ID работы: 5432532

Не рассмотрев

Слэш
NC-17
Завершён
446
автор
Размер:
260 страниц, 37 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
446 Нравится 165 Отзывы 130 В сборник Скачать

20. pelargonie

Настройки текста
Примечания:
Прошло не меньше недели и не больше десятка унылых, но отчего-то неуловимо светлых дней в ливнях, склизкой мороси, пронизывающих ветрах и туманах. Словно издеваясь, пару раз холодное солнце презрительно глянуло сквозь промокшую перьевую подушку облаков. Порхов едва дышал в грязевых силках, но он виделся чистым и прекрасным, стоило, оставив его позади, очутиться в лагере. В лагере стояла такая грязища, что это вполне можно было посчитать преисподней. Огромное количество полумёртвых пленных тысячами ног перемололи землю в болото, в которое сами же провалились где по колено, где по пояс, а где и правда могли уйти с головой и задохнуться. Тут же уходили в грязь и разлагались погибшие, дожди исправно поливали это кошмарное варево, а людские тела согревали. Вонь стояла безумная, дороги превратились в канавы, организовать отправку пленных на работы было почти не реально. Оставалось только уповать на морозы, которые скуют землю и убьют половину живых. Этих морозов все ждали с надеждой и с содроганием. Вернер не знал, чего ждёт сам, но происходящее нисколько его не трогало. Он вернулся к своей работе и выполнял её тщательно и бесстрастно, ничему не радуясь и ни на что не сетуя, даже грязь и скверную погоду он воспринимал безразлично, в то время как его сослуживцы не могли не источать проклятия завязшим машинам, отравляющей воде, сырости и простудам. Вообще немцы в Порхове с наступлением этой ужасной незапланированной осени начали немного терять свои позиции, опускаться и дичать от глухой скуки. Сами по себе, в отдельных своих частностях, местные трудности были ничего не стоящей ерундой по сравнению с тяготами фронта, однако губительные факторы повседневности накапливалось и давили с каждым безликим днём всё сильнее. Нужно было просто терпеть и работать, ничего иного не оставалось. Нужно было найти себе какую-то отдушину, и так некоторые из окружения Вернера и поступали — стали или напиваться, или таскаться к русским женщинам, или разводить друг с другом мелкие распри. В начале октября Вернер заметил у себя первые признаки рези в горле и насморка, но ещё раньше, чем он это осознал, он снова навестил Калачева и позволил ему скептически и понимающе себя оглядеть. Калачев дал ему в тот дождливый вечер выпить что-то прекрасное, сладкое и горячее, пахнущее летними полями и вяжущее рот. На дне чашки потом нашлись белые мелкие косточки, а от зарождающейся болезни не осталось и следа. В течение этого посещения Калачев снова завёл речь о странной будущей встрече, которая по его словам была почти устроена, и о Германе. О Германе Калачев говорил деликатно опуская блестящие глаза, говорил тихо и серьёзно, с едва уловимым восхищением и с уважением — как о чём-то совершенно особом, возвышенном, важном и крайне интересном для собеседника. Вернер с запозданием принял к сведению, что Германом называется тот самый диверсант, который попырял его ножом, и что Калачев рассчитывает, что Вернер будет с ним сотрудничать. Никаких вопросов относительно того, куда всё это идёт, у Вернера не возникало и пустых разговоров он не поддерживал, да и вообще за те несколько раз, что он приходил к Калачеву, он не произнёс почти ничего. Правда, он отрешённо замечал, что у него иногда перехватывает дыхание и сердце бьётся остро. Иногда нападало бестолковое нервное напряжение, сопровождаемое крутящей тянущей болью то в животе, то в спине, иногда накатывала потребность движения… Но всё это были лишь легко подавляемые симптомы опьянения. В остальные дни Вернера не мучила и не изводила, но просто постоянно присутствовала головная боль. Бессонница тоже его не оставляла, но он её игнорировал и, когда не мог уснуть, читал, почти не понимая текста, а днём какими-то неведомыми силами умудрялся держать себя под контролем и не выдавать слабости, которой и правда не ощущал. Он приходил к Калачеву по вечерам раз в три дня и безразлично относился