ID работы: 5432532

Не рассмотрев

Слэш
NC-17
Завершён
446
автор
Размер:
260 страниц, 37 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
446 Нравится 165 Отзывы 130 В сборник Скачать

21. flieder

Настройки текста
Все шесть дней Вернер прожил абсолютно спокойно. Его всегдашнее безразличие обратилось всеохватным оцепенением, даже кровь, казалось, захолодела и замерла. Непреодолимая тяга к молчанию и бездействию не давала ему раскрыть рта или сделать какое-либо необязательное движение. Он не смотрел на то, что остро не требовало взгляда, и ни единой мыслью, вольно или невольно, не омрачал своего сознания. В первый же день ожидания Вернер обеспечил себе будущее прикрытие. Поздним вечером он, к неожиданности пригласивших, согласился и сел играть в карты с несколькими сослуживцами. Один из них регулярно уходил на несколько дней в загулы и запои, другой вообще еженедельно мотался на поезде по своим таинственным надобностям в Псков. Вернер вёл себя как всегда сдержано, но к тому, что он такой, давно привыкли. Какими-то скупыми репликами он смог перевести разговор на немногочисленные здешние развлечения и вновь к неожиданности, но и к понимающим усмешкам собеседников сказал, что имеет в одной близлежащей деревне личное дело. Тот немец, что часто ездил в Псков, весело заверил Вернера, что прикроет его если он задержится. Упомянуто было и то, что одному ездить по лесу опасно, но дело, видимо, того стоит, если Лумист называет его личным. Вернер сделал ставку на свою непогрешимую репутацию и не прогадал. У него не было друзей и приятелей, но вместе с тем не было и явных врагов. Его уважали, ценили и побаивались, а то, что он, побывав в недолгом плену у партизан, вернулся живым, только прибавило ему авторитета. В глазах сослуживцев он был совершенным исполнителем, загнавшим свою личность на недосягаемую глубину и ставшим бездушной машиной, исправно выполняющей неприятную работу и не тратящей время на болтовню и на попытки кому-то что-то доказать. Вернер ни к кому не приставал с навязыванием своего мнения и общих идеалов и даже к тем, кто был ниже его званием, всегда относился одинаково вежливо и холодно. Когда нужно было покрыть чей-то проступок, он молча покрывал, но никогда не прогибался ни под чью волю и упорно и агрессивно поддерживал свою волчью обособленность и неприкосновенность. Из всего этого выходило, что сослуживцы были только рады увидеть, что и в нём есть что-то простое и человеческое. Под личным делом в деревне разумеется поняли женщину, с которой за пару часов не разобраться. Остальные дни прошли без происшествий, тем более что возможность любого происшествия Вернер исключил своим непроницаемым безразличием. В сторону крепости он даже не смотрел и к древней церкви не приближался. Голова у него по-прежнему неотступно болела и сон приходил только ближе к утру, да и то ненадолго. Всё время Вернер тратил на то, что предписывали ему его обязанности. В Порхове должно было открыться отделение гестапо. Подобная работа и до этого велась, но теперь всё должно было приобрести строгую официальность и больший размах. Одной из главных задач была борьба с партизанами и выявление подполья, которое по многим признакам имело место. По настоянию начальства из Пскова, Вернер подал рапорт о назначении в эту структуру. Работу пришлось бы совмещать с работой в лагере, но Вернер, хоть и был полон безразличия, понимал, что лучше разрываться на части, чем торчать в лагере безвылазно. Дни тем временем становились всё более холодными. Дожди сменились хрустально-прозрачными днями и высоким призрачно-белым небом в подпалинах то ли разнесённой ветром синевы, то ли бесплодных туч. Осень нарастала и гораздо раньше, чем ей стоило, стремилась к зиме. Вернер ничего не замечал кроме того, как медленно сменяются даты. Волнения он в себе не чувствовал даже тогда, когда, вдруг сказав себе, что пора, сорвался с кровати, на которой лежал с открытыми и