ID работы: 5432532

Не рассмотрев

Слэш
NC-17
Завершён
446
автор
Размер:
260 страниц, 37 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
446 Нравится 165 Отзывы 130 В сборник Скачать

16. brennnessel

Настройки текста
На следующее утро Вернер постарался быть с собой честным и сначала разобрался со всеми запланированными делами. Это заняло у него первую половину дня и он мог сказать себе, что это так уж вышло, что он пошёл к крепости ближе к вечеру. Так получилось и дело не в том, что он подсознательно хотел поздним посещением повторить тот вечер, когда впервые оказался в заколдованном доме. Милый этот дом, если быть с собой предельно откровенным, не желал уходить из мыслей. Вернер не позволял себе думать о глупостях, но при этом осознавал, что думать о них хотел бы. И это было бы непростительной оплошностью, но ошибка эта исправлялась строгим самоконтролем, а значит волноваться было не о чем. Ведь не о чем? Разве что только о том, что он с пяти часов зачем-то отправился тянуть время и шататься по городу. Он просто осматривался и приглядывал за порядком. Просто хотел прогуляться. Просто подышать воздухом… Или же, хотел дать хоть какой-то выход волнительно рокочущей глубоко внутри, как тайное подземное море, разрушительной, или же созидательной, так или иначе, беспокойной силе? Для неё не существовало выхода. Она была заперта за оградой куда более непробиваемой, чем самые древние крепостные стены, она росла и разъедала изнутри, проявляя своё неизвестное происхождение… Уж не надышался ли он русским воздухом? Не заболел ли каким-то душевным недугом? Да, что-то внутри шло не так, как надо, но пока суть этого разлада была настолько неуловима, что ощутить её далёкое касание можно было только стоя на берегу здешней тёмной и быстрой реки. В ней купались дети. Из неё люди набирали воду. В ней тонули и обретали как покой, так и смятение. Вернеру этим вечером досталось смятение и как он ни старался его подавить, оно, даже загнанное под броню, потихоньку сводило с ума. Однако к крепости он подошёл совершенно спокойным внешне. Уже вечерело, на плоское небо нанесло рваного сора облаков. День был прохладным. Ночь обещал посетить дождь. Уже успевший стать знакомым бревенчатый дом стоял, закутанный в хмель, словно в индийскую шаль, и тихо дремал. Дверь была не заперта и Вернер вошёл, но внутри никого не нашлось. Никого, кроме сотен приятных запахов и вещей, доверху наполненных душой. Должно быть, Калачев ходил где-то поблизости. Чутьё шепнуло Вернеру, что это для него опасно, но ничего не смыслящий в ловушках здравый смысл сказал, что будет не лишним осмотреть пустующий дом и, возможно, увидеть то, что ускользает от внимания в присутствии хозяина. В захламлённой тёмной комнате с перекрытым листвой окном отыскался переносной патефон в продолговатом чёрном ящике. Вернер отчего-то замер перед ним и чем дольше ждал, чем дольше дышал усыпляющими сенными ароматами, тем упорнее нарастало желание услышать музыку. Это было глупо и совершенно не нужно, но наивный, пошедший на поводу у сентиментальности здравый смысл и тут упорствовал, подговаривая, что в этом не будет ничего плохого… Вернер решил покинуть комнату, но в дверях остановился. Странное гордое чувство зародило в душе уверенность, что если он не услышит неведомую песню, то упустит что-то, о чём потом придётся думать всю жизнь. Чертыхнувшись, Вернер вернулся к патефону и, быстро справившись с его изогнутым и зыбко поблёскивающем в полумраке устройством, завёл пластинку, которая стояла на круге. Сначала раздалось ожидаемое сиплое потрескивание, а затем, почти без нарастающего вступления, заиграла искажённая музыка, в которой угадывались какие-то струнные инструменты, размашисто бьющие клавиши пианино и что-то ещё. Мотив с первых звуков показался фигуристым, бойким и сильным — таким навязано драматичным и опереточным, что сразу пришли ассоциации с варьете, цыганскими романсами и страстной тоской степного востока. Вернер не разбирался