ID работы: 5432532

Не рассмотрев

Слэш
NC-17
Завершён
446
автор
Размер:
260 страниц, 37 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
446 Нравится 165 Отзывы 130 В сборник Скачать

19. akelei

Настройки текста
А потом он видел далёкое тёмное небо, полное по-августовски ярких звёзд, плывущих по своим спокойным рекам с неподвижными крутыми берегами чёрных ветвей. В лесу было тихо и хорошо, но от земли уже шёл холодок скорой осени. Первое осмысленное движение принесло жуткую боль. Вернер всё чувствовал, но при этом словно бы отсутствовал в своём израненном и скованном застывшей кровью теле. Оно само кое-как поднялось и побрело на подламывающихся лапах. Вернер то и дело терял чувство реальности. Голова кружилась и звенела, на глаза с ритмичностью волны наплывала чернота, которая под конец стала непроглядной и вечной. Пришёл в себя Вернер в маленьком порховском госпитале. Если быть точным, то пришёл не в себя, а в смутное, мучительное и без конца кружащееся состояние полусознания и полувосприятия: он слышал и мог понять слова людей и явления вокруг, но не мог, будто бы не умел, на них как-либо отреагировать. Даже открывать и закрывать глаза и управлять дыханием получалось через раз из-за периодично накатывающего ощущения непознанности движения. Мозг словно не знал, какие сигналы посылать и просто, как потерянный на перекрёстке, стоял на месте и смотрел в одну точку отрешённым взглядом. Но до смерти или психушки было ещё очень далеко. Через какое-то время Вернер, пусть с большим трудом, но осознал, что с ним произошло. Память его не оставила, но стоило обратиться к ней напрямую, всё прошедшее, особенно события последних дней, расплывалось и ускользало. У Вернера обнаружилось сотрясение мозга и контузия. Остальные раны оказались не столь опасны, но ему наложили массу мелких швов на тело, руки и лицо. Глаза были, судя по всему, повреждёны взрывом и тем, что потом его ещё проволокли лицом по земле. Впоследствии одно веко совсем потеряло чувствительность и один глаз стал видеть намного хуже, будто какой-то природный механизм фокусировки навсегда потерял настройку. Вернер регулярно слеп на этот глаз, но так было даже лучше, потому что в противоположном случае объекты перед взглядом двоились. Доктор предупредил его о возможных последствиях сотрясения: о спутанности сознания, неуравновешенности психики, о личностных изменениях, не говоря уже об амнезии, бессоннице и депрессии — всё это могло присутствовать уже сейчас, могло прийти позже, а могло и вовсе не проявиться, заранее не угадаешь. Но на войне всё это считалось не более чем ерундой по сравнению с оторванными конечностями. Первым действительным последствием стала неспособность уснуть. Вернер в первые дни еле шевелился от боли и вымотанности, но ночи напролёт не спал, а пребывал в прострации и лишь иногда проваливался ближе к утру в беспокойное забытьё, которое не восстанавливало силы, а только выкидывало из реальности и по возвращении от Вернера ускользало чувство времени. Ещё хуже было то, что ему не удавалось ни на чём сосредоточиться. Думать не получалось и все логические цепочки разваливались уже на первом звене. Однако уже на третий день пребывания в госпитале выяснилось ещё кое-что и это оказалось то ли подарком судьбы и секретных областей разума, то ли неведомой напастью: Вернер не обдумывал свои действия, не создавал предварительных шаблонов слов и движений, не контролировал происходящее и не мог предугадать, что будет дальше — это у него просто не получалось, но между тем он отвечал на задаваемые вопросы, говорил, превозмогая боль двигался, вставал, ходил, ел, умывался, курил и подолгу смотрел в окно. И делал это он, делал так же, как раньше, но всё это происходило само собой. Вернер не имел возможности предугадать, что сейчас, например, протянет руку и возьмёт стакан с водой, однако это делалось и Вернер запоздало, словно дальним эхом, понимал, что хотел пить, потому и сделал глоток, много