чернов закрыл за собой дверь и сделал несколько шагов вдоль стены. Начинать разговор сам он не хотел и понимал, что Ленц его присутствие проигнорировать не сможет. — Я конечно не стал создавать для тебя проблем, но то, что ты там сделал, это совершенно недопустимо, — его голос заметно дрогнул от злости, но прозвучал всё равно тихо. Даже странно было, что он перешёл к этому вопросу вот так сразу, без приветствий и предварительных объяснений, будто расстались они всего пару минут назад. Приличия, вроде бы, призывали не начинать неудобный и важный разговор так открыто и торопливо. Значит, он правда переживает, всё ещё нервничает и думает об этом много, раз эта тема пришла к нему первой, не пропустив вперёд ерундовую вежливость. Или же это можно объяснить ярко выраженным отсутствием лицемерия… Чернов отрешённо заметил, что Ленц теперь владеет русским языком гораздо лучше, чем в первые недели их знакомства. — Почему? — Чернов прекрасно понимал, что не должен так говорить и провоцировать спор, но этот по-детски обиженный, хоть и произнесённый бесстрастно, вопрос вырвался у него быстрее, чем он успел что-либо сообразить. Вырвался, потому что лицо Ленца немного пряталось в сонном полумраке, из-за того что перед ним, но на него не попадая, светила лампа. Это производило мягкий, буквально на ощупь бархатный эффект. Его возмущенные слова только разжигали охоту ему противоречить. Противоречить лишь бы продлить разговор. Лишь бы узнать, чего ему на самом деле так не понравилось. — Это я должен тебе говорить почему? — он поднялся, оперевшись руками на стол. Ножки стула глухо скрипнули по полу. В его движении сквозила сила, неподдельная и храбрая, но при этом отчаянная и тонкая, всё равно как пламя на острие ножа. Голос его прозвучал звонко, особенно когда он, вдруг сбившись в середине предложения, перешёл на немецкий. Чернову это понравилось до такой степени, что он ощутил порыв метнуться и тоже сделать какое-нибудь резкое движение, но он всё же удержался и отвёл глаза. — Как насчёт того, что твоя жена беременна? Хотя бы это для тебя имеет какое-то значение? И вообще кто я и кто ты? Тебе может и наплевать на всё на свете и жизни и семьи не жалко, но меня за такое разжалуют и отправят в тюрьму! А я вообще-то честный человек и стараюсь среди этого беспорядка поступать по совести, так что же, я буду делать вид, что приехал сюда, чтобы… И совершать преступление, когда это… Когда это тебе как развлечение? Это противоестественно и противозаконно, особенно здесь и сейчас это вообще немыслимо, опасно и отвратительно. Не говоря уже о том, что меня это оскорбляет, унижает мою честь и… — на мгновение он замолк, переводя дыхание. Чернов видел, как он распереживался, бессильно прикрыл глаза и даже немного качнулся. Ему пришлось опереться на стул, а потом он и вовсе с измождённым видом прижался спиной стене. — Я верю в благородство русских людей, но ты, воспользовавшись моей добротой, перешёл все границы. Уходи сейчас же и чтобы я больше тебя не видел. Чернов молча вышел из кабинета и, не поднимая глаз на попадающихся немцев, поскорее направился к выходу. Он выкатился на улицу и зашагал без понятия куда. По крайне мере при этой встрече он не сделал ничего лишнего. По крайней мере… В душе у него клокотала злость. Или, скорее, остервенелая обида, ничего не желающая воспринимать. Просто обида и всё, за то что жизнь так плоха и всё так несправедливо… Для полного счастья не хватало только расплакаться, дабы довершить геройский образ диверсанта-разведчика, ну конечно. Уж лучше злиться, чем жалеть себя. Лучше злиться, сжимать до боли зубы и ни о чём не думать, особенно пока получается быстро, агрессивно топча ногами пыль, идти… Ноги привели его к крепости. К её укутанной в лопухи и тысячелистник обрушенной внешней стене, где можно было расположиться на белых вековых валунах и горько призадуматься. А ещё можно было бросить взгляд вправо или