в музыке, но ему показалось, что такая мелодия должна принадлежать дешёвым кабакам и отчаянным бродячим народам — не русским, но ведь русские, вроде бы, ценят цыган, по крайней мере раньше ценили и любили развлекаться в их обществе — где-то об этом Вернер слышал. Несколько раз взлетев на переходах, взыграв и, как волны, разбившись, музыка обратилась низким и ровным перебором и к ней присоединился голос, в своей красоте и душевности превосходящий любой инструмент. Голос, наверное, был мужским, но звучал высоко, страдающе и чисто. Вернер не понимал ни слова. В Советской России так, кажется, больше не поют, хотя, чёрт их знает. Такая музыка воспринимается не разумом, а сердцем. Сердце у Вернера лежало холодным камнем, вот только от песни стало тяжелеть. Оставив музыку играть, Вернер, стараясь не шагать в такт переливающемуся мотиву, вышел обратно в коридор. В другой комнате всё было так же, как при предыдущем посещении, только лампочка под потолком не горела. Вернер подошёл к стоящему в углу письменному столу и задумчиво подёргал ящики. Ничто не было заперто и везде лежали карандаши и кисти, бумаги, переложенные сухими цветами альбомы, потрёпанные записи и документы. Вернер попытался было что-то прочесть, но слабо знакомый язык отказался ему повиноваться, да ещё и эта тревожащая песня лезла в уши… Зато ему ласково открылись старые поблёкшие фотографии, висящие на стене над столом. Они, похоже, принадлежали периоду, предшествующему русской революции. Вернер этим не интересовался, знал только, что раньше Российская империя была, пусть отсталой и тёмной, но роскошной страной царей, православия, древних традиций, богатых усадеб, щедрости и рабского труда. Потом коммунисты и прочие разбойники свергли вековую власть и после кровопролитной гражданской войны наступил большевистский хаос. Сколько Калачеву лет, не разберёшь, но юность его, судя по одной из фотографий, пришлась на царскую Россию. На фото был он, лет шестнадцати, гораздо более, чем сейчас, лопоухий и смешной. Эдакий внимательный кроткий зайчонок. Детская пухлая мягкость не шла его лицу. Это теперь в его чертах угадывался острый, заточенный трудом и тяжкой игрой характер, а тогда, когда ему было около шестнадцати, он был только безгрешным, забавным и всё. Вернер не хотел делать ни на чём не основывающихся выводов, ведь это будет не истина, а только домыслы, которые ты сам заранее придумаешь и потом найдёшь им подтверждение, но всё-таки он подумал, что такие вот вычурно-старомодные мундиры с рядом крупных и частых блестящих пуговиц, отворотами на рукавах, высоким стоящим воротом, да ещё и с фуражкой, похожей на ту, что носили в мировую войну, полагались отпрыскам дворянских семейств в государственных высших учебных заведениях. Представить в подобном облачении коммуниста или просто человека, живущего под дешёвой советской властью — смех да и только. От юноши на фотографии веяло достоинством. Но не его собственным, а достоинством его рода, выраженного не столько в тронутых городским вырождением женственных чертах, сколько в самом образе лица, чуточку нескладного, но зато исполненного пугливым благородством, присущим тихим лесным оленям. Подобные дворянские семейства должны были быть, наверное, не богаты, но зато люди, происходившие из них, представляли самую невыразимую ценность, самый цвет нации — самых лучших, самых воспитанных, культурных, интеллигентных, патриотичных, благочестивых и честных. И что с ними сделали? Большевики их всех разогнали по Европе, а остальных перестреляли. Вернер вдруг вспомнил о своей матери. Кажется, целую вечность о ней не вспоминал. Кажется, целую жизнь от неё открещивался, не смотрел, не слушал, не любил, ничего не хотел знать о ней… И вот, так ничего и не узнал. Ни лица, ни голоса её не мог представить. Но сейчас вдруг с тоской уловил её присутствие. Из-за милого звона высоко взлетевшего русского голоса, на излёте чётко пропевшего слово «развяжет», сердце вдруг кольнула звенящая