ID работы: 5432532

Не рассмотрев

Слэш
NC-17
Завершён
446
автор
Размер:
260 страниц, 37 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
446 Нравится 165 Отзывы 130 В сборник Скачать

24. zweiseitig

Настройки текста
Вынырнуть из-под вязкой, изматывающей и не дающей дышать полудрёмы было непросто. Вернер всего себя ощущал бесформенным куском мяса, словно бы выброшенным далеко на каменный берег тюленем, ослеплённым, с начисто содранной кожей и по которому ещё и танком проехались. Ему постоянно хотелось пить, вода иногда попадала в рот, но ни одного глотка не было достаточно. И всё же он понимал, что до смерти ещё далеко и что Герман находится рядом, прикасается, дёргает и давит, иногда что-то говорит, отходит, гремит чем-то железным, возвращается… Его простой человеческий запах, несколько злой и уставший, всё ещё определялся как самый приятный. Непреодолимым образом к нему тянуло. Он походил на жизнь в поездах и на платформах, на долготу пасмурных осенних дней, дождей и съехавших до пола одеял. Чуть солоноватый, ореховый и крапивный, наполненный надежностью, строгой суровостью и силой, молодой, но много испытавшей, постоянно раздражённой и словно бы балансирующей на острие ножа, с обоих сторон которого лежат гнев и стремительность. В нём было что-то приученное всегда рваться в бой и никогда не показывать слабости, именно потому, что эта тайная милая слабость требует агрессивной защиты — поэтому её и обнесли высокой зубчатой стеной металла. Это были только выплывающие из сна зыбкие до пленительности образы. Снилось покачивание вагона и далёкий грохот, беспросветная тяжесть походных недель, собственные закрытые глаза и то, что можно было, привалившись и лишь кое-как держась на ногах, прятать лицо у угла его плеча и шеи, там, где кроме овчины на вороте перепутан платок или старый мягкий шарф, и там же, где на глубине в тепле и в холодке на поверхности держится вернее всего этот запах, как заложенный за ухо цветок. Сон перескакивал в реальность, в которой Вернер, всё так же с закрытыми глазами, чувствовал, что Герман его поворачивает, как изломанную игрушку, причиняя снова боль, но и возвращая к жизни новым настоящим приближением своего хорошего и честного запаха. Который прекрасным покажется не каждому, но Вернеру он таковым казался и в этом и была вся прелесть. Запах не выдыхался и Вернер, дыша не столько воздухом, сколько чужой трудовой судьбой, не привыкал к нему. К нему ещё примешивался дым от растапливаемой печки и спирт, которым Герман дезинфицировал раны, предварительно, видимо, прочистив их мокрой тканью — вместе со всей болью это было почти приятно. Страха у Вернера по-прежнему не было. Не было вообще никаких чувств, кроме застилающего сознания мучения, бездумной покорности, сравнимой с лёгкостью, и неподъёмной тяжести собственных саднящих костей. С запозданием Вернер улавливал, что в доме становится всё более жарко. Когда он смог разлепить глаза, то сначала не поверил окружающему свету всё того же дня, а затем увидел Германа, сидящего рядом, раздетого и с напряжённым видом вдевающего шёлковую нитку в гнутую иголку. Коротко и сердито глянув Вернеру в глаза, Герман толкнул его, требуя занять нужное положение. Он ничуть не церемонился и движения его, хоть и не были грубыми, но и осторожности не знали. Он стал зашивать раны, может, не очень умело, но старательно — несколько особенно глубоких на боках и самые сильные на спине. Ту, что была получена от пули, он зашивать не стал, но прочищал её тщательно, очень больно и долго, до самой темноты. Вернер и сам смутно понимал, что ему очень повезло — в эту рану не могла не попасть грязь, но признаков заражения, кажется, не наблюдалось. Однако думать об удаче или странностях получалось с трудом. Хотелось просто лежать без движения и спать, спать, пока не умрёшь или пока всё не заживёт. Несмотря на причиняемый дискомфорт, движения Германа приносили успокоение. От его рук распространялось ощущение глухой надёжности, ещё большей усталости и отрешённости. Хотелось без обиды и без ненависти ему довериться, испытывая только безразличие, но какое-то всё же дружеское, похожее, скорее, на беспечность, насколько это уместно в подобной ситуации. Вернер не волновался. Так просто получалось не беспокоиться и верить, что раз Герман о нём заботится, то умирать не придётся. И не придётся ещё