влажными от не прошедшего воспаления глазами, поднялся и пошёл, нисколько не опасаясь, что не отыщет старую церковь. К улице подступал на тонких, подкованных морозом копытцах вечер в ветрено-розовых красках и сиреневых перьях заката. Изо рта валил пар, было холодно, открыто и неспокойно. Грязь пока не поддавалась льду, но царствование её уже было подорвано. Вернер слишком поздно заметил, что не только не надел шинель и фуражку, но даже никакого оружия с собой не взял. Это тоже показалось для него безразличным. Какие-то внутренние процессы вели его, и процессы эти подразумевали только один и единственно верный вариант развития событий. Он вышел, заранее зная, что церковь быстро не найдёт. Чутьё вновь подсказывало, что от площади к церкви раньше шла прямая длинная дорога, но теперь эта дорога разбилась и исчезла в закоулках, заборах, кособоких сараях, вырастающих прямо на пути, и не менее кособоких, редко попадающихся людских фигурах, торопящихся ускользнуть за какую-нибудь завалившуюся калитку или дыру. Где-то через полчаса блужданий Вернер перестал стучать зубами и дрожать от холода. Физическая чувствительность пропала, он промёрз до костей, но и об этом чутьё говорило, что это к лучшему. Вернер без раздражения воспринимал даже то, что вызолоченная догорающими огнями заката обломанная каменная башня церкви то и дело высовывалась то из-за одной, то из-за другой кривой крыши, но, стоило сдвинуться в сторону, пропадала из виду, и поданное ей направление вновь заводило в какой-то подлый тупик, упирающийся в канаву, непроходимые кусты или брешущего пса, охраняющего свой закут. Ровно тогда, когда ночная тьма сгустилась до того, что не стало видно земли, Вернер выбрался на ту улицу, или, скорее, на то продолговатое открытое пространство, некогда бывшее частью улицы, с которого увидел церковь в первый раз. Теперь её корявая башня высилась на фоне ещё чуть-чуть голубоватого небесного участка. Ни в одном частном доме вокруг не наблюдалось света. Не чувствуя ни ног, ни пальцев, ни вообще ничего и зная, что и впереди тепла не предвидится, Вернер пошёл вперёд. Он обошёл приземистые каменные бока церкви кругом и нашёл то низкое окно, сквозь которое выбрался шесть дней назад. Отвернувшись от него, Вернер увидел ещё немного светящуюся гладь быстрой реки и отметил, что листвы на деревьях стало меньше. Ждать не пришлось. Зыбкую, едва уловимо звенящую где-то в ледяной воде тишину осторожно нарушил звук. Вернер знал, что снайперы и разведчики научены передвигаться абсолютно неслышно и это входит у них в постоянство, поэтому если они производят деликатно нарастающий шорох, то делают это осознанно, из вежливости к тому, к кому подходят и кого не хотят напугать. Именно на такое любезное заявление о своём присутствии были похожи эти лёгкие шаги. Прекрасно зная, что это он, Вернер опустил лицо и замер. Он почувствовал, как медленно, словно в изнеможении откапываясь и выбираясь из-под снежного завала, начинает, сначала тихо, но с каждой секундой сильнее и болезненнее колотиться замёрзшее сердце. За следующие мгновения стало теплее. Дышать получилось глубже, стало хорошо и странно, смешно и нелепо, невыносимо до желания убежать и кинуться к этому человеку, только чтобы увидеть, что он уже близко. Он и был близко. Прошло ещё несколько долгих секунд и Вернер ощутил, как огромные и восхитительно тёплые руки прошлись по его спине, сдвинули его с места, обняли и крепко сжали. Запоздало Вернер узнал чудесный человеческий запах и, вдыхая заледеневшим носом, ненадолго потерялся в нём и в оставшемся чужим, не передавшемся ему тепле, и в надёжной силе, ему не принадлежащей и бесконечно ему чуждой, и в простых словах, которые должны были быть произнесены, словах очевидных, необязательных и оттого чуточку фальшивых: «зачем ты так мёрзнешь». Вернер молчал и не двигался, хоть что-то у него внутри уже ёрзало, желая высвободиться и вернуться в свой беспредельный