грусть по ней, по единственной женщине, да и вообще единственной, с кем у Вернера когда-либо было что-то общее. Ведь это будто бы она была изображена на другой фотографии. В глухом чёрном платье она сидела за столом и смотрела куда-то в сторону. Стоящий рядом с ней полноватый мужчина с ухоженными усами и бородой, в костюме и при бабочке смотрел в сторону противоположную и от этого фотография казалась излишне постановочной. Видимо, это были родители Калачева. Ничем не примечательные, да и фотография так потускнела, что лиц не различить… И всё же было понятно, что лопоухий мальчик в царском мундире — сын этих двоих. Но при этом совершенно на них не похож. Он — живой и чёткий. Его глаза уже египетские, в его изящном лице уже угадывается особенная стать. А они, его родители, только восковые куклы. Они смотрят в разные стороны, но при этом опущенная белая рука отца касается лежащей на столе белоснежной ладони матери. Вернер снова почувствовал укол тоски, ещё более болезненный, пришлось даже поморщиться и поднести к груди руку, потому что уж очень долго, надсадно и горестно голос из песни тянул «играя». А потом ещё добавил «на коленях у тебя» и Вернер, вдруг ясно поняв значение этих слов, сжался от невесть откуда налетевшего ощущения потери. Потому что совсем ударом ниже пояса, уж совсем защемило стиснутое болью сердце — ещё одна фотография. На ней пятеро маленьких деток стояли по росту в ряд. Двое мальчиков в тёмных матросских костюмах, три девочки в нарядных белых платьях. Вот только ни в одном ни в другом мальчике нельзя было узнать Калачева. Это, судя по сходству, были его братья и сёстры. Вернер понятия не имел почему, но руки его сами собой поднялись и ладони закрыли лицо. Грубые подушечки пальцев надавили на глаза, которые и без того опалило пламя неизвестного происхождения. Вернер ужасно захотел простонать. Этот тягучий звук так и просился сорваться вместе с выдохом, вместе с тихо и тонко тянущимся из другой комнаты «ночью нас никто не встретит…» «Мы простимся на мосту» — каким-то неимоверным усилием Вернер не произвёл ни звука. «Ночь пройдёт и спозаранок путь далёк и, милый мой, я уйду с толпой цыганок за кибиткой кочевой». Как же ему это понять, когда это, так и не переведённое на немецкий, уже камнем ушло на дно души? И с болью упало там, подняв клубами горестный ил позабытых, давно позабытых дней. Ещё через несколько секунд он опустил руки, унял дрожь, тряхнул головой, перевёл дыхание и уставился в окно. Уставился, умоляя себя не заметить, что взор перекрыла мутная водная преграда. Может это не в его, должных оставаться совершенно сухими глазах, а там, снаружи, под вечером, листва танцует, цветы расплываются, сияет беленькая теплица и маячащий над яблонями контур крепостной стены изгибается по-змеиному? Да, это там. А с ним всё в порядке. Песня заглохла. Он ощутил чей-то взгляд и быстро, даже чуточку испугано, повернул голову. Всего лишь кот. Сидит возле самовара на этажерке. И как это Вернер раньше его не заметил? Симпатичный, ухоженный, с длинной, шёлковой, персиково-рыжей в белых подпалинах шерстью кот или скорее, молодой котёнок, уже почти ставший взрослым, приобретший нормальный кошачий размер, но сохранивший на украшенной пушистыми белыми усами мордочке непосредственную детскую любознательность. Кот сидел совершенно безмолвно, даже его свесившийся со стола, светлый и наверняка собирающий всю пыль в округе хвост не двигался. Глаза кота подходили к его окраске, но как тут было не ощутить, как по спине ползут и ползут, волна за волной, цепкие мурашки? Ведь глаза у кота были такими же, как у Калачева. В случайном и счастливом природном сочетании, в котором явно присутствовало божественное вмешательство, серый и карий слились, всевышней волей очистились от скверны любых примесей и обратились в этот желтоватый, нежно-зелёный оттенок. Неизвестно, сколько Вернер простоял, рассматривая кота, в то время как кот с немым укором рассматривал его. Часы тикали, за окном