влево и наверняка увидеть если не трупы, так выпачканный застаревшей кровью известняк. Здесь, возле этих стенок нацисты одно время расстреливали жителей и всё изрешетили пулями. Расстреливать у стен кажется удобней. Наверное потому что проще рассмотреть и потому что жертва, видя перед собой преграду, не надеется убежать. Наконец Чернов протёр потяжелевшие глаза, вздохнул и нехотя признал, что он и правда круглый идиот. У него и правда жена беременна. И пусть эта беременность является незапланированной помехой делу, но у него и без помех дело не шибко продвигается. Всё-таки это его ребёнок и его жена, она бесконечно много для него сделала, а он что же? Ладно бы рисковал ею ради партизанской миссии, так нет! В чёрную неблагодарность он у неё на глазах творил несусветные глупости, совершенно не ставя в расчёт, каково ей это видеть, и впутывая её в эту мерзость, заодно делая соучастницей. Как же он виноват перед ней… Чернов даже застонал от того, насколько это плохо и низко, и закрыл лицо руками. Действительно, одного этого аргумента должно было хватить, чтобы показать ему, насколько он потерял ориентиры. И нечего обвинять в этой потере Лумиста. У каждого своя голова имеется. Надо было давным-давно отвадить этого мерзавца и жить по-человечески или по-человечески хотя бы умереть. Да и всё остальное, что говорил Ленц… Как же всё это правильно и как всего этого можно было не видеть напрочь? Он же офицер и честный и хороший человек, которому совершенно нельзя и не нужно заниматься чем-то запрещённым и, уж тем более, делать из этого тайну, разделённую с тем, кто совершенно бесправен и испорчен по сравнению с ним. Это не только опасно, но и противоречит адекватности, чести и достоинству, которые у Ленца, взрослого и умного человека, и правда есть, в отличии от того же безмозглого мусора, думающего одним местом, а не головой. Ах да, он же в своих невесть до чего дошедшего мыслях называл эту игру любовью. Прекрасным чувством, которое его, дескать, посетило, озарив его жизнь новым светом. Какая несусветная чушь! Надо забыть это как можно скорей и сделать вид, что всего этого позорища не было. Надо бросить всё, увезти Евдокию в Радилово и уйти в настоящие партизаны! Эта спасительная мысль внезапно зажглась в голове и с ней, точно с фонарём, Чернов поспешил домой, преисполненный уверенности, что больше глупостей делать не будет.

***

В Радилово он и правда в ближайшие дни отправился, правда заранее делиться своими грандиозными планами с Евдокией не стал, потому как успел немного остыть и осознать, что горячиться тоже не стоит. В Радилово он встретился с партизанским связным и тот в ответ на его хмурые сомнительные доводы передал, что Чернов должен сидеть тихо на своём месте. Оказывается, недавно в Ленинградской бригаде начал зреть план взорвать железнодорожный мост через Шелонь в Порхове. Сделать это мог человек, знакомый и с городом, и с мостом, и со взрывчаткой, и с немцами. Это дело было похоже на то, ради которого Чернов вообще был отряжен в диверсанты, а значит разговоры о желании вернуться к партизанам стали ещё более неуместны, чем когда впереди витала только неопределённость. Но мало это великое и опасное дело просто обсудить. Для взрыва необходимо было большое количество тротила. Его уже решили, как доставить в Радилово, но процесс этот был не быстрым, трудоёмким и крайне опасным. Ещё труднее должно было прийтись Чернову, который должен был найти способ самостоятельно переправить и спрятать в Порхове, а потом и заложить под носом у нацистов не меньше пятидесяти килограммов взрывчатки. Невыполнимость этой задачи Чернова только порадовала. Немного воодушевлённый предстоящей целью и частично вернувший себе самообладание и чувство собственной значимости, Чернов вернулся в Порхов. Он с удвоенным рвением взялся за работу на электростанции и стал всесторонне присматриваться к указанному мосту, хоть ещё рано было