как к своей пунктуальности, так и к тому, что должно произойти в дальнейшем. Сам для себя неявно, Вернер это знал и был к этому готов. Одним новым вечером Калачев встретил его сияющей мягкой торжественностью. Так оно всё и было: тихая ночь подбиралась на измаранных лапах и мокрым звёздным брюхом скользила по земле. Вернер сразу заметил, что сильнее, чем прежде, дрожит и что дышит часто, через нос, и от воздуха ноздри горят, будто их обожгли. Что-то внутри болело, растягивалось и перекручивалось и заслонить это протяжное, словно вой, чувство могла только головная боль, но она стала ускользать, особенно когда в доме тихонько заиграла музыка мягких труб и ударных — какой-то текущий из другой комнаты и из её темноты старый, осиротевший и печальный вальс без слов и чёткого мотива. Сначала Вернер как всегда оказался усажен за стол, но в этот раз с теми признаками суеты и путевой поспешности, которые давали понять, что долго он здесь не пробудет. Калачев у него на глазах натягивал свитер и вертелся, как-то неуловимо собираясь и переставляя предметы с места на место. Одним из этих предметов была дымящаяся глиняная кружка, которую он поставил перед Вернером и сопроводил это невесомым прикосновением к плечу и новым изящным произношением мучительного нерусского имени. Каждое его упоминание отдавалось секундной дрожью где-то под разбухшим от волнения сердцем. Но Вернеру было всё равно. — …Видишь ли, я только посредник, но весьма ценный, я не могу слишком часто рисковать, но даже если бы я годился на то, чтобы передавать информацию, всё равно они должны сами убедиться, что тебе можно доверять. Моих слов и рекомендаций тут в любом случае мало. Герман лучше всех говорит по-немецки, да и во многом другом он всех своих превосходит. Он разбирается в людях и ничего не боится. Я конечно не хочу сказать, что кто-то стал бы тебя бояться, но всё же ты из СС и вид у тебя, милый мой, очень грозный. И это безусловно хорошо. Герман решит, нужен ли ты им, и если нет… Я ведь приведу тебя и уйду, дальше ты сам, имей в виду. Если ничего не выйдет, постарайся не злить его. Впрочем, даже если его не злить, ненужного свидетеля, который, к тому же, может представлять для меня угрозу, он в живых не оставит. Так что не делай там глупостей. Ты и так не сделаешь глупостей, знаю… Я просто хочу, чтобы ты понимал, что обратной дороги для тебя не будет. Её, пожалуй, уже нет. Едва разбирая его слова и, чего раньше никогда не делал, прихлёбывая, Вернер пил божественный чай. Сознание его оставалось как обычно совершенно пустым и чистым, но с телом, с каждой минутой всё явственнее, творилось что-то странное. Возможно, в ответ на музыку, чудящуюся памяти чем-то, сродни милым родным могилам на чужбине, давно потерянным, становилось то жарко, то холодно, и Вернер, не управляя своими руками, то застёгивал, то расстёгивал ворот. Чувство готовности заскочить в вот-вот отойдущий поезд — в тот самый поезд, который безумно давно уезжал с царских вокзалов, на которых военные оркестры играли как раз такие вот печально-торжественные русские вальсы, проводило по позвоночнику дрожь. Это же чувство заставляло часто моргать, двигать головой и плечами и прикусывать губы. Полное неискреннего воодушевления, произнесённое отчего-то по-русски «нам пора» выхватило Вернера из нервного оцепенения и он излишне поспешно поднялся и пошатнулся. Калачев бережно помог ему устоять, а затем, направляя и подталкивая, вывел из дома. Холодный ночной воздух ударил в голову, но не прогнал из неё непонятного беспокойства, а только усилил тревогу. Вернер рисковал поскользнуться на грязи, но Калачев его поддерживал, но не постоянно, а только тогда, когда это требовалось. У переправы стояли часовые, они, увидев Вернера, отдали честь, а он на недолгое время каким-то неизвестным образом вернул себе достоинство в походке. Но затем он снова стал терять равновесие и ронять голову. Дороги он не разбирал, но каждый раз, когда пытался осмотреться, узнавал знакомые улицы, в этот час совершенно пустые и чёрные. Они миновали центр, прошли по едва-едва подающей признаки оживления главной площади и затем углубились в