сгущался вечер, в комнате темнело, но это разве показатели прошедшего времени? Но вот скрипнула и хлопнула дверь. Кот с деловитым мяуканьем метнулся в коридор. Вернер торопливо отмер и подумал было, что надо напустить на себя обыкновенный неприступный вид, но не успел. Или не получилось. Или разучился. В комнату врывались тысячи звуков и отчего-то было приятно встречать чужой приход со всеми его шагами, стуками, шелестами и забавными тихими ругательствами в ответ на падение на пол чего-то, чему падать не следовало. Вспыхнул электрический свет, Вернер на мгновение ослеп и потому не увидел, удивился ли Калачев его присутствию. Когда зрение вернулось, всё уже было в порядке. — Здравствуй, рад тебя видеть. Ты давно здесь? Прости, я не видел, что ты пришёл. Я работал там, в другой части крепости… — одет он был ещё проще и неказистее, чем раньше, но вопреки земным законам выглядел великолепно. Он принёс корзинку, небольшой ящик и ещё какие-то вещи, которые стал раскладывать. Его быстрая деятельность ускользала от распознавания. Он исчез ненадолго, снова появился и поставил на стол в центре комнаты миску с вишней. Кот, мурлыкая, изящной иноходью следовал за ним, но с присущей юным аристократам деликатностью под ногами не путался. Вернер отрешённо наблюдал за происходящим, силясь понять, что происходит, но не понимал ничего. В какой-то момент Калачев, проходя позади, осторожно подтолкнул Вернера в спину, при этом успел ещё отодвинуть стул, так что Вернеру не осталось ничего, кроме как послушно сесть и попробовать вишню. Чутьё жалобно подсказало, что в ней не может быть яда… Нужно было начинать говорить. Нужно было начинать, но Вернер долго ещё не мог с собой справиться. Справиться со своим голосом он даже не пытался, поэтому когда наконец собрал рассыпающиеся, как сухие листья, мысли в кучу, вопрос прозвучал совсем слабо. — Вы со многими немцами успели познакомиться? — С несколькими. Я говорю по-немецки, так почему бы мне не начать налаживать контакт? Я просто рассказывал об истории нашего города. Об этой крепости и ещё у нас есть очень интересная каменная церковь пятнадцатого века. Тебе стоит её посетить, она стоит на левом берегу выше по течению реки… Да и вообще я немало знаю об истории Древней Руси. Майор Ленц, которого ты вчера так напугал, интересуется этим предметом, — Калачев продолжал крутиться вокруг, пару раз он выходил из комнаты, чтобы что-то принести или унести. Он готовил ужин и его быстрыми летящими движениями снова приходилось любоваться. Всё у него получалось как песня, ловко и радостно. Он был полон сил и доброты, всё в доме было у него под рукой. Когда он, чтобы взять что-то из стоящего под окном ящика, обошёл Вернера со спины, то положил, будто бы опираясь, но на самом деле без малейшего веса, ладонь ему на плечо. Вернер дёрнулся, но и сам с досадой ощутил, что реакция эта была вымученной и запоздалой. На самом деле он не вздрогнул. Это внезапное мягкое прикосновение ничуть его не напугало, словно множество ничего не значащих слов, которые Калачев произнёс ранее, крутясь и болтая, уже оплели Вернера сетью, уже приручили и связали его, так что ещё одно касание уже не могло считаться нарушением личного пространства. И всё же Вернер, устало вздохнув и посмотрев на свои испачканные вишней пальцы, сказал себе, что не должен допускать подобного. — Вы собирались назвать имена скрывающихся коммунистов. — Да. И как я сказал в прошлый раз, в этом плане я хотел бы сотрудничать только с тобой. Но это не мешает нам быть друзьями. И я бы не хотел говорить об этом здесь, у меня дома. Если это удобно, я могу прийти туда, где ты работаешь, и выполнить свой гражданский долг официально. А сейчас я просто рад, что ты здесь. — Почему? — Вернер подпёр голову рукой и сдался. Сдался, ведь знал, что этот вопрос, который его мягко вынудили задать, приведёт к нелепым, совершенно ненужным россказням, которые ему придётся выслушать… — А ты не помнишь? — чтобы произнести это, Калачев