холод. Ему теперь было тяжело и неловко и ещё тоскливее было от осознания, что вырвется он из этих лап нескоро. Он подумал, что очень давно, а может быть за долготою лет и вовсе никогда никто его не обнимал. И это было правильно. Этого не должно было происходить и сейчас, но он стоял, бессильный и обезличенный и терпел и спасением было только то, что терпеть было не трудно. И запах, и тепло, и движения, и торопливое дыхание этого человека — во всём этом не было ничего плохого и не было обмана, но что-то до горечи обидное было в том, что Вернер ощутил обман в себе. Он подумал, что, может быть, пришёл сюда, потому что надеялся на повторение того, что на этом самом месте произошло шесть дней назад. Но нет, ничего подобного больше с ним не случится, да и то промелькнуло короткой вспышкой и исчезло, не запомнившись. Вернер нашёл в себе силы попытаться отстраниться, но Герман расценил это по-своему. Он торопливо сорвался, поймал Вернера за руку, крепко сжал её своими горячими лапами и потащил за собой в непроглядную тьму. Вернер почти ничего не видел, он и не хотел ничего видеть и глаза его совершенно застелила мутная пелена неволи, но он почему-то ни разу не споткнулся. Может, потому, что Герман вёл его осторожно, обходил препятствия и убирал с его пути ветки. Вернер услышал благородный звук дыхания лошади, а затем и её утробное приветственное ржание. В темноте мелкого подлеска он смог разглядеть её, или, скорее, его, как в кошмарном сне до нереальности огромного, длинноногого, широкого и кромешно-чёрного. На службе Вернер был научен ездить на лошадях, но в реальности он очень давно этим не занимался, однако, к своему удивлению, он справился с тем, чтобы забраться в седло, достаточно сносно. Герман ласково его похвалил, но после сам забрался так ловко и мгновенно, что похвала показалась насмешкой. Вернеру ничего не осталось, кроме как легонько обнять его, прижаться щекой к его спине и закрыть глаза, в очередной раз отрешённо благодаря судьбу, за то что лишила его необходимости задаваться вопросами. Они медленно поехали сквозь частый лиственный лес и вскоре вышли на едва различимую тропинку, которая потом перешла в тонкую дорогу, богатую крутыми поворотами. Герман иногда разговаривал с конём на языке коротких щёлкающих звуков. Пару раз он коснулся рук Вернера, указывая ему, чтобы держался крепче или, может быть, чтобы не боялся обнять. Ещё он иногда поворачивал голову и тогда Вернер чувствовал прикосновение его подбородка к своим волосам. Было приятно и обнадёживающе спокойно так плотно и близко прижиматься к чужой спине среди стылой сырости и вязкой ночной тишины, подчёркиваемой неспешным перебором копыт. Равномерные движения лошади убаюкивали, да потом ещё Герман, хоть это, наверное, было для него непросто, переплёл пальцы своей руки с ладонями у себя животе. Никакого риска свалиться не осталось и Вернер задремал, может, ненадолго, а может навсегда. Сквозь приятный, согретый на холоде и овеянный ветром сон он позволил ссадить себя на землю и повести из одной темноты через двери, ступени и пороги в другую. Другая оказалась бесконечно прекрасной, потому что была сухой, тёплой и немного душной. Это был какой-то деревенский дом, полный запахов быстрого запустения, тления тяжёлых тканей и ещё не до конца прошедшей непостижимой жизни. Так и не проснувшись до конца, да ещё и растаяв от тепла, Вернер был счастлив опуститься там, где Герман его посадил, и потянуться на встречу нашедшейся совсем рядом остывающей печке. Где-то впереди вспыхнул крошечный огонёк и превратился в покачивающееся кольцо мутного жёлтого света керосиновой лампы. Герман несколько раз перекрыл своей фигурой этот огонь, который сиротливо освещал низкий потолок, деревянные стены, зашторенные белым маленькие окна, стол, лавки и прочую нехитрую мебель и утварь. Очнувшись от незаметного сна, Вернер почувствовал, как тёплые, лишённые чувствительности руки мягко, но