раньше того, чем это ощущение докатилось до поверхностного восприятия. То же самое происходило, когда к Вернеру приходили сослуживцы, порой по-дружески, но чаще с сугубо официальной холодностью, и говорили с ним о засаде и о том, как он, единственный из отряда, спасся. Вернер отвечал и лишь после того, как допрашивающие уходили, до него доходил смысл искренних слов, произнесённых им, кстати, с каменным выражением лица, полной уверенностью в безжизненном голосе и высокомерной безэмоциональностью. То есть внешне он оказывался точно таким же, как раньше, и вёл себя так же, даже ещё более холодно и неприступно. Он всегда таким был и его организм, видимо, ни в каком другом состоянии функционировать не умел. В некотором роде это было даже хорошо: не отвлекали никакие посторонние мысли, от былой досадной, иногда сбивающей с толку сентиментальности не осталось и следа, не ощущалось даже тени сомнений и сожалений. Чувств вообще не было, ни раздражения, ни злости, ни радости, ни удивления, ни жалости к себе. Не было и желаний, но не было и необходимости об этом тревожиться. Зато всегда сидела внутри ржавым звенящим гвоздём головная боль. Возможно, именно она не давала думать. Думать даже о том, что от проклятой боли устал и хотел бы, чтобы она прекратилась. С задержкой оценивая свои показания, Вернер понимал, что, рассказывая о столкновении с партизанами, говорил правду, но ни разу не упомянул имени Калачева. Раз его мозг так здорово управляется с показаниями без ведома хозяина, значит это не может быть ошибкой или забывчивостью… Но дальше того факта, что Калачева покрывает, Вернер в своих мыслях пройти не смог, сколько ни пытался. Если бы Вернер в своём состоянии мог что-то чувствовать, он, наверное, чувствовал бы обиду, ощущал бы себя пленником в собственном доме. Но и этого не было. Была лишь рассеянная вера в себя или же в то, чем теперь стал — обезличенной равнодушной машиной, сохранившей все черты и повадки водителя. Вернер страха не испытывал, но всё равно нисколько не опасался, что без собственного ведома сделает какую-нибудь глупость и погубит себя. Пусть он себя не чувствовал, но он знал, что при нём остались понятия о правильном и ложном, безошибочное честное чутьё, верность, чистота помыслов и злость. Возможно, именно потому, что эти таланты пострадали при встрече с партизанами, они и взяли верх над личностью, которую сами же составляли. В итоге этой перестройки ничего не поменялось, не отнялось и не разрушилось, всё осталось прежним, но нанесённая психическая рана оказалась обезвреженной и до самой глуби продезинфицированной. Возможно, всё это было лишь уловкой сознания, как это бывает с жертвами жестокого насилия — хитрым самообманом, на который мозг исподволь идёт, дабы уберечь психику от последствий потрясения. Вернер мог бы поговорить об этом с кем-нибудь из врачей, но не поговорил. Потому что верные инстинкты, которыми он теперь жил, не нуждались в рассуждениях и пустой болтовне. Вернер вскоре стал даже благодарен произошедшей перемене, так надёжно оградившей его от ошибок, которые он мог бы насовершать, но, кроме всего прочего, он улавливал некие необъяснимые движения собственной души. К её области он, как запертый и лишённый власти правитель, тоже касательства не имел, но его и её разделяла словно бы стенка и окна их камер выходили на одну сторону. И тогда, следуя этой метафоре, когда по вечерам в их комнатах зажигался свет и оба они подходили к окнам, он мог видеть на земле её тонкую тень. С ней что-то происходило. Вернеру не нужно было об этом думать, вне зависимости от своего желания он смутно видел это внутри себя. Ему было всё равно, не жаль и не радостно за неё, но он становился невольным свидетелем того, чем сам являлся раньше. Он был от этого ограждён и обезопасен, но он ощущал, так же как свет сквозь океанскую толщу воды, её чувства. Её, то есть своей души. Или сердца, или особого отдела мозга, велящего вырабатывать не те гормоны, или