становился на ходу и обернулся, но сделал это возле стола, буквально в одном шаге. Стоило ему протянуть руку и он мог бы снова прикоснуться. Вернер тоскливо пообещал себе, что если его тронут, то он эту руку сломает. Невыполнимое обещание… Калачев просто посмотрел на него сверху вниз, но этот взгляд был ласковее и ближе всякого контакта. Его светлые глаза даже, казалось, дымкой слёз подёрнулись и, как ни поразительно, даже это не выглядело перебором. Это было искренне, печально, нежно, так, что Вернер, мысленно чертыхнувшись, на какой-то миг допустил, что, может быть, Калачев действительно верит в какую-то небылицу, которую либо сам придумал, либо и правда пережил, а затем на место действующего лица подставил Вернера. Кто его знает, может он сумасшедший? — Мне нечего помнить, — Вернер даже не ожидал, что удастся сказать это таким ледяным и высокомерным тоном. Не ожидал и, немыслимое дело, пожалел о своей холодности, ведь Калачев, услышав это, снова с поразительной искренностью прикрыл заслезившиеся глаза и покорно кивнул, как если бы признался в любви, но его отвергли, но при этом любовь его была так сильна и чиста, что он, заранее зная, что не получит взаимности, смог принять этот болезнейший удар с благодарностью, ведь всё, что делает любимое существо, для любящего сердца прекрасно. Калачев вышел в коридор и отсутствовал столько времени, сколько потребовалось бы, чтобы утереть слёзы, залечить разбитое сердце и успокоиться, а затем вернулся и поставил перед Вернером кружку с растёртой клубникой, залитой молоком. Вернер перед этим явственно испытал укол чувства вины и как бы он ни говорил себе, что это глупо, он больше не был способен произнести какое-либо отталкивающее слово. Ведь если бы произнёс, то тогда почувствовал бы себя хуже некуда… Но если он сейчас начнёт играть по навязываемым правилам, пусть даже эти правила основаны на доброте, да, пусть основаны они на чём угодно, всё равно! Всё это грамотная ловушка человеческих отношений и по назначенному распорядку действий от Вернера теперь требуется сказать что-то вежливое и извиняющееся и, разумеется, принять это милое подношение. — Я не буду, — эти простые слова дались ему тяжело, пусть даже он попытался произнести их мягко. — Это просто молоко! Я тебя не отравлю, не волнуйся, — голос прозвучал настолько огорчённо, что Вернер, едва успев проклясть всю эту игру, понял, что балансирует на грани, перейдя которую, игре поддастся. Поддастся и что? Даст собой манипулировать? Даст немыслимому «стать друзьями» шанс воплотиться в реальность? И что же потом? Во что это выльется? Какие проблемы принесёт? Никаких. Вернер повернул голову и нашёл глазами Калачева. Тот, чуть позади, вполоборота сидел на стуле у письменного стола и держал на коленях ластящегося и норовящего ткнуться мордой ему в подбородок кота. Выдержав театральную паузу, Калачев повернул лицо тоже, посмотрел на Вернера в ответ и светлая грусть в его зелёных глазах с готовностью всё простила, забыла и с самоотверженной готовностью подтвердила, что никаких проблем, если они станут друзьями, у них не возникнет. По крайней мере этим вечером. Вернер медленно отвёл взгляд и посмотрел в чашку. А ведь он с самого завтрака ничего не ел… Чувство голода Вернер был научен не воспринимать, поэтому необходимость питаться давно была для него распорядочной обязанностью, а не рабским удовлетворением физической потребности. По этой же причине ему было всё равно, что есть. Но всё же живот легонько свело. От молока с клубникой дивно пахло и, в конце концов, Калачеву и правда незачем его травить… — В прошлый раз вы меня опоили, так что я свалился у вас на крыльце. — Да ну, — в его всё ещё грустном голосе прозвучала язвительная насмешка, — там, кажется, был зверобой, кипрей и майоран или, может, люцерна с мятой или ромашкой, я уже не помню. Я завариваю чай в зависимости от погоды и самочувствия, а мне в тот день показалось, что в тебе накопилась усталость и что тебе не помешает