решительно заставили его приподнять голову и раскрыть рот. Были ещё какие-то слова, но Вернер их не разобрал, только впервые заметил, какой у этого Германа голос. Немного высоковатый, чуточку резкий, но хорошо и уверенно поставленный, напоминающий тех простых и наглых серых птичек, что летом купались в дорожной пыли и своим чириканьем, негромким, но повсеместным превращали весь Порхов в свою клетку с редкими прутьями. Язык сразу немилосердно обожгло, но Вернер, смутно понимая, что от него требуется, проглотил и только потом, вместе с дерущей болью в горле, почувствовал ударивший в голову едкий запах спирта. Не успел он отдышаться, как Герман поднял его, притолкнул к какой-то нашедшейся позади стене и стал, сгребая на груди одежду и едва не отрывая от пола, целовать, как и тогда у церкви, быстро, разрушительно и горячо. Вернер ничего не делал и даже его привычный страх не сразу сообразил, что нужно прийти. А потом уж стало поздно. Грубый и глубокий поцелуй перешёл какую-то неизвестную черту и стал таким, что Вернера захлестнуло ощущение освобождённости от земной жизни или же от неё отверженности. Словно бы ничего другого для него не осталось и единственное, чем он в эту секунду живёт — это действие, своей маленькой частностью возвышающееся над всей бесцветной реальностью. Он ответил, неумело, но храбро, пытаясь подражать и целью своей подразумевая, чтобы это подольше не заканчивалось. Перемешавшиеся запахи, образы и ощущения отступили и померкли перед тем, что он чувствовал у себя во рту — перед взаимным движением, стремящимся себя продлить, приятным и немного отвратительным в своей сути. В этом ему ненадолго почудилось самое главное, самое хорошее и самое пугающее и жуткое — физическое и душевное объединение своего мира с другим. Они ведь даже сейчас существуют по отдельности и они одиноки, как звёзды во вселенной, и ничегошеньки друг о друге не знают и не узнают никогда, но при этом сейчас они, как две детали механизма, так сошлись, соединились и слились, что это в тысячу раз не было бы так чудесно, если бы не давящее усталостью и отсутствием воздуха осознание, что скоро снова придётся распасться и расстаться. Это было бы тоскливейшей из казней, если бы не будущая свобода с новой тоской о том, что прошло, и желанием вернуть эту волшебную секунду. Вернер больше не чувствовал позади себя стены. Герман обнимал его, прижимая к себе и с нарастающей силой оплетая руками без всякого порядка. Вернер был слишком увлечён, чтобы заметить что-то в себе, поэтому заметил, с затаённым восторгом и изнеможением, рокочущий изнутри огонь и бурлящую и давящую густую воду лишь тогда, когда Герман его оттолкнул, чтобы торопливо начать раздеваться. Света лампы едва хватало, но всё же хватало и только теперь Вернер как следует увидел его, его белую кожу, тёмные волосы и тонко выточенное лицо, которое от чего-то, надо полагать, от страсти, стало ещё лучше, потому что приобрело какое-то отвлечённое, забывшее о месте и времени и вместе с тем сосредоточенное и тревожное выражение. Было в нём что-то кукольное и изящное, словно вырезанное из драгоценного дерева. Вернер потянулся к нему руками, которые наконец оказались свободны, но едва он успел коснуться чужого, такого идеального сейчас лица, как Герман, коротко и отчаянно заглянув к нему в глаза, снова налетел на него с поцелуем, словно это было единственным, что он мог и чем пытался защититься. А потом он отстранился и, на выдохе сказав что-то, что Вернер не сразу понял, отошёл. И слишком быстро вернулся и стал торопливо, только мешая, помогать Вернеру избавиться от одежды, но свою нечаянную грубость он искупал постоянными удерживающими и направляющими прикосновениями. После череды неловкостей, столкновений и не необходимых слов, кажущихся после произнесения невыносимо дурацкими, Вернер, поняв, что от него требуется, забрался на широкий выступ печки, где было расстелено толстое пропылившееся