разрабатывать план подрыва. С Евдокией он постарался вести себя как можно лучше, но и это было трудно, потому что ему совестно было обманывать её и лицемерить, а чувство вины не давало ему быть искренним и выказывать душевное тепло, которого на самом деле не было. Однако между ними давно установилась договорённость, что честность лучше иллюзии благополучия. Чернов не смог найти сил, слов и храбрости, чтобы толково объяснить ей, чего он хотел от Ленца, но зато с уверенностью заявил, что эти глупости позади и что он больше не будет вести себя неразумно. Он в те дни хотел сказать ей, что как только Лумист снова появится, то сделает всё возможное, чтобы этот эсэсовец оставил их в покое. Но и с этим обещанием Чернов решил не торопиться, а сначала выполнить его. С Ленцем он запретил себе видеться. В первую неделю его, хоть он уже всё понял и решил, всё равно так и тянуло пойти к комендатуре в нужный час, увидеть хотя бы издалека и тем самым хоть как-то продлить свою дурацкую, постепенно задыхающуюся без воздуха влюблённость. Но нет. Чернов специально избирал такие маршруты, где точно не мог натолкнуться на то, чего больше всего хотел, и, загрузив себя всевозможной работой, он не позволял себе о Ленце даже думать. А потом и правда отлегло. Повседневные дела, чувство вины и предельная строгость к себе ослабили его пагубное стремление. Ослабили бы до конца, но не успели. В начале августа произошёл случай, снова всё перевернувший. В принципе такое могло произойти в любой день. Ничего удивительного. Чернов не делал этого нарочно и даже подсознательно к этому не стремился. Да, ему было грустно и в большинстве июльских дней он был настроен мрачно, но вовсе не настолько, чтобы специально навредить себе. Кроме того, обретшая очертания в виде подрыва моста цель поддерживала твёрдость его духа… Впоследствии он не мог с уверенностью сказать себе, что не было в мотивах его тогдашних действий хотя бы крошечной доли той обречённости, которая толкает к выводу, что нет жизни после любви. Ему было тоскливо, но он не позволял себе тосковать. Он был максимально собран и подвергал строгому самоконтролю каждое своё действие. Но всё же он упустил фатальную мелочь, пусть не нарочно, но именно к этой ошибке склонялась его заболевшая душа какой-то своей расстроенной и разбитой, проще говоря суицидальной частью, которая появляется вместе с неразделённой привязанностью к кому-то. Всё-таки он не был профессиональным электромонтёром. Он закончил индустриальный техникум, но больше знал о принципах работы и о природе вещей, чем об их конкретном применении, да и то успел позабыть за два года армейской службы. На городской распределительной электростанции большинство обязанностей ему пришлось как-то постигать самому, потому что в тот момент, когда он попал туда, большинство её работников пропали или были убиты. В довесок к этому, сама станция дышала на ладан от старости и повреждений и работать продолжала каким-то чудом. Вероятность той случайности, что Чернов, проработав несколько месяцев, ни разу не получил травмы, была меньшей, чем случайность того, что он всё-таки повредился. Короче говоря, произошла поломка, он неверно оценил её масштаб и, не предприняв нужных мер безопасности, попытался самостоятельно её исправить, что и вылилось в серьёзный удар током. Сам он опасности не предвидел и понять ничего не успел. Он ощутил только вспышку, разрывающую его тело на части, а потом, не имея понятия о прошедшем времени, пришёл в себя немецком госпитале, откуда его почти сразу выпихнули на руки встретившей его жены. Соображал он в тот момент крайне плохо и его путь до дома и первые после травмы дни тоже можно было списать на бессознательное забытьё. На дом к нему несколько раз приходил знакомый сельский врач, но он мало чем мог помочь. Помочь могло только время, вот и пришлось ему довериться. Повреждения были довольно серьёзными, но не было способа