деревенские улицы, которые были бы совсем непролазными, если бы на них не были выложены из досок сходни. Улицы эти убегали вниз к реке и по обеим их сторонам стояли маленькие частные домики. В редких крохотных окнах избушек мерцал свет, из многих дворов чутко подавали хриплый голос собаки. Зависшая у края опрокинутого неба ущербная жёлтая луна освещала окрестности, совсем смутно, но достаточно, чтобы разбирать дорогу и очертания предметов. — Вон та церковь впереди, видишь? Кажется, я как-то говорил тебе о ней. Она раньше называлась Церковь Рождества Пресвятой Богородицы. Четырнадцатый век, между прочим. Ровня нашей крепости. Но сейчас она конечно же заброшена. А в тысяча семьсот семьдесят восьмом году здесь венчался Михаил Кутузов. Это такой герой и знаменитый полководец одной поучительной войны между Россией и Францией в начале девятнадцатого века. Но это всё не важно. Тебе нужно войти туда. Не бойся, — Калачев в последний раз мягко подтолкнул его в спину и растворился в воздухе. Только сейчас русский вальс в голове окончательно затих и воцарилась тишина. На фоне неба Вернер рассмотрел возвышающийся над чернотой деревьев силуэт. Это была невысокая башня с обломанным шпилем. Наверное, колокольня. Наверху в ней имелся широкий, едва уловимо светлеющий сквозной проём. Дорога здесь расширилась и стала менее грязной. С каждым осторожным шагом Вернер, напрягая ставшее вдруг более послушным зрение, всё отчётливее различал впереди очертания церкви. Она явно была необитаемой, но годы ничего не могли противопоставить её нестройной монументальной древности. Возможно, когда-то очень давно, ещё до эпохи трёхэтажных зданий с лепными фасадами и великосветских поместий, эта улица была в городе одной из главных. Она начиналась от площади, которая и триста лет назад была рыночной и бесформенной, с большой лужей посередине, и заканчивалась этой высящейся на берегу Шелони церковью, угрюмой, слегка зловещей и какой-то неуловимо средневеково-европейской. В эту церковь по воскресеньям ходил народ и раз в столетие в ней венчались опальные князья и прочие достойные сыны псковских земель. А теперь вокруг советские крестьяне нагородили переулков и козьих выпасов и развели огороды… Вернер отрешённо заметил, как что-то внутри у него крупно дрожит, сжимается и буквально стонет от благоговения и восторга. Что-то, но не он сам. Ему самому сейчас нисколько не хотелось вернуться сюда при свете дня. И нисколько не было жаль, что он не послушал Калачева сразу и не нашёл эту великолепную церковь раньше. Ему не было интересно. И страшно не было. Но внутрь он вошёл едва дыша и заметил, что рука его самовольно, с нежностью, обожанием и самоотречением коснулась щербатого камня, такого же, как в крепости. Шагая неслышно, он ступил под низкий свод и с трудом рассмотрел впереди массивную дверь, наверняка безумно древнюю и тяжёлую. Она была сворочена на сторону и открывала небольшой проход, за которым простиралась абсолютная тьма. Не обращая внимания на часто, до боли колотящееся сердце, Вернер пролез дальше и очутился в большом гулком пространстве, в котором каждый звук отдавался мелкотравчатым эхом невысоких древних потолков. Внутри было сыро, черно и холодно. Под ногами шуршала каменная крошка. Неразумно было сразу идти вперёд. Вернер потерял позади себя вход, оказался в кромешной темноте и стал шарить руками вокруг. Вестибулярный аппарат тут же выразил полную уверенность, что стоит сделать шаг и придётся свалиться в пропасть. Голова закружилась, застучало в ушах, стало душно и жутко, не осталось воздуха, невидимые стены неумолимо сжались… Но всё это продлилось лишь секунду. Не сам Вернер, но тот, в ком он жил, усилием воли взял себя в руки и успокоился. Перевёл дыхание, поморгал, подёргал носом, потёр рукой лоб, ещё мгновение — и всё наладилось. Вернер различил едва уловимый рассеянный лунный свет, падающий должно быть, сквозь решётки и вековые пылевые наросты окон. Ещё он почувствовал запах, которому не знал названия. Явно что-то церковное, относящееся к таинствам тех времён, когда Русь только-только крестили и она пока не знала, как быть святой. Не знала, а