разгрузить нервную систему. Никакого вреда от этого быть не могло, только, может, у тебя обострённое восприятие какого-либо фермента или же ты просто переутомился. Но чтоб ты знал, я тебя на крыльце валяться не оставил, а довёл, полусонного, до ваших казарм, и сдал на руки караульному. Нет. Не переутомился. И не от обострённого восприятия. Вернер прикрыл глаза и мысленно досчитал до четырёх. Он не даст себя обмануть. Он был в тот раз отравлен. И будет отравлен теперь. Нужно быть с собой честным. Он поднёс чашку ко рту и попробовал. Очень вкусно. Ещё один глоток. Будто только этого и ждал, голос Калачева выплыл откуда-то из тьмы, бархатный, горестный и тихий, и зазвучал так, будто продолжал рассказ, прервавшийся много лет назад. — Тебе было тогда лет восемь. Тебя здорово побили, ты весь был в синяках и в порванной одежде. У тебя было сломано несколько рёбер, да ещё сотрясение мозга, но, даже, пожалуй, хуже была травма психологическая. Я нашёл тебя поздним вечером на окраине города в кирпичной яме у заброшенной котельной. Яма была закрыта крышкой, но я услышал как ты плачешь. Ты был совсем невменяемый, не понимал, когда к тебе обращались и ничего не замечал. Я снимал частный домик неподалёку и подумал, что нужно оказать тебе первую помощь, а уж потом обратиться в полицию. Но, видишь ли, в чём дело. Я ведь был иностранец. В те года я, сбежав из Советской России, пытался осесть где-нибудь в Европе, но в итоге из этого ничего не вышло. Честно сказать, у меня было не всё в порядке в плане документов. Я ничего не нарушал, просто бюрократическая машина была против меня и мне не хотелось лишний раз с ней связываться. А потом мне ещё пришло в голову, что если я отведу тебя в полицию в таком виде, то меня, даже если не обвинят, то уж точно посадят в камеру до выяснения обстоятельств или до приезда твоих родителей, а те, стоит только полицейским на это намекнуть, рады будут свалить всё на меня… Может я поступил неразумно, но я хотел как лучше. Я в мировую войну был санитаром, так что знал, как накладывать шины и зашивать раны. Я подумал, что если ты из бедной семьи, то тебе не окажут помощи лучшего качества, чем я окажу. Кроме того, каждая минута промедления могла нанести тебе ещё больший вред, так что я сделал всё сам. И потом оставил тебя у себя, а сам на следующее утро постарался разведать, не пропал ли в городе ребёнок. Я понимал, что твои родители могут с ума сходить, но мне было так тебя жаль… К тому же, самое страшное с тобой уже случилось. Те, кто должны были о тебе заботиться, тебя не уберегли, я был зол на них и на тех, кто с тобой это сотворил. Мне самому в то время приходилось несладко. Я был совсем один, несчастный и загнанный, я не представлял, что ждёт меня в будущем, и не было в целом свете никого, кто позаботился бы обо мне. Когда ты на другой день очнулся, ты просто подошёл, подлез ко мне под руку и замер так. А стоило мне отойти, ты начинал нервничать и бояться и снова лез мне в руки. Но вскоре ты пришёл в себя. Ты сказал мне, как тебя зовут и где живёшь, и ещё сказал, что хочешь пока побыть со мной. Это было понятно. Со мной ты чувствовал себя в безопасности, а весь прочий огромный мир снова грозил тебе страхом и болью. Но ты был храбрый и сильный. Ты просто хотел отдохнуть немного. И ты сказал тогда, уж не знаю, как это пришло тебе в голову, вряд ли ты читал Диккенса, но твои слова запали мне глубоко в душу, ты сказал вечером, перед тем как уйти: «Мы с тобой теперь всегда будем друзьями». — Это всё неправда, чушь… — своего едва слышного и медленного голоса Вернер не узнал. Из-за навалившейся слабости управлять своими движениями он больше не мог. Как и следовало ожидать, он оказался отравлен. Чем ещё это объяснить? Глаза открыть не получалось. Перед перекрытым мысленным взором в мутном беспорядке, послушно повествованию, струились невесомые обрывки картин фальшивой истории. Будто он и правда видел глубокую, холодную и тёмную яму ночи — всю его жизнь, какой он