ID работы: 5432532

Не рассмотрев

Слэш
NC-17
Завершён
446
автор
Размер:
260 страниц, 37 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
446 Нравится 165 Отзывы 130 В сборник Скачать

15. salbei

Настройки текста
Не торопясь и стараясь полностью успокоиться, Вернер вернулся к каменной лестнице и спустился со стены. Быстро набирали силу и лиловый цвет потёмки, на траву с тихим шелестом ложилась роса. Окрестности погружались в таинственную и зовущую, как это бывает июльским вечером, тишь. Вернер прошёл по тропинке, справа от которой высилась стена, прикрытая кустами рябины и огромными лопухами неведомой формы, а слева в аккуратном, но неуловимом порядке лежали поросшие сорняками грядки и клумбы с различными растениями. Растениями Вернер не интересовался и не знал их названий, но некоторые из попавшихся цветов он видел прежде на полях и при дорогах. Однако тех вещей, которые здешние крестьяне сажают на своих огородах, Вернер не заметил. Впереди стал виден располагающийся возле входа в крепость домик. Его увитую хмелем двускатную крутую крышу можно было видеть ещё раньше, со стены. Дом живописно окружали мягкой постелью низко протянутые ветви нескольких корявых дубов. Само здание состояло из серых от множества лет и дождей брёвен. Раскрытые ставни окон были выкрашены зелёной краской. Белые занавески — задёрнуты, в окнах светился электрический свет. Впечатление эта картина производила донельзя уютное и прямо-таки идеалистическое. Тщательно ко всему присматриваясь, Вернер поднялся на скрипучее деревянное крыльцо. Нервозное беспокойство тревожило его душу, но не может же быть, чтобы этот человек своими повадками выводил его из равновесия… Вернер остановился перед дверью во внутренние помещения и решил быть с собой честным. Что говорит ему безошибочное чутьё? Кажется молчит. Что говорит ему спящая совесть? Что он не делает ничего дурного. Что говорит ему сердце? Что его тянет войти. Что говорит печальная ностальгия? Что хочет себе ещё один повод… В полумраке чуть покосившейся веранды Вернер увидел летнюю кухню, стол, полки на стенах, всякий бытовой хлам и несколько непрофессионально наивных рисунков на стенах — почти на всех альбомных листах размытые акварели берёз на берегу голубой реки. Во всём расположении вещей чувствовалась хозяйственность и аккуратность и, наверное, деловитая, но нежная женская рука. Из веранды шёл крохотный коридорчик с двумя раскрытыми дверьми по сторонам. За правым дверным проёмом Вернер по тихим звукам определил человеческое присутствие, поэтому сначала заглянул в левую комнату. Та оказалась просторной и заставленной по стенам шкафами, ящиками и полками книг. Окно было так плотно завешено листьями хмеля, что совсем не пропускало вечернего света. Смежная с этой комната была заперта. Во всём доме витал приятный и довольно сильный запах, вернее, множество переплетённых запахов трав, цветов, ягод, корней, плодов — всего растительного, изобильного и естественного, но не одушевлённого. Примешивалось ещё что-то похожее на скользкий дух лекарств. И ещё запах варёной картошки. И сена. Мёда, смородины, мяты, вишни, не меньше сотни ароматов сновали вокруг и даже если бы Вернер знал, не смог бы подобрать им названий, потому что они были не отделимы друг от друга… Вернер прислушался к ним несколько секунд и тут же заметил, что они, пролезая внутрь, обволакивают его уютом и внушают беспечность. Это лишнее. Вернер напустил на себя высокомерный вид и перешёл в другую комнату, намереваясь задать оставшиеся из вопросов и уйти. Уйти сейчас, но потом, может, через пару недель, перепоручить кому-нибудь из своих подчинённых вывести этого человека на чистую воду, что будет значить его гибель. Так и надо. Всех опасных, всех выбивающихся из общего ряда, всех необыкновенных… — С кем вы живёте? — Вернер рад был, что голос сейчас звучит именно так, как