сильнее страдать, самое страшное позади, а впереди тепло, тьма и медленное выздоровление, и он, Герман, тоже. Против воли и доводов рассудка (впрочем, любые доводы потеряли вес) Герман становился с каждой секундой всё более необходимым. Вернер не то чтобы его простил. Какое тут могло быть прощение? Тут были наоборот, едва ощущаемые самоуверенность и наглость, с которыми хотелось переложить ответственность и все решения на другого человека. Эта ноша тяжела, пока она своя. А отдашь её, и больше не тянет. Уже в сгустившемся мраке Герман в очередной раз поднялся и отошёл. От окон, как и раньше, струился медленным потопом белый гаснущий свет. Вернер смог повернуть голову. В противоположном углу комнаты на половицах лежала чёрными росчерками кровь. Что-то у Вернера внутри запальчиво сказало «ну и что». И на выдохе с хрипом вырвалось с «ну и пусть», когда Герман с несколькими мотками бинтов в руках снова появился. До чего же идеальным и, сравнимо ровно сложенным цветочным лепесткам, нежным было его тело, тоже светящееся тихой, почти целомудренной белизной. Под ней не виделось силы и злости, только прекрасная в своей чистой естественности жизнь в плавных долгих линиях, видящихся мрамором, обработанным настолько искусно, что кажется, эти линии упруго прогнутся под пальцами… Отведя взгляд, Вернер сказал себе, что это всё уловки его желающего жить сознания: отвращение к Герману ничем сейчас не поможет, а спокойное принятие его близости наоборот увеличит шансы на спасение. Значит нужно его не злить. Нужно его задобрить. Для этого идеально подойдёт покладистость и просящая нежность, пусть он им не поверит, но, приняв их, он и сам станет снисходительнее. Другое дело, что сейчас у Вернера почти не получалось шевелиться… Когда Герман снова сел рядом, Вернер, прикусив губы, чтобы не издать от боли лишнего звука, подался к нему головой, ткнулся лбом в плечо и постарался продлить это прикосновение в скользящем движении. Герман торопливо его отпихнул, не травмируя, но строго. Бинты Герман накладывал тоже не очень умело, но и тут он поправлял дело быстрой решимостью и твёрдостью рук. Вернер тем временем смог определить, что находится на каком-то укрытом тулупами подобии кровати. В кружке на полу Вернер заметил воду и по тихой, сорванным голосом просьбе получил её. Немного даже забавно было наблюдать за тем, как Герман, как это ни странно, любит. Он, видимо, запрещал себе нежничать, он так и сказал, устало и надменно, когда с перевязками было покончено и когда он, вопреки слабым протестам, уронил Вернера на израненную спину и лёг сверху, не то чтобы в наказание, но просто потому, что так хотел, и потому что осуществление своих желаний считал справедливостью: — Мне бы хотелось быть с тобой ласковым. И ещё больше мне бы хотелось, чтобы ты был ласковым со мной. Но пока ты остаёшься врагом, это невозможно. Невозможно, пока я не поверю, что могу на тебя положиться. А это будет нескоро… — он говорил одно и старался сделать свой голос жестоким, но его руки и губы делали другое, а глаза опьянённо прикрывались веками и застилались очарованным близостью туманном. Вернер отвечал на его поцелуи и сам уже не знал, делает ли это ради своего спасения, ради какой-то правильности, или просто потому, что это чудесно. Это действительно было приятным. Повторяющееся по кругу, становящееся скучным и утомительным и снова желанным, стоит перестать. Германа достаточно легко было сделать снова любящим и послушным. Поняв это, Вернер чуть было не усмехнулся своей жалкой власти. Всё было до смешного просто: пару раз с нарочной наивностью потянуться за прервавшимся поцелуем, едва управляя рукой постараться обнять его за шею и прерывисто резко вздохнуть в ответ на движение его пальцев в себе. Он — отходчивый. Он поверил. Терзающая всюду боль не давала Вернеру получать удовольствие, но всё же не мешала, пусть без искренности, но показывать, что ему нравится происходящее, и что он, как Герман сказал в прошлый раз, «такой чувствительный и такой чистый». Тут не требовалось особой актёрской игры. Тут даже закралась мысль, что, может быть, он и правда такой. И ещё честный. А честность не позволила бы обманывать, ни Германа, ни себя… Так или иначе, Герман вскоре купился и про своё нежелание быть ласковым забыл. Вместе с этим к нему вернулось желание болтать, раскрывать нараспашку свою честную