сам её сделал. Костёр светил в тумане и искры гасли на лету. Будто он правда погибал на всём протяжении лет, и как бы было чудесно, если бы он хоть раз с кем-то сошёлся в те дни… Будто он, навсегда уходя в жестокий и бурный водоворот жизни и далёкого пути, обернулся и, узлом стянув шаль с каймою, пообещал всегда быть друзьями. Ничего подобного никогда не было. Мысли еле ворочались в безумно тяжёлой голове, которую тоже было не удержать и она грузно свалилась назад. Звук упавшей фуражки пришёл слишком поздно. Рот раскрылся, выдох из него вырывался с присвистом. Всё сознание затянуло ряской, но Вернер пока держался. Кое-как держался на плаву, хоть вязкая, цветущая и гиблая вода болота уже заливалась в уши и в рот. — Такого… Не было. — Даже если и не было. Ты же знаешь, мы с тобой всегда были друзьями, — этот чарующий голос Вернер слышал внутри своей головы, но пока ещё имел силу бороться. Вернер мог бы противостоять его внушению если бы не силы, в поединке с которыми он погиб и не вернулся ещё до начала боя — сквозь сонную дымку, сквозь бессилие и бессознание он почувствовал скользящие, перетекающие одно в другое прикосновения тёплых и ласковых рук в своей шее, подбородку и щекам. Длинные пальцы зарылись в волосы и потянули вперёд, возвращая голову в нормальное положение и поддерживая. Они не причиняли боли, но давали то, чего Вернер никогда прежде не испытывал, потому что никто никогда не мог и не смел к нему прикоснуться. Он всегда был один. Он всегда должен был быть один против всех одиноких ночей, но теперь в тумане засветился костёр. Его гладили и держали, заставляя понять, что ничего нет приятнее и лучше даже для него. Даже он от этого не избавлен. Даже он не более чем игрушка чувств и воспоминаний и он всю свою честность не задумываясь отдал бы, если бы только знал, что жизнь его может быть каждую минуту наполнена смыслом, в неизречённой его благости, в милой его простоте — он может жить, потому что может любить. А все те, кто заносчиво говорят, что любовь это ещё не всё, что человеку нужно, просто не любили по-настоящему. Просто не знали, как это в первый раз и навсегда бывает. — Ты ведь никого никогда не любил, — шелестящий, падающий с неба вместе со звёздами голос теперь всецело царствовал в голове. Вернер не просто слышал его, а жил его звуком. — Нет, — из собственного заглохшего горла ответ вырвался с хрипом. — Это замечательно. Ты так чист. И так честен… — Вернер почувствовал прикосновение этого голоса, вместе с лёгким дыханием к своему уху. Или даже ещё ближе. Чужой подбородок мягко ткнулся Вернеру в висок и на волосах остался невесомый дружеский поцелуй. — Так дорого стоишь. Тому, кому суждено завоевать твоё сердце, выпадет огромная честь и большое испытание. Он должен будет быть очень силён. Сильнее тебя. И моложе тебя. И красивее, лучше во всём. Он должен быть бесконечно талантлив. Он будет дороже тебя. Честнее и чище. Добрее и злее, светлей и свободнее. У тебя не будет над ним никакой власти. Только тогда ты его увидишь и полюбишь. Только тогда не сможешь уйти и только тогда твоё одиночество станет тебе в тягость. И вся жизнь, что была без него, и та, что без него ещё будет, окажется совершенно бессмысленной по сравнению с той минутой, когда он рядом. Вернер не сам. У него не осталось ни сил, ни воли, ни сознания. Однако какой-то последний, спасительный, не иначе как аварийный и автоматический механизм сработал в его организме, собрал воедино все скрытые возможности глубокого подсознания и ударил в его центр, заставив по всем каналам пронестись сигнал последней отчаянной тревоги. Какая-то часть тела, чудом сохранившая ясность, испугалась смерти и рванулась в сторону. Грубое соприкосновение с полом встряхнуло его и чуточку отрезвило. Не понимая, что делает, Вернер смог нашарить на боку кобуру и даже запутался пальцами в креплении ремешка, но это был конец. Он погиб и окунулся в тёмную неизвестность.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.