потому была честна, дика и верна и вершить новые обряды приходила лисьей поступью, с цветами в волосах и на руках — с кровью жертв, в последний раз принесённых старым богам. Надо же, какие глупости опять лезут в голову. Просто тут пахнет застаревшей кровью. И лесными цветами. Но совсем не теми, что зимуют в доме у Калачева, а другими, ядовитыми, ведьминскими, из самой древней чащи. Цветками папоротника, вот чем здесь пахнет. Но ведь папоротники не цветут, так? И вдруг вековое могильное безмолвие прорезал характерный чиркающий звук и где-то впереди вспыхнул огонёк. Вернер сохранил полную неподвижность, хоть сердце его от неожиданности зашлось как безумное. Зажжённая спичка осветила склонённое лицо и коснулась кончика сигареты. Вернер сразу же узнал. Так узнал, что поражённо выдохнул, отступил на полшага назад, и совсем растревожил тишину дыханием, сопением, стуком и преувеличенно шумным шелестом собственной кожи, хоть ничего такого уж удивительного он не увидел. Это был тот самый диверсант, которого Калачев называл Германом. Тот самый убийца, так что, возможно, просто сработала автоматическая мышечная память о близости смерти. Инстинкты забили тревогу, безошибочное чутьё ликовало, в голове было так пусто, будто эта пустота грозила обратиться чёрной дырой. Всё было ужасно, великолепно и восхитительно и вместе с тем немного смешно. Всё закружилось и Вернер, как всегда не имея понятия, что делает, но слепо рассчитывая на свои ориентиры, пошёл вперёд, к огоньку. Этого крохотного красного света не хватало, чтобы что-либо увидеть, но Вернер видел. Или же только воображал, что видит это милое и детское лицо, одновременно являющееся лицом ветра, стремительности и печали: тонкая, словно прописная буква, линия носа, идеально очерченные губы и брови как у актёра. Впалые щёки, мягкий подбородок и большие, продолговатого волчьего разреза глаза — даже если бы и видел Вернер все эти детали, они были лишь полудрагоценными составляющими, по отдельности стоящими не так уж дорого. Главное было в их невероятно удачном многогранном сочетании, из которого изымь одно слагаемое и всё разрушится и уравнение не решится. В этом стройном порядке занимали свои точно отмеренные места и банальности, и неловкости, и преувеличения — они взаимно уничтожали друг друга, вернее, в правильной пропорции дополняли и потому всё в них было гармонией и чудом. И не последним из этих счастливых случайностей было то, какими глазами на чудо смотрели. Вернер смотрел и знал. Мыслям в голове было не место, но эта всё-таки вломилась в сознание, как в пустую квартиру, и, наотрез отказываясь уходить и, когда благоразумие-охранник стало её выволакивать — цепляясь за косяки, эта мысль закричала о красоте. О той же красоте, что и у крепости. О непостижимой для чужих глаз красоте того, что только одному единственному сердцу дорого в высшей степени. Вернер не знал, по чему ступает, но явно не по земле и не по полу, потому то шагов своих он больше не слышал и больше не рисковал споткнуться. Он видел впереди это лицо и когда огонёк сигареты отодвинулся и упал вниз, лицо приобрело отчётливость, потому что так получилось, что в этом месте и с этого ракурса его коснулся таинственно скользящий лунный свет, которого Вернеру теперь, чтобы всю жизнь озарить, хватило бы. Запоздало он понял, что лицо Германа осветилось потому, что он тоже вышел из тени и подставился под зыбкий свет. Но как он подошёл, как двигался, так неслышно и незаметно? Должно быть, так же, не по земле. В голову грабительски проникла ещё одна мысль — радость и облегчение по поводу того, что сейчас можно ни о чём не думать и ни о чём не беспокоиться. И просто стоять с бесстрастным и усталым выражением на расслабленном лице, с презрительной скукой в полуприкрытых глазах, да, это выражение, наверное, лучше, хотя, нет, лучше ли? Того, что Вернер видел в лице напротив — эти прекрасные, совсем светлые в по минутам нарастающем лунном свете глаза менялись. Сначала они смотрели зло, отталкивающе и подозрительно — они были хороши даже тогда. Но затем что-то в них неуловимо смягчилось и подёрнулось простой уличной добротой, чем-то