нужно — бесстрастно и чётко. Калачев летяще отвернулся от стола, на котором поблёскивали разные банки и коробочки и слышалось шипение кипятильника. Сама комната казалась более обжитой, чем соседняя. Тут у печки стояла узкая кровать с высоко сложенными подушками, тут же кресло, допотопный тяжёлый комод. В середине комнаты стоял круглый стол, накрытый кружевной белой скатертью, опускающейся до устеленного домоткаными пёстрыми половиками пола. В углу — массивный письменный стол и ещё множество разных предметов быта явно не крестьянского, а скорее напоминающего об обедневших усадьбах. Свешивающаяся с низкого потолка крупная лампочка в вычурном холстинном абажуре сыто помигивала. — С супругой, но она сейчас в отъезде, — тон Калачова выражал полнейшее благодушие. В руках он держал склянку и ложку и вновь разыгрывал неуловимое преставление, на этот раз показывая, что хочет вернуться к своему занятию, но только после того, как это позволит вежливость приветливого хозяина к дорогому гостю. Вернер подумал, что при других обстоятельствах принял бы этого человека за увлечённого учителя младших классов, который всей душой отдан работе и, чтобы заинтересовать детей, всегда ведёт с ними лукавую и назидательную игру, из которой ребята, сами того не осознавая, перенимают знания. — Где ваши дети? — У меня их нет, — он виновато и примирительно улыбнулся, немного развёл руками и при этом так многозначительно и вместе с тем нераспознаваемо посмотрел, что снова за этим должен был крыться какой-то смысл. Вернер решил, что не будет строить никаких предположений, основываясь на полутонах. Он обвёл ещё одним придирчивым взглядом комнату и Калачев счёл это разрешением отвернуться и продолжить чем-то шуршать. — Кем вы работаете? — Я агроном. Специализируюсь в садоводстве. Сотрудничаю с несколькими здешними колхозами. Бьёмся над выполнением планов, увеличиваем потихоньку площадь угодий, развиваем новые культуры… — его плавный немецкий легко и певуче тёк, не спотыкаясь даже на самых заковыристых и длинных словах. Эти сложные сочетания согласных и их умелое преодоление, казалось, приносят ему давно изведанное удовольствие, какое всегда рад испытывать человек, который в совершенстве овладел любимым, но чужим языком. Он глянул через плечо и указал на стол, — да вы присаживайтесь… Не сводя с него глаз, Вернер снял с головы фуражку, опустился на один из стульев с круглой спинкой и запоздало заметил, что, видимо, заслушался изящным произношением, раз послушался и сел. Делать этого не стоило. Но если он сейчас же поднимется, то будет выглядеть глупо… А перед ним уже появилась тонкая, исписанная синими узорами фаянсовая чашка с буро-золотым, искрящимся дымком чаем. На дне чашки танцевали мелкие листики и соринки. Вернер решил, что не станет пить, но невольно вдохнул и ощутил запах, в котором через секунду угадалось всё, что только нужно человеку: и горячая крепость, и живительная сладость, и увядающая сила, и, затем, скользящая тревога дорог, и, ещё глубже и дальше, в неизречённой своей благости, в милой своей доброте, заветное «я люблю тебя» от не встреченного, от того, кто всегда с тобой. Ну что это за глупости? Просто запах. Горьковатый запах этой горемычной земли и разбуженных кипятком бесприютных мёртвых трав. Калачев сел на другой стороне стола с такой же чашкой и понимающе улыбнулся. Между ними он поставил такую же, как чашки, вазочку с продолговатыми пряниками. Комната мягко качнулась. Страшно захотелось спать. Вернер с трудом подавил зевок, но всё равно проиграл. На несколько секунд на него нашло затмение леностного бессилия, летней вечерней грусти, чего ещё? Всё пропало. Это запах тому виной. Слишком хороший. Туманящий мысли чем-то приятным и всем и каждому навеки родным. Потеряв над собой контроль, Вернер облокотился о стол, склонил лицо над чашкой, неспешно и глубоко