одеяло, ещё сохранившее, как обуглившаяся земля, под собой призрачное тепло сгоревших лесов. Стоило лечь, заболела голова, может, от опьянения, её заволокло душной дымкой и уже не отпускало. Герман снова оказался рядом и сверху, такой большой, тяжёлый и горячий, ни в чём у него не было мягкости, движения его были резкими, но всё же приятно было к нему прикасаться и особенно приятно — зарываться обеими руками в его шёлковые лёгкие волосы, когда он опускался чуть ниже и, оставив лицо Вернера, целовал его шею, доходя в этом до долгих и болезненных укусов. Вернер плотно закрыл глаза и стал только дышать урывками, когда эти поцелуи опустились ещё ниже и, перейдя на грудь, стали спокойнее, осознаннее и ласковее. Вернер сразу так и подумал, что это, такое осторожное и деликатное, воспринимающееся как прикосновение нежных цветов, или как будто бы сам прямо сейчас расцветаешь, — лучшее, что с ним случалось. Даже лучше чем другие, вновь немного резкие и грубые прикосновения, которых он в глубине души всё ещё боялся и стыдился. Словно со стороны, Вернер слышал тихие щенячьи звуки, которые невольно издавал в ответ на любое к себе касание, и они его же самого смешили и распаляли и выгоняли слёзы смущения и досады из краешков глаз. Было в этом легчайшем, лёгком до неправдоподобности, ведь не может же такого быть, чтобы тело, привычное, изученное, неповоротливое и скупое, теряло всю свою бренную прикованность к земле и оказывалось способно так тонко и полно чувствовать, — было в этом наслаждении что-то натянутое до предела и болезненное, совсем как невесомый блестящий нож, скользящий по батистовой простыни: каждое едва уловимое, но опасное, грозящее прорехой движение его лезвия заставляло напрягаться всеми мышцами, вздрагивать и чувствовать, с замиранием сердца и сухостью в горле, что вот-вот сломаешься, дойдя до края, но край этот недостижим, и хоть бы он таким и оставался. Сил у Вернера хватало только на то, чтобы жалобно притягивать Германа к себе и подаваться ему навстречу, неосознанно пытаясь подыграть ему во всём, что он делает. Делал он что-то простое и злое, болезненное уже не в тонкости, а в упорстве. Ещё минутой ранее бывшее безумно важным ощущение зыбкого пришествия чего-то заложенного природой и того, что остро требуется, падало изредка, как лепестки, но теперь это чувство нарастало, тяжелело и, как поезд, неотвратимо приближалось путём силы и настойчивости. Вернер этого почти не хотел и не хотел бы, если бы составляющее это чувство блаженство не лишало его воли и стремления к чистоте. Тут уж наоборот стало желательным погибнуть в удовлетворённой тяге, распасться на части под этим натиском прямо сейчас или, лучше, в следующую секунду, но никак не позже и не раньше. Дрожащее ожидание, совсем истерзавшиеся натянутые нервы и общее напряжение, довёдшее до бессилия — так и не дойдя до крайности, всё это вдруг сжалось в один комок, в последний раз отчаянно рванулось вверх над плывущей землёй и разбилось о свой небесный потолок. И разорвалось, и вспыхнуло, разлетаясь в разные стороны, отчего-то бесшумно и вообще без всяких свидетельств и памяти. К своему удивлению быстро Вернер выровнял дыхание и успокоился и только было хотел снова, но теперь по-новому и неизъяснимо благодарно, податься к Герману, как тот мягко отстранился. Уверенно и быстро, но всё же как-то пугающе нервно, он заставил Вернера перевернуться и снова прижался к нему, вновь с увлеченной грубостью целуя, захватывая зубами кожу на его шее и плечах. Тут же Вернер ощутил прикосновение, которое испытал и до этого, но тогда оно было глядящим и невесомым, а теперь стало резким и вторгающимся. Оно не сразу стало болезненным, сначала только непривычным и до странности плавным. Подложив под лицо руки, Вернер не противился, но и ничего хорошего не чувствовал. Снова в душу полез на мокрых склизких лапах страх, но он уже ничего не решал. Как только стало в первый раз по-настоящему