таким чистым и ясным, что можно увидеть на случайных фотографиях незнакомых людей, которые, заметив, что их снимают, не успели улыбнуться, но успели приветливо и заинтересованно вскинуть ресницы. Вдруг Герман пришёл в движение, приоткрыл рот и вдохнул так, как вдыхают, когда собираются говорить. Но ничего не сказал. Только лицо с профилем тоньше камеи чуть повернулось и под таким углом стало выглядеть ещё лучше. Вернер до последнего отказывался верить, что как дурак улыбнётся. Отказывались в это верить и его глаза, и всё его тело, однако уголки губ малодушно дрогнули и разъехались. И сами же своей дурости испугались и тут же вернулись в положенное им безразличное положение. Но что уж теперь? Герман в ответ улыбнулся по-настоящему. Улыбка его была немного неловкой, будто он не умел и вообще крайне редко улыбался. Однако именно такая улыбка шла его лицу, для улыбки, в общем-то не созданном. От своей ничуть не загадочной, разболтанной, дешёвой и простой, как деревенский в городе, улыбки — бесхитростно приоткрытого рта, показавшегося края нижних зубов — улыбки словно бы поддельной, но всё равно в чём-то искренней, хотя бы в том, что иногда подделку по легковерности принимают за подлинник, — лицо его стало совсем милым и смешным. Вновь он стал похож на нежного ребёнка. Ему от улыбки было избавиться не так просто. Ему пришлось опустить лицо, покачать головой, фыркнуть и начать чертыхаться на русском. Договорив что-то неразборчивое, он перешёл на немецкий. — Прости, что я в прошлый раз так с тобой обошёлся. Мне очень жаль, — он говорил правильно, но с акцентом, ощутимо сглаживающим острые сочетания букв. Слушать такую речь было так же приятно, как слышать, например, как джентльмен набрасывает на английский ажурную вуаль журчащего французского акцента и перепутанных ударений и тем самым превращает язык в сплошное латинское стихотворение — как-то раз Вернер слышал такое на вокзале в Цюрихе. Вернер воздержался от ответа и продолжил испытующе смотреть в лицо напротив. Правда, потом пришлось заметить, что и из собственных глаз исчезла безликая враждебность и на её место — вот те раз — выбралось неведомо откуда что-то доверчивое и тихо восторженное. — Тебя ведь зовут Вернер, да? — Герман смог справиться со своей улыбающейся напастью и снова посмотрел на Вернера серьёзно и прямо, как-то решительно и вместе с тем робко. Кроме того, пока вертелся, он незаметно приблизился на шаг и теперь расстояние между ними не превышало расстояния, приличествующего при беседе незнакомых людей. Вернер скромно кивнул и зачем-то ещё в целомудренном жесте прикрыл глаза. А когда открыл, всё было уже решено. Вернее, прежде чем открыл, он ощутил то, что подсознательно уже искал — этот до невозможности приятный его обонянию человеческий запах. Такой простой и честный в своих бесхитростных составляющих, но околдовывающий и пьянящий. От него хотелось закрыть глаза и устало прижаться к плечу, которому он принадлежит. Вернер этого конечно не сделал, но его проклятое безошибочное чутьё бросилось, куда не стоило, и радостно велело вдохнуть осторожно, искренне и глубоко, так, чтобы запах, мягко плывя вниз, до самого живота дошёл. Даже там это чудо сохранить на память не удастся, но хотя бы сейчас, может, получится разобрать? Нет, это невозможно. Все люди так пахнут. Все люди пахнут похоже, но это, должно быть, и есть судьба, если один из миллионов запахов окажется тем самым, о котором сразу поймёшь его тебе предназначение. Ещё от Германа пахло лесом, порохом, лошадьми, осенью и рекой. Пережитым и тем, чем он сейчас живёт… И после он должен будет унести на себе, вместе с цветками папоротника, частичку запаха другого человека. С этой дурацкой романтической мыслью, тоже самовольно пролезшей в голову, — мыслью, что хочет пахнуть этим Германом, Вернер поднял глаза. Перемещающийся в пространстве бесшумно и незаметно, Герман стоял уже совсем близко. Он был выше больше, чем на пол головы, и потому с такого расстояния Вернеру пришлось чуть повернуть лицо и посмотреть вверх, к счастью, с тем же долготерпимым и милосердным безразличием, которое и прежде его спасало. Ещё