вдохнул, ощутил этот земной рай и не смог удержать вырвавшуюся вместе с блаженным выдохом расслабленную довольную улыбку. По телу тут же разлилось спокойствие нежной полудрёмы. Он уже чувствовал себя плывущим по цветущему саду в гамаке, уже отпускал всю охрану, силу и злость, какие были в нём, и это приносило облегчение. Ему действительно стало легче. Впервые? Впервые. Взяв горячую чашку в руки, чтобы дышать ей, он откинулся на скрипнувшую спинку стула и вгляделся в мерцающее где-то вдалеке лицо. — Вы сказали, что жили в Германии? — непривычно было слышать собственный голос таким простым и одурманенным. Непривычно, смешно и нелепо. Зачем он так говорит? Просто так… — Да, после того как я закончил сельскохозяйственную академию, я отправился на стажировку в Германию и потом ещё несколько лет работал в Веймаре. Ваше лицо сразу показалось мне знакомым, — то ли зелёные глаза его сверкали, то ли это просто была игра света… Может, в нём царило одно коварство. Да, конечно. Ну какой Веймар? Кому он пытается задурить голову? Раз он так хорошо владеет немецким, то, возможно, смог по выговору собеседника определить его происхождение, но, что более вероятно, он разузнал об этом в городе. Вернер ведь от своих не скрывал, откуда родом. Кто-то из сослуживцев мог обронить это в пустячной болтовне, а кто-то из местных мог нагреть уши… Калачев невыносимо изящным жестом поднёс чашку к лицу, Вернер, невольно повторяя его движение, тоже отпил. На мгновение обжёгся, но чай был чудесным. Разумеется никогда прежде Вернер такого замечательного не пил. Такого хорошего и так тщательно заваренного, что с первого крохотного глотка по телу разлились тепло благословенного труда и словно бы воплощённая во вкусе людская добродетель и счастье тихой жизни в деревне. — Не говорите глупостей, — Вернер не чувствовал злости. Ничуть. Ему хотелось устало улыбаться, ему было хорошо. Он снова отпил из чашки и потянулся за пряником. — Как скажете, Вернер, — какая ужасная, самоубийственная наглость с его стороны называть по имени. По имени, которое он не должен знать и которое не должен сметь произносить. Но всё же имя это получилось у него долгим и по-речному живым. Приятно было это слышать. И приятно было смотреть на него, отодвинувшегося от стола и отчасти скрывшего лицо в рыжеватой тени от края абажура. — Как бы там ни было, я рад был встретить вас. Думаю, вы меня уже поняли. Советская власть… — он многозначительно умолк. Скептически и забавно поджал подбородок, приподнял убегающие к впалым вискам брови, отвёл глаза и разбросал по воздуху ещё массу артистичных осколков движений и полутонов выражаемых чувств — досады, расстройства, боли потери любимой родины, на величественных останках которой кое-как взросло в крови и боли что-то несуразное, грубое, тупое, дикое и без остановки пожирающее само себя; сожаления, отрицания, принятия, прощения, признания собственного бессилия, признания собственного превосходства, уязвлённого чувства собственного достоинства — всё то, что значит для него советская власть, он выразил в коротком печальном вздохе и в снисходительном взмахе тонкой руки, которую он чуть приподнял над столом и сделал когтистыми пальцами какой-то непереводимый упускающий жест, тихонечко хмыкнул… Кто-нибудь другой на месте Вернера, кто-нибудь более восприимчивый, наверняка был бы впечатлён этим представлением и наверняка бы всё правильно понял. Правильно понял всё то, о чём ни раньше, ни позже не имел понятия, но понял бы. Но Вернер ничему не верил. Даже сейчас, когда по животу расползлось густое плодородное тепло, какое найдётся на поле под недавно скошенным сеном в солнечный день, и когда глаза заволокло очарованным туманом — всё он стал видеть будто бы издали, сквозь сиреневую дымку сумерек, будто бы с другого берега. А с другого берега всё кажется таким недосягаемо прекрасным, что