всё той же проклятой сентиментальности, которая вовсе Вернера не оставила, просто не могла больше ничего ему внушить… Она тосковала страшно. Она пела как соловьи, болела, билась и сходила с ума. Она была мучительно тонка и счастлива, она страдала, ждала и звала, она рвалась домой и желала нестись и лететь к неизвестному, она видела что-то своё, поминутно выдумывала и жила безумными фантазиями, ей не было никакого покоя и никакого дела до того, что происходит вокруг — это явно был душевный недуг и оставалось только радоваться, что люки задраены и эта внутренняя тревога не распространяется на заледеневшее восприятие. На вторую неделю пребывания Вернера в госпитале доктор заключил, что в больнице ему больше ничем не помогут. Его прекрасно заживающие раны больше не представляют опасности, его психическое восстановление тоже, похоже, идёт своим чередом и в дальнейшем вполне может проходить на службе. Сам Вернер не мог здраво оценить своё состояние, но легко управляющие его действиями профессиональные инстинкты согласились с тем, что всё в порядке. Что нужно в ближайшее время поберечься, но в целом он вышел сухим из воды и это замечательно, хоть и слегка подозрительно, ведь уж слишком хорошо и удачно всё складывается… Однако всякие сомнения и размышления остались за бортом и потому Вернер с полной уверенностью, с бесстрастным холодом, с бессонницей, больными глазами и неотвязной головной болью вернулся к своему прежнему существованию. В порховском воздухе уже вовсю ощущалась смертная свежесть осени. Дороги раскисли от угрюмых тёмных дождей. Вернер слышал заранее об этих погубивших страну дождях — что они льют и льют недели напролёт, наводят безмерную тоску своей монотонностью, утверждают непроходимую распутицу и весь разделённый на части замкнутый мир погружают в мутную стылую сырость. А если дожди и перестают, то всё равно небо настолько плотно заложено тучами, что солнца будто бы вовсе нет, и потому все дни проходят в стуке капель прошедших ливней и в траурных сумерках. Всё это Вернер мог наблюдать ещё из окон госпиталя, но только когда он вернулся в настоящую жизнь, это стало реальностью в полной мере. Теперь казалось, что лето царствовало эпохально долго, но безумно давно, в прошлом тысячелетии, не позже. Некогда золотые, цветущие и жаркие земли, жестоко разорённые ливнями, лежали в безрадостном упадке. Было не узнать посеревшие берёзовые леса, облетающие блёклым золотом так обильно, будто вся Россия спадает, как вуаль, с лица планеты. Совсем иным, чем всего несколько недель назад, был холодный ветер с тысячами запахов мертвечины и погибших трав. Повсюду спешно разлились болота и почерневшие хмурые протоки. Сам Порхов тоже совершенно потонул в непролазной грязи и от этого приобрёл ещё более захолустный, неприглядный и бедный вид. Одни только уныло бродящие по улицам собаки, изгвазданные так, что напоминали чертей, чего стоили. Им не уступали в одинокой зловещести болтающиеся на столбах повешенные. Вездесущая листва подверглась тлену и взгляду открылось захламлённое убожество бедных дворов и непроходимых закоулков. Всё растеклось и загнило, всюду воцарилась гнетущая тишина, разрываемая только вороньими криками, завываниями ветра, да изредка шумом поезда — и это была лишь первая стадия. Осень напала так же внезапно, бесповоротно и быстро, как и Германия. Как вскоре выяснилось, в Порхов была направлена финская рота, специально для усиления контроля в лагере военнопленных. От своих товарищей Вернер заранее знал, что финские солдаты настолько лютые и настолько во всех проявлениях жестоки к русским, что этому невозможно не поражаться, но и дисциплина у них, к счастью, на высоте и лишнего они не делают. Так же Вернер узнал о нескольких проведённых карательных акциях. В деревне, на подступах к которой эсэсовцы в конце августа попали в засаду, и в двух к ней ближайших повесили несколько десятков предполагаемых подстрекателей и большую часть молодого населения, по