больно, Вернер подал голос, но это не возымело никакого действия, даже наоборот, движения стали ещё глубже и стало ещё больнее, но это была ерунда по сравнению с тем, что началось дальше. Толчки были плавными и сильными и, казалось, ничто им не мешает и они ничего не ломают, но вместе с тем Вернер терпел боль, то более, то менее острую, но постоянно невыносимо противоестественную. Вернер будто бы знал, что она не причинит ему настоящего вреда, но её, по ощущениям, огонь и дробящий срежет были ужасны, и Вернер хотел только чтобы это закончилось. С каждой минутой становилось всё тяжелее. Под одеялом, остывшим, повлажневшим и вновь нагретым, ощущалась твёрдость камней, Вернеру приходилось в неё упираться и ещё и держать на себе немалый вес. Герман крепко его обнимал и продолжал целовать и кусать там, где кожа уже была содрана, кроме того, его сильные руки сжимались на боках и бёдрах, тоже причиняя боль. В какой-то момент Герман остановился и Вернер отчётливо почувствовал кожей беспорядочное и шумное биение его сердца и как широко раздувается от дыхания его грудная клетка. Но самого дыхания отчего-то слышно не было. Вскоре Герман снова перевернул его на спину и улёгся сверху, к счастью не всем весом, растянулся и обнял Вернера за шею, а голову уронил вниз к его плечу, чтобы сопеть ему в ухо и снова целовать, медленно и лениво. У Вернера одна рука освободилась как раз так, чтобы было удобно водить кончиками пальцев по чужой спине, что он и сделал, хоть шевелиться ему не хотелось ни коим образом. Ему было холодно, странно, стыдно и немного больно, но Герман его грел, перепутывал ноги и руки и словно бы обволакивал собой, особенно когда тихо говорил в самое ухо. Говорил он по-немецки, со своим милым и смешным акцентом, он делал паузы в словах и часто прерывался на поцелуи и прикосновения. В нём было столько ласковости, что даже как-то не верилось, и никак ему не надоедало ни нежничать, ни болтать. — Извини, что я сделал тебе больно. В первый раз иначе не получилось бы. А ты, к тому же, такой чувствительный, — вес переместился, что, должно быть, значило, что Герман поднял голову. Вернер осторожно приподнял ресницы и увидел, что огонька лампы осталось только синеватое пятно, которое дрожащими звёздочками отражалось в глазах напротив. Герман, наверное, видел больше. Он приподнялся на руках, завис немного сверху и рассматривал чужое лицо, а потом к этому прибавил ещё и медленные изучающие прикосновения пальцев и бровям и вискам. Подушечки пальцев были немного грубыми и он, наконец сам это поняв, стал водить по чужим векам тонким кончиком носа. — Такой милый. Такой нежный и вкутный. Как блинчик, — Вернер почувствовал на своих веках его тихую улыбку, которая, пройдя по носу, переместилась на губы и продолжила, теперь уже прикосновением языка, обвинять в нежности, хоть сама была в ней кругом виновата. — И такой нетронутый и чистый. Наверное, я не ошибусь, если предположу, что для тебя это всё впервые, — он наконец отстранился, подпёр голову рукой и Вернер стал чувствовать сладковатое дыхание его слов. Теперь он стал внешней стороной пальцев гладить Вернера по щекам и подбородку. — Это, конечно, странно, но это ничего страшного. Это даже хорошо. Да. Это замечательно… Знаешь, я бывал с мужчинами, ну… Не раз. Это всегда было мне интересно. Но я никогда ничего такого ни к кому не чувствовал, — Вернер уловил трепетное волнение в его голосе и осторожно глянул сквозь ресницы. Увидел только лишь как остатки света в прохладных потёмках едва-едва вырисовывают черты лица. Герман заметил это внимание, тихонько и с каким-то сожалением фыркнул, уронил голову обратно вниз, прижался сухими губами к шее и обнял крепче, будто бы заверяя этим, что говорит правду. — Но когда я тебя впервые увидел, сразу понял. Хотя, нет, глупости это конечно, что я мог понять? Хотя, знаешь… Я в тот день… Да все мы… Такая тогда сложилась ситуация, что нужно было вас