невозможно тоскливо оставаться на своём одиноком берегу, зная при этом, что и сам выглядишь прекрасным и столь же таинственным для наблюдателей с другого берега. — Мне с советской властью было не по пути. И я рад, что благодаря вам наши с ней дороги навсегда разошлись. — Думаете наша власть окажется лучше? — будь Вернер в своём уме, он не стал бы такого говорить. Но сейчас он уже водил надкушенным пряником по скатерти, уже упирался ногами в пол, чтобы стул встал на две задние ножки и покачнулся. Тут и до бесславного падения недалеко. Ну и пусть — думал он — ну и пусть. Это всё только игра и иллюзия. Стоит выйти из-за стола и всё вернётся на свои места. — Я на это надеюсь. И в свою очередь постараюсь сделать всё от меня зависящее, чтобы так оно и было, — произнеся это, Калачев даже уверенно нахмурился в торжественное подтверждение своих слов, что отразилось на его лице тенью обаяния, которому никто не смог бы противостоять. Ведь вновь стало видно, что где-то в глубине своей загадочной и тёмной, как океан, души он силён. Так силён, как говорят об этом резковатые, сухие и долгие черты его лица — таких лиц не бывает у людей малодушных. И вот, этот тайный герой будто бы намеревается свои силы, нерастраченные на всякую советскую власть, приложить в услужение власти новой. Разумеется это обман. Он и сам это понимает и потому уже через мгновение покладисто признаётся, что хитрит, и улыбается, легко, незаметно, обворожительно, улыбка не столько в губах, сколько в печальных египетских глазах, облагораживающих это слегка несоразмерное и будто бы до сих пор угловато-мальчишеское лицо, лицо худое и стремительное, особенное своей уловимой лишь сердцем статью… Признавшись в лукавстве и якобы сбросив его, он одухотворённо улыбнулся и всё в нём стало идеально и просто. — Честно сказать, я имел сомнения, но как только тебя увидел… Вернер не смог удержаться от укорительного цыканья зубом, окончательно расплылся в неверящей насмешливой ухмылке, покачал головой и отставил чашку. Уходить ему не хотелось, но заглохшее было чутьё смогло пробиться сквозь туман и завыло тревогу, ведь, в самом деле, что он делает, что он слушает, чему позволяет влиять на своё сознание? Неужели он даёт себя морочить этому прохвосту и терпит эту возмутительную чушь? Наверняка в чае намешано всякой одурманивающей травы, вот его и развезло. Нужно уходить, пока он окончательно не поддался на провокацию… Но он уронил голову набок и, не найдя сил подняться на ноги, глубоко вздохнул. — Вам есть что сообщить? — язык заплетался и в ближайшие часы не предвиделось возможности вернуть себе над ним контроль. — Да, я мог бы, — светлые глаза напротив так и сияли. Так и мелькали, как птицы в ветвях. Вернер не чувствовал в этом человеке опасности. Этот человек, видимо, сам желает ввязаться в опасную игру. Вернер уже не винил его за это. В конце концов, это представление насчёт советской власти может оказаться истиной. В конце концов, почему бы не поверить тому, что этот человек правда желает сотрудничать? — я мог бы, например, навести кое-какие справки… Знаете, я имею вес в городе, всех знаю и меня все знают, так что, для начала, чтобы доказать вам мою лояльность, я мог бы, скажем, выявить приверженцев партии, которые не афишируют своих взглядов. В городе есть неблагонадёжные элементы. Нам, всем вместе, следует избавиться от них, чтобы они не навредили нашему будущему, — когда он говорил это, его глаза блуждали из угла в угол, а затем он, вновь неуловимо актёрствуя, осёкся. Остановился, напрягся, быстрым движением перевёл взгляд на Вернера и посмотрел на него с холодком того, кто вдруг вспомнил, что играет с огнём. То был холод конкретики, отстранённости и настойчивости. — Я хочу быть вам полезен. Именно вам. И чтобы именно вы обеспечили мне безопасность, — и вновь обратившись в мягкость, едва заметно