крайней мере тех, кого удалось поймать, отправили на запад. Тот русский диверсионный отряд, который Вернер, единственный, видел, выследить не смогли. Кто-то из начальства счёл разумным посчитать, что никаких диверсантов не было, а на эсэсовцев напала вооружившаяся банда беглых. Если диверсанты и были, то успели уйти далеко. Из убитых в тот день немцев нашли только половину от общего числа, да и вообще вся эта история выглядела мутной и неоднозначной, так что её предпочли замять. Вернер узнал, что Калачеву никто никаких претензий не предъявил и что, хоть он реже стал показываться в городе, его незримая власть по-прежнему добра, сильна и всеохватна. Скорее всего, это значило, что кто-то из высокопоставленных офицеров, чьей дружбы он сумел добиться, его покрывает, да и сам Вернер тоже его, по сути, покрывает. Но это его не спасёт. Вернер не мог знать заранее, что отправится к нему, как только выгадает свободный вечер, но такому раскладу не удивился бы, даже если бы мог в своём нынешнем, совершенно безразличном ко всему состоянии удивиться. Ничего не чувствуя и где-то в глубине души этим, как идеальным порядком, наслаждаясь, Вернер пришёл в крепость в тот же день, как только покинул госпиталь. Будто со стороны он замечал, как мечется, радуется, оголтело боится и крупно дрожит его внутренняя сентиментальная составляющая, к счастью, надёжно огороженная. В голове было холодно и пусто. В сером воздухе висела морось и полосатые сизые сумерки. Крепостной сад нехотя сдавался осени, но пока держался зеленее и живее, чем другие городские сады. Над домом Калачева вился дымок. Ничего не боясь и ни о чем не волнуясь, Вернер постучал в знакомую дверь и ему даже не пришлось навешивать на лицо неприступное бесстрастное выражение — оно и так было весь день на месте. Этого выражения, конечно же, не было бы, если бы Вернер задался вопросом, зачем пришёл, и обрисовал себе все возможные опасности, которыми ему грозит это посещение — начиная отравлением и заканчивая тем, что в эту самую минуту он становится на путь предателя. Но безошибочное чутьё, инстинкты, нечеловеческая совесть — все те вещи, что умело вели его теперь, не оставляли ему выбора или хотя бы места для метаний. Калачев распахнул дверь так, будто к ней бежал, и, узнав, радостно улыбнулся. От него повеяло печной золой, теплом и бесчисленным множеством запахов прошедшего лета. От одного только запаха головная боль сразу чуточку притихла, а поскольку она стала постоянством, её отступление принесло за собой облегчение. В немного забавной, вычурной и старой меховой жилетке с чужого, давно истлевшего в дальней земле плеча и по-домашнему уютный — он ничуть не изменился, да и с чего ему меняться. Та же сельская светскость, простые манеры и актёрское добродушие, самую малость отдающее простительной фальшью. Он несколько секунд порассматривал Вернера с родственной нежностью и восхищением, с, вполне возможно, искренним участием и состраданием, тут же отразившемся на его остром лице, когда он разглядел на лице напротив бороздки царапин и воспалившиеся веки. Его глаза, ставшие бесцветнее, сияли, он был хорош, но Вернер был избавлен от сентиментальных слабостей — от мыслей, от нелепой привычки подбирать сравнения и пропускать сквозь душу образы и тем самым очаровываться и подпадать под окружающее влияние. Калачев зачастил на книжном немецком приветствия, впустил Вернера внутрь и как-то неуловимо стянул с него шинель, провёл в дом и усадил за круглый стол в центре натопленной комнаты. Вскоре перед Вернером оказалась чашка с прекрасным чаем и он, нисколько не опасаясь, попробовал, откуда-то заранее зная, что дурного эффекта не будет, а головная боль окончательно пройдёт. Вернер не имел ничего против головной боли — она была справедливым наказанием за разлад и заменяла ему способность мысленно рассуждать, но инстинкты и чутьё сейчас решили, что нужно ненадолго от неё освободиться. Инстинкты и чутьё вообще, кажется, привели