через секунду случилось жуткое. Одна из рук Германа неожиданно и быстро поднялась. Вернер не дёрнулся, но, по возможности не теряя достоинства, попытался отстраниться, но не успел. Он успел только краем глаза увидеть эту лапу возле своего лица. Как он тогда о ней и подумал в августовском лесу, она была большой и смертоносной, не знающей заботы, а знающей только огонь, землю, бензин, лошадиные поводья да ледяную воду. Многие восхищаются длинными пальцами и приписывают их пианистам и скрипачам. Здесь пальцы тоже были длинными, но в них не было ни тонкости, ни элегантности, ни красоты. Красота, возможно, и была, но не с такого близкого ракурса. Вернеру эти руки внушали только пренебрежительный страх перед тяжким и безысходным ежедневным трудом в железе, горе и семейном насилии до самой смерти. Эта широкая ладонь, как Вернер ни рассчитывал увильнуть, поймала его и накрыла и часть шеи, и щёку, и подбородок, а узловатые пальцы ещё и зацепили ухо и дотронулись до волос. Ладонь была тяжёлой, обжигающе горячей и будто бы посыпанной пеплом. Вернер подумал — вновь подумал сам, что если бы мог, вырвался бы. Но вместо этого он не двигался и единственной его защитой оставался непроницаемый взгляд, которым он сверлил подвижные, беспокойные и бесстрашные глаза напротив. Лицо Германа было красивым. Даже без всяких там счастливых и удачных сочетаний, просто красивым и всё — безошибочные инстинкты Вернера деловито признали это и довели до рассудка сведение, что такая внушительная внешность наверняка добавляет ему авторитета среди партизан… Его рука немного сдвинулась и Вернер почувствовал поглаживающее прикосновение грубой подушечки большого пальца к колючему остатку шрама под глазом. Может быть это было приятно. Может быть. Слишком лично и близко. Вернер ощутил первый тревожный симптом, но не сразу смог правильно его распознать. Чужие пальцы сдвинулись вниз, большой задел губы, а остальные скользнули по шее. Это снова произошло. Теперь Вернер, во взметнувшемся внутри ужасе замерев, понял. Сквозь все слои бронебойной психической защиты на него напал страх, элементарный, физический, снова заставляющий мелко дрожать, хотеть пить и гореть. Но последние три ошибки относились уже не к страху, а к тому, что всегда его вызывало. А вызывало его возбуждение. Каким бы честным, чистым и злым Вернер ни старался быть, он никогда не мог этого в себе понять. Он всегда упорно обходил этот вопрос стороной и всеми возможностями избегал. Это было только лишь отвратительно, стыдно перед самим собой, смешно и нелепо, не говоря уже о том, что грязно и противно. Он никогда не хотел этого и никогда в этом не нуждался. Впрочем, он не обманывал себя по поводу того, что корни этой проблемы вовсе не в его честности, а в его психических заскоках, которыми его родители ещё в его детстве объясняли все беды. С ним что-то не так и он не для этой земли. Он предпочитал этим гордиться, нежели страдать от этого. Всё простое, земное и дурацкое он высокомерно отвергал, в том числе и рабское повиновение своим физическим потребностям. Это был лишь всесторонний побег от реальности, ну и что с того? Потом, когда он вырос, он узнал о человеческом влечении больше, но и тогда это вызывало в нём лишь презрение, особенно когда он видел, как кто-то из его товарищей подобострастно увивается вокруг своей девушки. Глупо. Вернер говорил себе, что ему этот позор не грозит. Не потому, что у него не могло бы быть девушки, а потому что он выше этого. В конце концов, с головой ударяясь в библейские метафоры (а Ветхий Завет Вернер таки осилил на шестнадцатом году жизни), можно его честность сравнить с чистотой избранных богом. У Вернера бога не было, ну и что с того? Он всегда умел с собой справляться… Но теперь эта ужасная рука немного сжала тиски пальцев и потянула на себя. К своему счастью не предугадывая, что дальше произойдёт, Вернер закрыл глаза. Его поцеловали. Ограждённые от восприятия органы чувств бесстрастно говорили ему об оказываемом давлении, заставляющем его запрокинуть лицо, и затем о чужом жарком дыхании и о невыносимо медленном прикосновении обветренных шершавых губ к его