улыбнулся, — думаю, мы сможем найти общий язык. Сможем снова стать друзьями. — Мы с вами… Никогда. Не станем. Никем, — каждое слово давалось Вернеру тяжело и ещё тяжелее было порвать все путы и, оперевшись на жалобно накренивший стол, кое-как подняться. Его сразу повело в сторону, он пошатнулся, но удержался. Калачев, в котором на мгновение проступило что-то дьявольское, не удосужился скрыть презрительную усмешку. Внимательный блеск его горящих глаз вскоре угас в темноте. Ведя руками по стенам и спотыкаясь, Вернер выбрался из комнаты, крохотный коридор показался ему длинным и те несколько шагов, что нужно было сделать до веранды, растянулись едва ли не на час. Где-то на протяжении этого часа Вернер, окончательно потонув в цветочно-травяных запахах дома, задохнувшись в них, как в воде, прижался лбом к стене и закрыл глаза. Голова кружилась, но это было приятно. Это было похоже на опьянение, только оно было невыносимо лёгким. От него требовалось избавиться, но это чувство невесомости не хотелось терять. Запахи, затихшие вдали звуки, ощущение под пальцами тёплого дерева, ощущение кожей нежной прохлады, схожий с ветром стук сердца, вибрация собственного сбитого дыхания — всё это, переливаясь и позвякивая, роилось вокруг, наваливалось сверху и душило. Когда Вернер выбрался наконец на улицу, причём осталось зыбкое воспоминание, будто выбраться ему помогли чьи-то сильные тонкие руки, было уже совсем темно. Небо закрывал слой плотных облаков, так что было не видно ни тропинки, ни крепостных стен. Их кружащиеся очертания проступали в тени и уплывали в чернейшую пустоту бесконечности. Опасно было в таком состоянии переходить реку и добираться до казарм. Возможно, менее опасно, чем оставаться в крепости, но Вернер остался. Хотел было вернуться в дом, но доплёлся только до крыльца, а там навалилась такая сладкая усталость, что не осталось в мире ничего более желанного, чем опуститься на доски, мельком припомнить, что оставил в доме фуражку, блаженно прижаться виском к деревянному столбику перил и провалиться в неизвестность.

***

На следующее утро Вернер проснулся в своей постели. Фуражка висела на спинке стула, брюки были влажными от росы. Всё было в порядке, но как он пришёл, как вёл себя, не болтал ли лишнего — этого выяснить не получилось. Память отшибло начисто и в этом можно было смело обвинить какой-нибудь яд или наркотик, которым был дополнен вчерашний чай. Но чувствовал Вернер себя превосходно, более того, чётко помнил всё, что предшествовало моменту, когда он заснул на крыльце. Из карманов ничего не пропало, никто из караула не стал свидетелем его бесчинств или странностей, да и вообще ничего страшного не произошло. Но всё же Вернер обязал себя сделать какие-то выводы и первейшим из них был запрет впредь пить или есть что-либо подозрительное. Что ещё? Этот Калачев набивается в доносчики. Это, пожалуй, неплохо, вот только каких ещё фокусов можно от него ждать? Бесстрашный ублюдок рано или поздно сам себя перехитрит. К чему эти его дурацкие намёки на то, что они были прежде знакомы? Если допустить, что Калачев когда-либо до двадцать седьмого года бывал в Германии, Вернеру тогда было не больше двенадцати лет. Даже если допустить, что Калачев жил в Веймаре, даже если на секунду представить правдой ту маловероятную нелепицу, что он мог где-то увидеть и неведомым образом запомнить Вернера — даже если так, ему-то, Вернеру, какая разница? Если для Калачева гарантом порядочности человека является фантазия того, что он этого человека много лет назад, когда тот был ребёнком, случайно видел в другой, уже не существующей стране, то тогда… Впрочем, незачем об этом рассуждать. Это невозможно, а даже если допустить, что возможно, не имеет никакого смысла. Надо выяснить, на что Калачев способен, и, если он может быть полезен, то тогда следует использовать его и обеспечить