его сюда не для того, чтобы выводить Калачева на чистую воду… Как бы там ни было, они не ошибутся. Они и прямая спина, и упорное, требовательное и злое молчание, и выражение лица, на котором если что-то и написано, то угрозистое недоверие и спокойная агрессия честности. Калачев сидел за столом напротив, стул его был чуть отставлен, потому что ему успел запрыгнуть на колени кот. Он улыбался величественно, загадочно и устало. Коснувшись рукой волос, он снова взялся что-то играть, но, войдя в роль и заготовив слова, остановился. Оперевшись локтем на стол, он посмотрел Вернеру в глаза, пытливо, заинтересовано и выжидающе. Он промолчал целую минуту, явно нарабатывая театральную паузу, чтобы после неё его бархатный голос прозвучал значительнее. — Мы пока ничего от тебя не ждём и ни о чём не просим, — инстинкты Вернера знали, что всё будет ложью и хитростью. Знал это и Вернер, но знание не понуждало его к каким-либо ответным действиям. Он сейчас нисколько не нервничал, но будто со стороны замечал, как мелко дёргается оборвавшийся сосуд под правым веком. И по спине, далёкий от чувств, сам по себе скользит холодок, — мы просто рады, что ты с нами. Сказать это более торжественно и в то же время более вкрадчиво и ласково не получилось бы ни у кого. Вернер упрямо не отводил безжизненного взгляда от чужих по-картёжному блестящих глаз. Не отводил бы и дольше, но в правом глазу неприятно кольнуло и пришлось заморгать и опустить лицо. Так было даже лучше, потому что выслушать дальнейшее спокойно вряд ли получилось бы, даже при условии полной отрешённости от происходящего. — Мне жаль, что пришлось тебя ранить, но ведь ты понимаешь, это было необходимо. Герман, к сожалению, перестарался, он и сам это потом понял и пожалел. Он хотел с тобой встретиться, так что если ты готов… Но сейчас, конечно, рано. Тебе нужно всё обдумать, тебе нужно отдохнуть… Вернер до последнего рассматривал край скатерти. Мысли и эмоции, первая из которых возмущение, казалось, вот-вот перехлестнут стену безразличия и всё посыплется с грохотом. Но что именно? Вернер тихонько кашлянул и поднёс к лицу чашку. Случилась какая-то ошибка, похожая на тот случай, когда два поезда отправляют на одни рельсы. С одной стороны он делал глоток чая, но с другой стороны ему именно в этот момент приспичило начать говорить. В итоге он поперхнулся, получилось, должно быть, смешно и нелепо. Калачев перестал неразборчиво бормотать себе под нос чепуху про Саломею и семь покрывал и умилённо склонил набок голову. — Я встречусь с ним. — Да, конечно, — Калачев с готовностью закивал, сбросил кота и придвинулся к столу, — я свяжусь с ним и назначу дату, как можно скорее. Он сейчас не здесь, так что это может занять какое-то время. Конечно он, скорее всего, выразит естественное сомнение по поводу того, что ты не устроишь в месте встречи засаду, где его поймают. Наверное он настоит на том, чтобы ты не знал заранее о месте и чтобы тебя привели. Я и приведу, да, и сообщу тебе то, что нужно. Не волнуйся об этом. Заходи ко мне почаще. Мало что может сравниться с удовольствием видеть тебя. Возмутительная нелепость этих слов и мёртвого довела бы до ярости. Вернер секундой ранее не знал, что сделает это, но со стуком отставил чашку и тяжело вздохнул, переводя дыхание и сгибая и разгибая пальцы. Он покачал головой и вдруг отчётливо почувствовал тепло этого дома, тоскливо и нежно звенящую тягу в груди и своё сердце, которое раньше лежало незаметным спящим зверем в клети рёбер, но теперь, уже пару минут как, увеличилось в размерах, разрослось, заполнило всё внутри и потянулось горячими лапами к голове, ей передавая своё нарастающее торжественное биение. Ещё через несколько секунд Вернер заметил, что пальцы у него подрагивают. И живот крутит таинственной, невыносимой и ласковой болью. Скорее всего это были симптомы нового отравления. Не произнеся больше ни слова, он поднялся и вышел.
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.