казнить и никто как-то не выказал желания, ну я взял и вызвался сам, потому что хотел показать себя перед ребятами. Я впервые был на таком задании, впервые убивал лично и стало мне совсем нехорошо. Не то чтобы страшно, но просто как-то… И тут ты. Такой весь в крови, израненный, несчастный, но знаешь… Красивый. Ну да. Несмотря на все раны, боль и грязь. Было в тебе что-то такое неповторимое, что в тот же самый миг запало мне в душу. И я словно бы наперёд знал, что буду тебя, такого, помнить. Впрочем, тогда я про другое подумал. Честно сказать, смотрел я на твою изуродованную физиономию и думал, что если вдруг возьмётся меня грызть совесть и если будут мне снится плохие сны, то в них будешь встречаться именно ты. И я буду помнить твои раненые глаза, безумные и так ярко тоскующие, то, как ты смотрел, и я буду терзаться и до самой смерти жалеть, что убил тебя. Все остальные лица как-то мимо прошли, а твоё… Оно так и стояло у меня перед глазами и я всё думал о тебе. Думал, наверное, именно потому, что дал тебе жить. Потому что должен был это сделать… Погоди-ка, у меня здесь, — он торопливо переполз через Вернера, свесился в сторону пола, чем-то громыхнул, вернулся с водой во рту и передал её, медленно и аккуратно, но всё же пролив по щеке тонкую холодную струйку. Вернер действительно ужасно хотел пить. — Калачев ведь мне ещё раньше сказал, что среди вас будет тот, кого он завербовал. Калачев указал звание и приметы, но нам-то в суматохе боя не до этого было и не до того, чтоб потом разбираться кто какого звания. Всех бы положили без разбору и слушать не стали. Так что это такое счастливое совпадение вышло. Или, может, от судьбы не уйти, да? И ты оказался тем самым, и ты оказался последним, и я стал тебя слушать. Я хотел тебя не убивать и ты дал мне причину. Мне потом стало совестно, что я так грубо с тобой себя вёл. Что я не сказал тебе никакого доброго слова, не дал тебе понять, что мы… Что я не зверь и что мы можем поладить, раз уж ты за нас. Да я ещё и ножом тебя порезал… Но ведь тогда мне нельзя было иначе. Тогда я ещё не понимал. Это потом. Через пару дней. Я столкнулся с тем, что ты у меня из головы не идёшь. И не то чтобы я волновался, выживешь ли ты, и не то чтобы я сомневался, не совершил ли ошибку, отпустив тебя… Нет, мне в голову всякая ерунда лезла. Про то, что мы могли бы встретиться не так и не здесь. Мы могли бы встретиться в прекрасной Германии в какой-нибудь мирный весенний день. Но даже тогда я не смог бы хотеть тебя больше, — свои ставшие беспокойными и горькими слова он прервал поцелуем, долгим и словно бы подтверждающим всё сказанное. Он будто испугался, что говорил слишком долго и что позабыл, что нужно прикасаться, обнимать и скользить руками по коже. — Как только выдалась возможность, я увиделся с Калачевым и спросил у него про тебя. А он сказал, что всё правильно. Что ты его друг, что ты необыкновенный, ты не такой, как другие немцы, и что ты можешь быть нам полезен. Он сразу понял, какой ты, и он смог грамотно склонить тебя к сотрудничеству, так, что ты понял всё верно. И ещё он сказал, что теперь ты в больнице, но ты живой и всё с тобой худо-бедно в порядке. Я был ужасно рад это услышать… Даже не знаю, просто… Мне отчего-то стало очень важно, что ты за нас. Что ты не враг нам. Не враг мне. И что я не убил — это было совершенно правильно. И как только я это понял, мне стало жутко от того, что я убить тебя мог. Что одно движение и одно не сказанное тобою слово отделяло меня от того, чтобы я отнял у тебя жизнь. Как бы я безумно об этом жалел! Меня бы не просто совесть заела и не просто какие-то там сны. Мне стало казаться, что я жить бы не смог спокойно, да и вообще жить не смог, если бы убил тебя, а потом узнал, что зря. Ещё больше, чем прежде, ты залёг мне в сердце. Прямо-таки деваться стало некуда. А потом ещё Калачев мне сказал, что устроит, чтобы мы с тобой встретились. А я сначала и не