определить, что именно и насколько сильно поражено. Чернов постоянно терял сознание или способность двигаться и вообще был настолько слаб, что не мог ни на чём сосредоточиться, а если и мог, то, ощутив частичную потерю зрения и слуха, начинал паниковать и снова терял сознание. Потом, по прошествии дней, ему стало немного лучше. И он сам, и Евдокия были твёрдо уверены, что его крепкий и здоровый организм справится с этой бедой. На том и стояли. Больше всего Чернова мучила несколько недель не утихавшая боль в груди. Каждое движение и вообще любое напряжение отзывалось яростной резью в сердце. Наверняка были повреждены и другие органы, но сердце заявляло о себе громче всех и, чуть что, перепутывало стук, вместо положенных ритмичных ударов выдавало что-то немыслимое, а то и вовсе, как могло показаться, не билось, а мелко сотрясалось, исходя на кровь и осколки. Вместе с тем не отпускало полнейшее бессилие. Подняться с кровати было большим делом, не только из-за прикладываемых титанических усилий, но и из-за разрывающей боли в сердце, от которой потом приходилось по часу отпыхиваться. На этом фоне почти не вызывали опасений быстро сходящие немногочисленные ожоги. В один из таких августовских дней пришёл Ленц. От Евдокии Чернов знал, что он приходил и раньше, только не заставал Чернова в сознании. А теперь он пришёл снова и Чернов увидел его, но не только каждое движение, но и каждая попытка что-то почувствовать заставляла сердце резаться, поэтому Чернов встретил его полным безразличием. Ленц за прошедшие недели сильно загорел. Можно было даже рассмотреть на его скулах крохотные белёсые частички облезающей кожи, насколько это позволяло пространство маленькой комнаты. Ленц вошёл в неё и, сложив на груди руки и прислонившись в стене, остался стоять у дверного проёма. Евдокия на Ленца реагировала спокойно. Дружбы между ними не было, но они всегда сдержано улыбались друг другу и вежливо здоровались. Евдокия помнила, что он нацист, и Ленц об этом помнил тоже. Каждый раз, когда он приходил, он приносил что-то из продуктов и деликатно осведомлялся о её самочувствии. Она это ценила и, наверное в знак доверия, в присутствии Ленца из дома не уходила. Чернов хотел бы совершенно ничего не ощущать, но сердце, ставшее сверхчувствительным и будто превращённым в решето, всё-таки среагировало. Реагировало оно только болью и сбивающимся стуком, как у несущейся лошади, которая вдруг, на бегу, перепуталась в ногах. Ленц всё ещё считался красивым. Всё ещё или теперь… На его нежном и от природы печальном лице было написано немного снисходительного презрения, присущего нацистам, поэтому и нацистская офицерская форма сидела на нём как-то ровнее. Посветлевшие волосы были всё так же идеально причёсаны, брови требовательно нахмурены, но совсем чуть-чуть, а на губах лежало подобие улыбки, но не скромной, а вызывающей и даже злой. Чернов с сожалением подумал о том, как неразумен был, когда рассчитывал сделать Ленца более активным. Похоже, вот, и правда сделал, вот только не учёл, что решительность почти всегда подразумевает способность постоять за себя, выливающуюся в агрессию. Вот Ленц и стал сильный и уверенный. А может он таким и был, просто не стоило вытаскивать его фашистскую составляющую на поверхность. — Как ты себя чувствуешь? — произнёс он по-русски, немного задрав подбородок. Непонятно было, то ли он вызывающе ведёт себя, чтобы скрыть неловкость, или же наоборот, ему совестно от своей суровости, вот он и портит её переигрыванием. — Плохо, — сварливо ответил Чернов и прикрыл глаза, чувствуя укол рези, с которой ему давалось каждое слово, особенно если он пытался придать своему осипшему голосу какую-то интонацию. — Да, я слышал, что ты больше не работаешь на электростанции. Тебя хотели повесить за диверсию, но доктор в госпитале сказал, что ты сам скоро умрёшь… Но теперь ты поправляешься, — последнюю фразу он произнёс с меньшей