в оплату какими-либо благами, но ни о каких «стать друзьями» и речи быть не может, это просто идиотство и если он продолжит в том же духе, то не миновать ему серьёзных проблем. Так Вернер решил, на всякий случай отложил разбирательство с Калачевым на какой-нибудь другой день и на дни последующие торопливо погрузился в свои обыкновенные дела, связанные с лагерем и наладкой сообщения и обеспечения. Когда ему требовалось проехать мимо крепости, он, пересиливая себя, не смотрел на неё. Когда выдавалась свободная минута, он спешил занять мысли чтением какого-нибудь документа. Так спешил, чтобы даже случайно не наткнуться на возможный факт того, что он снова будет думать про крепость да про этого Калачева… Возможно, это было не совсем честно, но привычную предельную честность перед самим собой Вернер отложил до того дня, когда успокоится совесть, а она пока слегка поскуливала, заставляя Вернера корить себя за то, что он, офицер СС, дал себя опоить, да и вообще поддался слабости и слишком уж далеко зашёл на поводу у смутных желаний. Этот порядок просуществовал до последних чисел июля, а затем Вернер вновь столкнулся с ним. В жаркий безветренный день, в цветущем городском сквере возле комендатуры, в тени раскидистой листвы Калачев мирно беседовал с каким-то новоприбывшим вермахтовским офицером. Это было неожиданно, поэтому Вернер сначала разозлился и опешил, а уж потом задался вопросом, что тут такого удивительного. Вернер в тот момент шёл по делу, но чутьё подсказало, что теперь всё у него будет валиться из рук и ему не удастся ни на чём сосредоточится, если он сейчас же не разберётся с этой проблемой. Проблемой совершенно несущественной, но она наверняка теперь не покинет его мыслей… Но почему? Видимо, потому, что он старательно избегал какого-либо соприкосновения своего сознания с тем предметом, что имел наглость самолично попасться ему на глаза. На глаза. На глазах у него этот Калачев стоял, картинно сложив руки на груди, и донельзя артистично встряхивал породистой головой, безуспешно пытаясь избавиться от вьющихся вокруг мошек. Одет он был просто, но даже чёрт пойми в чём выглядел куда более стройным и статным, чем немец рядом с ним. Этот незнакомый хворый немец, даром что в форме и при майорских знаках отличия, имел настолько заморенный и неприглядный вид, что смотреть на него было тошно. Однако на измождённом, совершенно бледном лице, на котором ещё издали виднелись глубокие тёмные тени под глазами, был написан вежливый интерес и искреннее участие. Говорили эти двое, что даже издали было слышно, без стеснения на русском, отчего Вернер окончательно рассвирепел. Перед отправкой на восток он прошёл краткий курс обучения и в общих чертах понимал восточнославянские языки, но тут оба говорили свободно и с видимым удовольствием. Правда, удовольствие их быстро прервалось. Майор при вторжении безропотно опустил свои большие щенячьи глаза, а Калачев… Он продолжил как ни в чём ни бывало неуловимо улыбаться и смотреть, хоть и был немного ниже ростом, ласково и свысока. Вернеру он кивнул как своему доброму другу, имел даже наглость начать говорить, что, мол, куда это Вернер пропал и чего не заглядывает, но вовремя осёкся и скромно умолк, но и это, конечно же, было частью его представления. Вернер налетел на него в порыве злости, но как только настала пора говорить, не нашёл, что сказать. В результате разговора не получилось. Стушевавшийся майор, что-то мяукнув на русском, растворился в воздухе, а Калачев смог отболтаться. Всерьёз напуститься на него при свидетелях Вернер не мог. Вернее, мог. И, пожалуй, даже должен был. В конце концов, он имел на это право, ведь как бы там ни было, этот человек испытывал его терпение, играл с огнём и не мог этого не понимать. Стоило ударить его, стоило прилюдно унизить, может даже пристрелить прямо здесь сейчас… Но почему? Неужели