душу и при этом забавно реагировать на собственные же слова и то распаляться и приподниматься на руках, то гневаться, то горевать и ронять голову, то самого себя убеждать горящими обещаниями. Он говорил и говорил, то срываясь к шёпоту, то дрожа, то возносясь к звону задушенных в горле слёз и сверкая в неясном отсвете окна глазами, совсем, совсем как сумасшедший. Он рассказал, как сильно был расстроен совершенно, если как следует разобраться, естественным предательством Вернера. Как злился за свою самовлюблённую доверчивость, за преступную наивность, за дурость и неосмотрительность… Как много он усилий приложил, чтобы Вернера снова изловить и чтобы донести до всех знакомых партизан Порховского края (которым, оказывается, счёт идёт на сотни), где приказ, где просьбу, где шутку, одного единственного немца не убивать и, если он попадётся, доставить куда следует и сообщить об этом — как всё это было трудоёмко и курам на смех, однако он стопроцентно уверен был, что успеха добьётся, а когда добился, то, вот, всё бросил и приехал, пользуясь своим влиянием узурпировал этот дом (здесь прежде жила семья казнённого партизанами полицая) и наспех обустроил тут камеру пыток в воспитательных целях. Как он злился на то, что сходит с ума и что не может справиться со своей одержимостью, со своей полоумной любовью, всё равно как со зверем, который забрался внутрь и когтями рвёт там всё на части. Как ему было больно и обидно, как тяжело себя простить и оправдаться перед совестью, но, ещё тяжелее, решить не сдаваться и бороться за свою любовь, как бы нелепо это ни звучало. Конечно, лучше и разумнее бы было оставить всё как есть. Может, он и сделал бы так, будь он нормальным. Но он, видишь ли, безумный и он точно знает, что любит. И пусть любовь весит меньше, чем честная защита родины и борьба с врагом, но он не станет одним ради другого жертвовать. Это трудно, но он и с тем и с другим справится. Если он хоть от чего-то оступится… Нет, покуда есть силы, он не отступится. Погибшие из-за Вернера партизаны — это единственная плата. Больше Герман подобного не допустит. Но, как ни крути, лично для него важнее другое. Для него невозможно и немыслимо отказаться от Вернера — от захватчика, которого, если как следует разобраться, не за что любить, зато есть за что прикончить. Это так. Но неоспоримо ещё и то, что именно Вернер из всех земных людей оказался тем единственным, по кому сердце тоскует и рвётся. В насмешку, видимо, в наказание и в награду душа полна им одним. Если это не судьба, то это просто случайность, божественная трудность на пути, которую необходимо преодолеть, тем самым придав ни с чем не сравнимую ценность этим отношениям, ведь так оно и будет: Вернер окажется перевоспитан, какие бы для этого методы ни пришлось применить. Есть, конечно, мнение, что некоторых животных, например волка, приручить невозможно. Но на то Вернер и не волк, и никуда ему не деться, рано или поздно он смирится. А даже если это невозможно, Герман лишит его всякой воли и заставит его так привыкнуть, так пасть и так сродниться, что у него не получится не полюбить в ответ. Герман оградит его от ошибок и больше не предоставит возможности сбежать. Даже если Вернер, как волк или как проклятый фашист, будет смотреть в лес, возврата к прошлому для него не будет. Сквозь сон наслушавшись всех этих жарких восклицаний и безумных слов, Вернер сам в какой-то момент незаметно в них поверил. Выболтав всё, что только можно, Герман затих. Как и в прошлый раз, он явно хотел, практически жаждал хоть что-нибудь услышать. Так он изнервничался, так колотилось пойманным в мешок зайцем его сердце и так тревожно, едва заметно дрожа и сильно дыша, он прижался горячим лбом к щеке, что могло даже показаться, что это Вернер его мучает, а не наоборот. И действительно, Вернер испытывал что-то странное. То ли жалость, то ли вынужденно проснувшуюся совесть, то ли подверженность влиянию чужих ярких эмоций. То ли покорность в признании, что другого выбора у него просто нет. Вернее, если ему когда-нибудь в жизни (а будет ли он ещё жить вообще?) представится выбор, любить ли, спасать ли, соглашаться ли и дать ли полюбить себя (разумеется он откажется) — во всех случаях вряд ли человек будет более искренним и честным, чем этот сумасшедший. Вряд ли найдётся на земле кто-то ещё, кто так сильно будет