уверенностью. Сердитости, чтобы произнести это твёрдо, не хватило. Не хватило ещё и потому, что он решил, что сможет совершить намеренный манёвр, который явно причинил ему неудобство: он оторвался от стены, сделал пару шагов, повернулся и присел на самый краешек кровати. Он, видимо, хотел показать этим свою надменность и отсутствие страха. Бояться действительно было нечего, кроме собственного смущения. Ему было трудно, и когда он сел, то сначала чуть сгорбился, затем поспешно выпрямил спину и вздёрнул подбородок, затем снова расслабился. Короче говоря, он путался, нервничал и хотел казаться более значительным. — Как только встанешь на ноги, будешь работать в кинотеатре. Не знаю, кто это устроил, но я к этому отношения не имею. Но ты ведь этого от меня хотел? — последнюю фразу он произнёс с прорвавшейся обидой. Он, наверное, не собирался этого говорить и выглядеть жалко, но оно вырвалось, причём с таким раздражённым и порывистым упрёком, будто эта догадка, до которой он ещё не успел дойти к моменту прошлой их сознательной встречи, причиняла ему боль, и он хотел бы услышать её опровержение. И правда хотел. Чернов ясно увидел это в его лице. Бросив свой вопрос, Ленц повернулся к нему и под фальшивым высокомерием показалось волнение, оскорблённое и настойчивое… Как бы там ни было, Чернов решил, что к этому немцу больше никогда не обратится. Не нужно от него ни помощи, ни искренности, а уж тем более извиняться перед ним или разубеждать его не нужно, обойдётся, и плевать, что он там будет думать. Чернов промолчал, только поморщился от боли, хоть на самом деле ему в тот момент больно не было. — Я только не пойму, правда. Как это ты додумался вообще, как решил, что я соглашусь… — прикусив губы и нахмурившись, он помедлил, подбирая слово на русском, но так и не подобрал. Чернову и так уже было бесконечно противно и стыдно от всех этих бесплодных разбирательств с собственной совестью. Тем более не хотелось снова слышать этот бессмысленный вопрос, на который не было больше ответа, потому что этот самый ответ и спрашивал… От путаницы мыслей начала болеть голова. Решив разом всё это обрубить, он собрал все силы, какие были, и, рывком перевернувшись на бок, откатился носом к стене. Жгущая боль пробила его насквозь, но от этого проще было сказать, вернее прошипеть, срываясь на всхлип, добавив в голос ненависти и мучения. — Подумал, что все вы, немцы, одинаковые! Он уже не видел, но почувствовал, что вспугнул Ленца своим движением, и тот мгновенно взлетел с кровати и наверняка отступил к своим позициям у дверного проёма. Именно оттуда прозвучал его голос, гневный и возмущённый. Но под конец фразы до него, видимо, дошло, о чём речь, поэтому буквально на последнем слове его голос потерял все краски и стал растерянным. — Что ты имеешь в виду? — вернее, растерянной оказалось пауза, повисшая за сказанным. Чернов хотел, чтобы он понял, и в то же время хотел, чтобы им обоим было наплевать. И ещё хотел увидеть, как рассерженно прищуренные глаза Ленца удивлённо раскрываются и становятся прежними, печальными и прекрасными. Но этого хотеть не стоило. И нет в его глазах ничего прекрасного. Ему, наверное, нужно было переварить этот обрывок информации и из него извлечь выводы, как это он уже сделал, обвинив Чернова в корыстном расчёте. Надуманно, но верно. Чернов не считал его глупым, а наоборот, но и опасности в нём не видел. Ленц не выдал его раз, значит не выдаст и дальше. Если он пришёл сюда, руководствуясь благодарным сочувствием, то пусть с ним и убирается. Он или не он устроил Чернова в кинотеатр — это, конечно, хорошо, но если ради этого придётся выслушивать нравоучения от идеального офицера и джентльмена, то нет, спасибо. Чернов услышал, как Ленц обменялся с Евдокией несколькими фразами, но слов не разобрал. За ним закрылась дверь и Чернов запоздало почувствовал что-то похожее на отозвавшуюся ножевым касанием нежность к немцу, но