потому, что Калачев так выводит из себя, что приходится перед ним пасовать и прибегать к универсальному насилию? Если Вернер сорвётся, то проявит слабость. Триумф Калачева будет длиться совсем недолго и репутации Вернера одна просто так отнятая жизнь не навредит, пусть даже эта жизнь принадлежит не бесправному лагерному скоту, а свободному человеку. Однако от свободы до лагеря один шаг. Но для этого Калачева нужно в чём-то уличить, а в чём его обвинить, кроме несносности? Буквально на глазах проблема вырастала на пустом месте и требовала решения. Вернер сказал, вернее, едва-едва удерживая бесстрастность и лёд, прошипел, что зайдёт к Калачеву завтра, и, едва этот мерзавец, не теряя достоинства и безупречной осанки, ретировался, пожалел о сказанном. Во-первых, незачем было откладывать. Теперь весь оставшийся день, ночь и завтрашнее утро окажутся испорчены. Во-вторых, раз уж сказал, придётся идти самому и ступать на нехорошую территорию, а ведь намного разумнее было бы потребовать от Калачева прийти в здание, уже занятое под новую тюрьму для подследственных, на допрос, где удалось бы на него надавить. Но как сбить с него спесь, кроме как физической силой? Бить его Вернер не хотел и малодушно отложил на потом честное следствие и выяснение причин этого нежелания. Отложил, но, едва себя с досадой на этом поймав, упорно вернулся к выяснению. Пытки вообще Вернера не воодушевляли. Он не был садистом и чужая боль по простому природному закону заставляла его ежиться и вздрагивать. Эта реакция была загнана очень глубоко и физически Вернер ничем себя не выдавал. Когда он бывал в концлагерях или тюрьмах, лицо его оставалось совершенно каменным, но внутренне ему было противно и гадко. Может, в этом плане он не был идеальным эсэсовцем, но наедине с собой он уже давно смирился со своей неидеальностью. В общем-то, он никогда и ни в чём идеален не был, так что и смиряться было не с чем. Нужно было только подавлять свои чувства и это он умел. В этом он уже давно достиг по-настоящему больших успехов и всякую жалость полностью в себе умертвил. Он мог смотреть на какие угодно издевательства одного человека над другим и оставался при этом таким бесстрастным, что свидетелям этой бесстрастности она казалась ещё более жуткой, чем физическая жестокость. Так оно, пожалуй, и было. Но в том случае, если пытать приходилось самому, Вернер контролировал себя хуже. В этом не было ничего удивительного. Палачам приходится несладко. По крайней мере тем из них, кто не является фанатом своего дела. Впрочем, даже садисты подвержены такой напасти, что когда они мучают, то впадают в раж. Они проявляют силу, бьют, режут или жгут, слышат ответный крик и невольно зажигаются сами. Они теряют терпение, теряют спокойствие, начинают задыхаться, тоже начинают кричать, нервничать или же начинают веселиться и это ещё более плачевно… Короче говоря, Вернер не любил причинять людям боль своими руками, потому как опасался, что в этом процессе потеряет над собой контроль. С Калачевым он по-прежнему хотел справиться сам и не впутывать в это подручных… Но почему? Неужели он боится, что кто-то посторонний станет свидетелем его отношений с Калачевым? Как ни прискорбно, это так. Если при разговоре будет присутствовать кто-то ещё, это всё испортит. Если разговор будет происходить вне крепости, это всё испортит… Но может стоит быть с собой честным и признать, что ему попросту хочется снова пойти в крепость? Или же хочется прийти в тот дом, вновь поддаться на растлевающее влияние запахов и чая и испытать столь приятное невесомое опьянение? Нет. У него нет никаких причин хотеть этого. Он не хочет. В этом он себя полностью контролирует, ему не нужно опасаться тайного самообмана. Он с собой честен, пусть чутьё опасливо подсказывает, что это только пока.
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.