любить. Возможно, конечно, вся эта болтовня не так уж дорого стоит… Но, с другой стороны… Да, сейчас болтовня была истинной. С такого расстояния она заползла Вернеру внутрь и всё связала, согрела и выстелила шёлком красивых обещаний. Забывшись, Вернер захотел сказать: «хорошо». Но голос подломился, в горле что-то щёлкнуло. Герман, как по команде, напрягся, казалось, каждой клеточкой своего тела и, словно испугавшись и вздрогнув, сжал в объятиях до боли, но сразу после опомнился, ослабил хватку и вновь затих, будто растворившийся в траве, полный внимания маленький хищник. Вернер помучил его ещё с полминуты, а потом наконец решился. Вернее, не решился, фраза сама сорвалась, когда посчитала нужным: «ты тогда больше меня не отпускай». Герман в ту же секунду взорвался, но слов у него не хватило, или же он ими задохнулся. Он хотел было обнять и навалился, но Вернер, уже ощущая себя хозяином положения, неподдельно, но громче, чем мог бы, застонал от боли. Герман тут же отпустил, скатился с кровати, быстро натянул что-то из одежды и пулей выскочил из дома. Стоило ему уйти, Вернер пожалел о сказанном. А затем понял, что всё правильно. Это и есть условие: пока Герман рядом и пока есть сдерживающие факторы, его обещание (его подменяющая обещание просьба) будет оставаться искренней. Если Герман даст ему шанс сбежать и изменить — он сбежит и обманет и будет в этом совершенно прав. Искренность велит ему быть тем, кто он есть. Он должен и будет к этому стремиться, ведь если он осознанно откажется от свободы, то у него не останется той честности перед своей природой, которая является главной основой его существования. Так что Герман должен обступить его стеной, это единственный способ быть им вместе… Герман вернулся, счастливый и весь в снегу. Весь холодный насквозь, зато вооружённый керосиновым фонарём. План его был замысловат и долог. Немного смущённо, а оттого агрессивно и решительно, он сказал, что ему нужно будет утром уехать — иначе никак (родина сама себя не защитит, фашисты сами не уберутся, его бригада стоит в соседнем крае). Он вернётся как только сможет, но не раньше, чем через два дня. Тут он, опустив глаза, смутившись ещё больше и из-за этого ещё сильнее разозлившись, нашёл нужным добавить, что сердце его останется здесь. А чтобы оно осталось здесь по-настоящему, он будет… Он с напускным ожесточением произнёс явно заготовленные слова. Он нахмурился и голос его был холодным и приказывающим, он сказал «ты будешь спать со мной». И якобы никаких возражений не принимается. Якобы не выбралась эта сама себя чуточку ненавидящая просьба из глубины души и не была перепутана со счастьем и ужасом, что Вернер, может, не согласится добровольно, и потому для него это будет больнее и хуже. Герман не стал говорить, что будет осторожным и что остановится по первой просьбе. Он наоборот стал разыгрывать грубость, но абсолютно ненатурально. Вернер в своём положении не очень хотел, но отказать, как оказалось, действительно не мог. Да и ему самому проще и даже подспудно приятнее было признать эту любовь насилием. К тому же, так было честнее. Ему было больно, но только из-за ран. Герман достаточно его подготовил и всеми силами старался не причинять лишних неудобств, по крайней мере поначалу. Потом он устал останавливаться и подстраиваться и в какой-то момент потерял над собой контроль. Вернер стал жаловаться, но это, как он и ожидал, не подействовало. Так что потом стало ясно, зачем нужна была лампа. Больше уже не разыгрывая суровость и то и дело сбиваясь на торопливые поцелуи каждого открытого участка кожи, Герман стал менять повязки в тех местах, где под ними проступила кровь. Он не извинялся и, видимо, не жалел о содеянном, а считал это, скорее, какой-то игрой. Вернер чувствовал себя слишком усталым и исстрадавшимся, чтобы на что-либо обращать внимание. Как бы там ни было, когда всё закончилось, он засыпал успокоенным и довольным. Думать об этом не хватало сил, но всё же ему нравилось, как ничто и никогда в жизни — как удобно Герман уложил его на себя и как сам остаток ночи не спал, потому что гладил по волосам на затылке и обнимал, не останавливая укачивающих рук. От этого на сон находило впечатление, будто оба они плывут. Холодное седое утро Герман начал спозаранку с шумной торопливой возни. Вернеру пришлось подняться, кое-как одеться и, преодолевая боль, ходить