какая разница? Надо поскорее поправляться, только и всего. Надо взрывать проклятый мост и навсегда убираться из этого города… Но не прошло и минуты, и домашнюю тишину вдруг прорезал новый звук. Чернов не ожидал его услышать и потому сердце, как на любое нарушение покоя, отреагировало на него так, как будто изнутри цапнули когтем… Кто-то, двигаясь как бесстрашный бойцовый зверь, то есть практически не слышно, но ощутимо, вошёл в дом. Это Ленц вернулся? Евдокия поражённо вскрикнула и замолкла, будто её крик погрузили под воду. Неслышные волчьи шаги приблизились. Звякнул какой-то металл. Прошелестело касание ткани о ткань. — Вставай, ты, — это был голос Лумиста и мало что в жизни было столь же угрожающим, как произносимые им изломанные русские слова. От щенячьего наигранного и милого гнева Ленца не осталось и следа. Здесь была только свирепость, настоящие, являющиеся постоянным мотивом всей жизни беспощадность и бессердечность. Как же не вовремя он припёрся… Сколько его не было? Почти месяц. Злой, должно быть, как чёрт. Отчего же его машина не гремела и собаки не лаяли? Чернов ошибся. В какой-то момент он неправильно оценил ситуацию. Потому что Ленц, с его чистой добротой и дешёвой моралью, ушёл буквально только что и он не мог с этим гадом не пересечься, а значит он сейчас вернётся и поможет. Элементарное человеческое благородство не даст ему оставить беременную женщину в распоряжении убийцы… Это была первая ошибка. Второй было сложившиеся у Чернова мнение, что Лумист не так уж страшен. Их прошлая встреча, произошла, кажется, так давно. Тогда было много ещё бы чуть-чуть и нежных объятий, и взаимная неторопливость, и возможность вблизи посмотреть в его безразличные, но кажущимися такими необыкновенными глаза с их рысьей пустой выразительностью и буквально гипнотизирующей исходной красотой. Лумист тогда беззвучно произнёс как всегда бессмысленное «schlägt nur für dich», которое заставило Чернова ждать его возвращения, по крайней мере в течение первых трёх дней — так ждать, что ничего другого в жизни не нужно было, а уж потом, якобы успокоившись, но на самом деле просто ощутив нехватку, он с присущей блудницам низменной тоской и неудовлетворённостью переключился на Ленца, да, нужно называть вещи своими именами, раз уж можно теперь взглянуть на это со стороны… Сейчас это казалось Чернову совершенно неактуальным, но маленький остаток той упаднической веры, совершенно безосновательной, у него остался. А ещё сильна была недавняя нелепая уверенность, что он непременно сможет что-нибудь сделать (но что, господи?), чтобы Лумист оставил его в покое. Это потому что у них что-то вроде взаимности, а при взаимности люди идут друг другу навстречу. Как же это он настолько перестал оценивать опасность, что до такого додумался? А ещё мост через Шелонь, новые большие надежды и большие планы и, самое главное, серьёзная травма, которая сделала Чернова беспомощным и страдающим, а оттого неприкасаемым — вот только это по мнению нормальных людей, да и не нормальных тоже: его ведь не стали наказывать за поломанную электростанцию, потому что она сама его наказала. Он и правда на какое-то мгновение, всё ещё не отойдя от Ленца и от осколочно испытанной нежности к нему, забыл, кто рядом с ним теперь. Или не забыл, но обиженное на все обманы и совершённые безумства, совсем тихое, но твёрдое и наглое «нет» было произнесено. Скорее случайно и автоматически, нежели намерено и осознанно, но немец это услышал. И великодушно дал целых три секунды на исправление этой оплошности. Но Чернов, запутанный снова зарезавшей в груди болью, решил, что она даёт ему право требовать бережного к себе отношения. Ядовитое «vortrefflich» Лумист произнёс быстро и практически с радостью. Или, скорее со злорадством, что его звериной жестокости дана свобода. Евдокия тоже, должно быть, запуталась и замешкалась, понадеялась на Ленца или на чудо, да и что она