понял, зачем. Сначала стал отказываться и возмущаться, что мол, незачем, опасный и бессмысленный риск, но горячился я именно потому, что именно этого уже всей душой хотел, сам пока об этом не догадываясь. И хотел я этого не ради дела, а ради себя. Глупо и беспечно с моей стороны, я же солдат. Но потом я подумал… Подумал, так что же? Если ты за нас, так почему бы мне не исправить у тебя обо мне мнения? Если ты не враг нам, то кто, кроме меня, выше это оценит? Кто лучше меня поможет тебе довериться нам? Но я не знал, как это Калачеву объяснить. Но во время следующей встречи он сказал, что… Ну… Он сказал, что ты обо мне спрашивал. Это так? — на последних словах его голос робко дрогнул. Он снова поднял голову, но теперь уже было совсем темно и Вернер мог, не опасаясь открыть глаза, ничего не увидеть и ответить ему молчанием и тем, чтобы, помедлив и немного высвободившись, повернуться на бок и прижаться к нему плотнее. Герман с горячностью сгрёб его ещё крепче и заговорил отчаяннее. — Он сказал, что ты хочешь со мной встретиться. Мог ли я об этом… В общем. Вот. Главное, что ты за нас. Вы ведь проиграете. Ничего у вас не выйдет. Но ты… Не скажу за всех остальных, но я о тебе позабочусь. Ты меня пока не знаешь, но я за свои слова отвечаю. Я сильный. Только не смейся. Я сумасшедший и я очень злой. И я никому не позволю встать между нами. И я никому не позволю тебя обидеть. И я никому не дам отнять тебя у меня. Сейчас тебе конечно нужно оставаться на своей стороне. Нужно помогать нам, поставлять разные сведения, способствовать побегам из вашего жуткого лагеря, ты же и сам понимаешь, что это сплошной кошмар и это должно прекратиться? Но ладно, об этом потом. Ты, главное, не бойся. Я всегда буду рядом. И если тебя твои раскроют, то ты всегда можешь насовсем уйти к нам. Никто тебя не тронет, если ты будешь со мной… Но нет, эх, нет, не должен я так говорить, ну вот что я несу, а? Не нужно так далеко загадывать. Я же ещё вчера ни о чём таком и помыслить не мог и не знал о тебе, какой ты… Но сейчас. Мне просто очень нравится то, что прямо сейчас. То, как мы сейчас лежим, и то, какой ты у меня милый мальчик… Я ведь знаю, что там, среди своих, ты такого как я легко убил бы. Я знаю, как вы там всех вешаете, грабите города и людей губите. Но сейчас ты со мной. Прости мне эти слова, но сейчас я люблю тебя, — он прервался на ещё один долгий поцелуй, который длился и длился, пока Вернер, скрываясь в темноте, не оттолкнул его от себя. — У тебя есть семья? — поскольку одна из его рук лежала у Вернера на груди и пальцами касалась губ, Вернеру достаточно было отрицательно помотать головой, совсем коротко и неспешно. — А у меня есть. Жена в Москве и сыну скоро будет год. Правда, мне иногда приходит в голову, что я немного с этим поторопился, но что уж теперь, — он деликатно замолк, явно показывая, что рассчитывает услышать хоть что-нибудь в ответ, но Вернер упорно молчал. — Меня зовут Саша, кстати. Герман это фамилия… Знаешь, я страшно ненавижу Германию и немцев. Потому что безумно люблю. Я сам наполовину немец по крови. Раньше я этим очень гордился. Я всегда мечтал побывать в Германии. И всегда меня ко всему немецкому тянуло словно магнитом, — он тихо расфыркался и спрятал лицо у Вернера в шее. — У меня дома в детстве чаще на немецком, чем на русском говорили. Я знал одного немца, когда ещё был ребёнком, и немецкую литературу и историю я знаю лучше русской. А вообще я из Ленинграда. В детстве жил в Киеве. А потом в Москве. Учился в военной академии. А теперь вот вы на нас напали. Не ты, конечно. Ваше правительство. Придётся вас освободить. Но сначала нас от вас. Так и будет… — шёпотом заключив это, он замолк, уже без безнадёжного ожидания ответа. Произнося последние фразы, голос его звучал всё слабее и тише. Он засыпал и когда уснул, всё ещё бормотал обрывки своих безумных, смешных и нелепых слов.
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.