за ним, невнимательно слушая объяснения, как топить печку и справляться с разными бытовыми трудностями. Герман принёс ему запас воды, картошки и сухарей и, вновь разыгрывая строгость, сказал, что пока Вернер находится здесь на правах пленника, то на большее пусть не рассчитывает. До последнего не было понятно, каким образом Герман собирается удержать его от побега. Не видя этому объяснений, но в продолжение ночи по-простому и по-утреннему любя его, Вернер начал даже беспокоится, не решил ли Герман ему довериться. Но эти опасения оказались излишними. Эту меру, похоже, Герман и сам считал крайней и потому свою неловкость постарался скрыть за суровостью. Когда уже совсем рассвело, он вышел из дома и вернулся с чем-то в руках. С большим собачьим ошейником и замочком. Вернер не стал возражать. В основном потому, что и на этот раз возражения ничего не изменили бы. Герман просто применил бы силу — этого он не боялся. Кольцо в потолке с продетой в него цепью Вернер заметил ещё раньше. Ошейник был одет на шею, не туго, но через две его сошедшиеся дырочки и через последнее кольцо цепочки была продета дужка замка. Конструкция эта была громоздкой и неудобной, но Герман, тоже это понимая, смягчился, поцеловал, осознанно и при свете дня совсем не так, как в темноте, и сказал то очевидное, с чем Вернер не мог не согласиться: «только так мы будем уверены, что ты не дашь дёру и не подохнешь где-нибудь в сугробе». Коротко и покорно прощаясь с ним и без опаски подставляя лицо под ласковые прикосновения его не страшных больше ладоней, Вернер рассеяно заметил, что от каждого брошенного чуть снизу вверх взгляда в его затуманенные нежно-голубые глаза грудь наполняется радостью, каким-то не моральным, а физическим образом, как резервуар тёплым воздухом. Всё больше и больше раскрывалось в Германе красивого, хорошего, великодушного и на удивление понятного. Отпускать его не хотелось — настолько, что ему даже пришлось постараться, чтобы с растроганной и неловкой своей улыбкой выпутать свои пальцы из рук Вернера. Но он ушёл. Вместе с ним исчезли вся красота и ускользающий даже в его присутствии смысл. Вернулись боль, горести и тысячи сомнений и вопросов, которые пришлось себе задать. Оставшись в растерянном одиночестве посреди пустого дома, Вернер пришёл к неутешительному выводу, что та напавшая на него после лета магическая способность жить, не задумываясь, и при этом поступать правильно, пропала. И теперь, вот, вместо неё образовалась едва прикрытая тонким ледком пленения морская пропасть неопределённости, неуверенности, нестабильности и всяких прочих «не». Не было теперь ни доверия к себе, ни верности нацистским идеалам, ни целительной злости, ни универсальной честности, ни сил сопротивляться любящему растлению, ни даже безошибочного чутья. Всё распалось на части и смешалось. Оказалось искажено по-настоящему и согревающим, и терзающим, заполонившим всю душу обликом Германа, слишком реальным, когда его самого уже нет, но есть его запах, его прикосновения на коже, губы, стёртые о его губы, оставленные им вещи и раны и оставленные им слова, что он приедет через два дня. А кроме этого — ничего. Возврата к прошлому уже нет и нет никакой перспективы на будущее. Есть, правда, приобретённая ещё вчера беспечность, с которой всю ответственность и все решения можно спихнуть на него… И что тогда? Быть безвольной игрушкой для его любви? Это же так подло и низко… Вот именно. Не говоря уже о потере гордости и собственного достоинства, это нечестно. И если бы был способ сбежать, Вернер обязан был воспользоваться им. Но нет такого способа. И по этому поводу можно страдать и злиться, можно даже попробовать построить план побега и перерезать чем-нибудь ошейник… Скорее всего, через день скука и отчаяние доведут до крайности и до реальных попыток освободиться из заточения. Станет всё равно, что это расстроит Германа, что это отменит пока ещё живущую, смешную иллюзию любви. Ведь это ерунда. Это только сейчас, пока след его не остыл, его получается любить, так трепетно и искренне, так просто и по-людски, как это уже в тысячах жизней бывало. Сердце наполнено образами, ещё не ставшими воспоминаниями, и пока ещё не растаяла вера, что нежность к нему, спасающая в пучине тьмы и бед, продлится до новой, скорой и радостной встречи.
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.