могла? Бежать она бы не бросилась. Через несколько секунд, наполненных звуками быстрой возни и грохотом падения каких-то предметов на пол, она надрывно закричала. Всё мигом встало на свои места. Её задыхающийся и переходящий в бессмысленные причитания крик поднял Чернова так, словно его верёвкой с кровати сдёрнули. Едва он коснулся ногами пола, боль вгрызлась в сердце с такой яростной силой, что он согнулся пополам и стал падать. Кое-как хватаясь за стену, он сделал несколько шагов, но дальше не мог ни идти, ни дышать, ни видеть, всё потонуло в вязкой темноте и безумно давящей пульсации. Но в ушах стоял женский крик, не однотонный, а переходящий в повизгивания, которым нужен воздух, а это значило, что с ней делают что-то страшное… Чернов ничего не соображал, но знал, что спасительная потеря сознания, которая избавит его от боли и от реальности, не возможна. Если он вырубится, то Лумист совершит непоправимое и ничто его не остановит. Короткий путь в несколько метров показался целой обледенелой степью. Каждое движение давалось с адской болью и прижатие рук к сердцу не помогало. Воздуха, чтобы крикнуть самому, не хватало. Ещё несколько шагов и не осталось ни стен, ни пола. Кувыркаясь в одной сплошной боли, Чернов продвигался куда-то на крик. Который тоже растворялся в неизвестности, но Чернов не давал себе его потерять… Целая эпоха крика прошла и рухнула, прежде чем Чернов кое-как смог вернуться к осознанию собственных действий и среди наплывающей со всех сторон темноты рассмотреть, что он дополз до ноги Лумиста и хватается за его сапог, пытаясь произнести что-то на русском, чего эсэсовец всё равно не поймёт. Главное, крик оборвался. Превратился в несчастные поскуливания, тоже прибитые к стоптанным половицам. Чернов видел, что Евдокия там, с другой стороны стола, вздрагивающая, бессильная и большая, осела на пол, спиной к нему. А перед ним стояли те же чёртовы сапоги, пыльные и разбитые. Посмотреть выше не хватало сил. Сквозь звон донеслось дополненное лёгким пинком, презрительное и мерзкое «вставай». Снова на русском, снова звучащее грубо, словно брошенный в камни камень, но теперь с каким-то брезгливым недоумением. На этот раз Чернов ситуацию недооценивать и усугублять не стал. Не было для него ничего труднее, чем подняться. Ничего тяжелее: сначала кое-как собраться в кучу, подтянуть под себя ноги, опереться на колени, затем поставить ногу, опереться рукой на пол, а затем, раз уж позволено, на колено немца, начать заваливаться набок, каким-то невероятным усилием удержаться, подняться и на вторую ногу и всё это сквозь немыслимую резь в груди, когда сердце окончательно превратилось в одну разорванную воспалённую рану… В тот самый момент Чернов осознал вдруг, что уже никогда не будет таким же здоровым и сильным как раньше. Почему-то это пришло ему в голову только сейчас. Когда это было не важно. Когда и на смерть нельзя было рассчитывать, потому что его смерть значила бы, что и Евдокия умрёт. Он и так подвёл её слишком сильно, так хотя бы в этом, самом главном, не подведёт ни за что. С трудом разогнувшись, он открыл слипающиеся глаза и почти не увидел перед собой знакомого ненавистного лица, только его контур. Всё застилала дымка, то ли слёз, то ли вернувшейся слепоты, которая так напугала его в первый раз. Этот момент он не собирался упускать. Сделав над собой неимоверное усилие, он попытался сказать про удар током, но язык заплетался, да и сознание ускользало. Тому, что произошло дальше, он был едва ли не рад, потому что вряд ли простоял бы ещё хоть несколько секунд и как раз начал падать, когда его подхватили и встряхнули. Голова кружилась и быть сваленным, как когда-то в первый раз, лицом на стол было практически облегчением. Всё равно сердце резало так, что ничего другого он просто не почувствовал. Единственное, что он запрещал себе, это терять сознание.
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.