губам. И ещё о том, что стало ощущаться, как совсем близко под слоями одежды барабанит как гром чужое огромное сердце. И тепло чужого тела, и его чудесный запах, уже почти ставший знакомым… И вдруг Герман вздрогнул, как лошадь фыркнул, и, шипя что-то на русском, отпустил и отстранился. На какое-то время Вернер потерял его из виду, но хотя бы слышал теперь звук его забывших об осторожности шагов и смятённых размашистых движений. Перед взглядом открылся низкий оконный проём со свороченной решёткой, до этого Вернер его не видел, но теперь в угадываемом на фоне черноты просвете заметил, как промелькнула фигура. Ноги пошли сами собой и Вернер кинулся следом. Кинулся, потому что страх ещё не сошёл, или же потому, что ещё не пришёл до конца, перемахнул через подоконник и сразу поскользнулся на траве. После темени в церкви природа оказалась очаровательно понятной. Луна поднялась выше и теперь её света хватало, чтобы видеть всё, зыбкое и сказочно обесцвеченное: русло реки (улица осталась с другой стороны церкви), чистое небо с бисерными россыпями звёзд, деревья на том берегу… Вернер торопливо огляделся и впервые произнёс это имя. Германов в Германии было пруд пруди, но ни разу первую букву не приходилось через силу произносить на русский манер. Вернер удивился хищному звучанию и тому, с какой сердечной жалобой разнёсся над рекой собственный голос. Он снова появился неслышно. Налетел как буря возможно прямо с неба. Вернер ощутил на себе его руки, которые обняли сначала неловко, но затем сжались так крепко, что в этом было даже слишком много уверенности. Ещё несколько секунд возни и Вернер почувствовал позади себя каменную стену, к которой его прижали. Вернер едва успел найти среди темноты испуганные и вновь немного детские глаза. Они исчезли и их заменил поцелуй, теперь настоящий, хоть Вернер мало знал о поцелуях, и безумный. Даже если бы Вернер мог сейчас собой управлять, он бы не ответил. Да что уж там, если бы он мог собой управлять, ничего бы этого не было… Он мог только ощущать, отчаянно цепляясь за безразличие, что его целуют жадно и быстро, отчаянно и как-то зло. Странные движения чужого горячего языка сначала показались ему чем-то нелепым, ненужным и сумасшедшим, и уж тем более сумасшедшим было охарактеризовано то, как Герман к нему всем весом прижался. Всегда вызываемый возбуждением стыдливый страх пришёл с запозданием, но, едва придя, растворился в холодном воздухе, потому что никогда прежде он ещё не подвергался таким суровым испытаниям. Этот страх оказался до смешного слабым. Он пал, пусть только на время, но он погиб под атакой этого языка, который сделал во рту Вернера что-то необъяснимое и храброе и от этого по всему телу резкой встряской прошёл ток, острый и жаркий, дробящий на части реальность и всё подминающий под себя. Разум, и так Вернеру не принадлежащий, мгновенно заволокло счастливой дымовой завесой, и не его инстинкты, и не его пресловутое безошибочное чутьё, а сам он рванулся навстречу, прижимаясь в ответ и поддаваясь этой переменчивой волне, которая охватила его и потащила на глубину. То ли осознанно, то ли нет, ему на выдохе потребовалось что-то произнести. Он разорвал поцелуй, но получился только звук, который Вернер никогда не решился бы приписать своему горлу. Но вдруг всё это прервалось. Весь рай отстранился и вырвался. Волна удовольствия нехотя и разочарованно отхлынула лишь через несколько секунд, уже тогда, когда Герман был на расстоянии метра. Он сбивчиво дышал, выглядел испуганным и так же, как испуганная лошадка, перебирал ногами. Вернер отрешённо осознал, что всё бы сейчас отдал за то, чтобы вернуть его обратно. — Через пять… Нет, нет, дай-ка подумать, мне ведь нужно, да… — он бормотал, сложив руки на поясе и медленно пятясь в сторону черноты заросшего речного берега. Его обращённый к самому себе немецкий, не родной, но на котором он и правда думал, был чудесен. — Через шесть. Да, так лучше. Через шесть дней приходи сюда ночью. Если смелый, — в последний раз посмотрев на Вернера, он улыбнулся, так же просто и безыскусно, как в первый раз.
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.