ID работы: 5432532

Не рассмотрев

Слэш
NC-17
Завершён
446
автор
Размер:
260 страниц, 37 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
446 Нравится 165 Отзывы 130 В сборник Скачать

25. kadriorg

Настройки текста
На своём шестнадцатом году Саша числился ребёнком, так уж в семье было заведено, так сложилось привычно и удобно — он и его младший на четыре года брат считались за одного. Жили в одной комнате, всё делили честно, вместе гуляли, вместе играли, в равной степени отвечали за свои проступки и неотделимо друг от друга представали перед родителями. Отец у них был профессор математики и красный командир, великолепный и строгий, так что и двое его сыновей должны были соответственно преуспевать и в точных науках, и в увлечённости военным делом. Саша был уже с отца ростом, но, наравне с братом, добровольно следуя многолетней традиции, жил наивно и легко, искренне отдаваясь детским играм, несерьёзным книгам и отношению к девочкам как к хрупким товарищам. А детей в доме всегда было полно — квартира была большой, коммунальной, киевской, годы были хорошими и люди дружными, чуть ли не в каждый выходной устраивались спонтанные праздники и нехитрые застолья, на которые собиралось множество коллег, друзей и недавних фронтовых товарищей отца, и у всех были дети, счастливые, правильно воспитанные, верящие словам и вообще представляющие собой то, за что родители боролись, свергали и воевали — молодую советскую Россию, кажущуюся оплотом процветания и справедливости на земле. Так оно и было для детей, особенно для тех из них, кому посчастливилось быть детьми победителей. Саша Гражданской войны не помнил — был тогда слишком мал, да и вообще не помнил Ленинграда, трудных лет и горя переездов, безбедная жизнь словно бы началась сразу со светлого Киева, сразу с шумной квартиры — такой огромной, пёстро заселённой и таинственной, что полжизни ушло на то, чтобы всю её исследовать. Потом для исследований открылся двор, вся улица, весь город на холмах, но в ту последнюю для детства и шестнадцатую для Саши весну тридцать второго года в город его не тянуло. Хорошо было здесь, в изученной донельзя квартире, где тесновато уже становилось ничем не омрачённому счастью. Саша видел всё больше и всё больше чувствовал и понимал, но пока оставался среди своих ребят, да и нравилось ему, как постоянно старшему из детей, верховодить теми, кто младше, не лишаясь при этом привилегий их радостной и беспечной юности. Всё время (как казалось потом, круглыми неделями) приходили смеющиеся и танцующие гости и задаривали детей подарками. Форма и ордена всем внушали тихий трепет. Всё праздновались чьи-то дни рождения, не останавливались спешащие с огромных кухонь в комнаты женщины с подносами, произносились речи и тосты за красных конников, не замолкал патефон, не молчал дверной звонок и сливались в приветливый гул голоса взрослых, которых детям, снующим среди них, можно было не различать. Выбегали во двор, собирались гурьбой, матери звали — возвращались, устраивали возню, поднимали в переполненной гостями и жильцами квартире крик и гвалт — появлялись отцы и шум испугано обрывался, чтобы сразу после снова начать прыскать в кулаки и начинать по новой. Когда спустя десяток столетий наступал-таки вечер, подвыпившие гости оставались, а детей в одной из комнат укладывали рядками на устеленном одеялами полу, и не было ничего лучше этого — всю ночь не спать, рассказывать небылицы, толкаться, кидаться, смеяться всякой шутке, особенно той, что когда дверь возмущённо распахивается светом, нужно притвориться крепко спящим и театрально всхрапнуть. Незаметно для себя теряя всё это, перерастая и чувствуя грядущую необходимость отдалиться и пойти дальше, Саша лишь яснее понимал, какое это чудесное, уже подёрнутое нежно-лиловым туманом, уже расплывающееся в драгоценных образах детство, и безотчётно, нежно и легкомысленно цеплялся за него, почти как взрослый, не хотел, чтобы кончалась эта весна, а вместе с ней последующее лето, а вместе с ним все эти неповторимые милые годы, в память о которых — известно заранее — навеки вплетаются отдельные фразы, случайно брошенные кем-то из взрослых среди музыки и кем-то из детей случайно подхваченные. Как-то в послеобеденный час одна из боевых девчонок, нахватавшись в деревне от бабушки чудачеств, устроила нарочно смехотворное гадание — накрывала голову старой (оставшейся в доме от прежних буржуев) индийской шалью, низким голосом гудела загадочные слова, кидала из недостающей игральной колоды несколько карт и предсказывала будущее: кому остаться на второй год в третьем классе, кому идти после семилетки в автостроительный техникум, кому стать комсомольцем, а кому выйти замуж и родить сорок детей. Вокруг теснились, толкались, заявляли, как это глупо, но с горящим видом требовали ещё, требовали смешнее и страшнее, и тому, кому суждено было иметь пятьдесят детей, так же предстояло пасть от заговора белой контры и утонуть в Урале. Саше чего только не было обещано, про него, самого видного в сплочённой детской компании, придумывать было веселее всего, так что сверкающая глазами жестокая обманщица сделала ему не меньше десятка жутких предсказаний и в каждое из них свято верилось по целой минуте. Она сделала совсем уж круглые глаза и предсказала самое-пресамое точное и распоследнее: ты погибнешь от того, кто следующим позвонит в дверь! Это было встречено с восторгом и все навострили уши, словно звонок обязан прозвонить в этот самый миг. Он до этого трезвонил без конца, а тут молчал, молчал. Предсказания были спонтанно брошены, дети побежали дальше, но не успели они до конца о судьбоносном звонке позабыть, как он раздался, но никто уже в него не верил. Вперёд всех к двери понёсся Сашин брат. Понёсся кто-то ещё, а сам Саша, не зная отчего, вдруг смутился и скрылся за одной из распахнутых дверей. Сам не зная, во что верит, он верил или только, случайно задумавшись, предположил, что может быть и так, с горьковатым и уже по-взрослому знающим, что не сбудется, интересом допустил — сколько у кого будет детей и собак, кто кем будет работать и в каком городе будет жить — каждое выдуманное и ничем не подкреплённое слово имело в тот момент особенную силу, создающую, словно повесть, замысел целой жизни, которой не будет, но которая где-то могла бы быть. Где-то случится так, он погибнет. В ту страшную и весёлую минуту ему это было суждено и от судьбы хотелось спрятаться, ведь от неё не уйти. А голос расшумевшегося хулигана-брата уже верещал на весь коридор: «Ленц! Рохля! Эй, Шурка, он победит тебя в честном бою!» С этого началось. Не воротишь назад. Карстен и до этого дня в доме появлялся нередко, так нередко, что Саша не хотел помнить ни одного семейного праздника без него и не помнил, когда привык к его изящному лицу, когда узнал его имя, когда стал знать о нём, что он из Германии, что он студент или, как они это называют, аспирант у отца. Что он рохля, что он тихий, скромный, несколько заторможенный и всегда печальный. Помнится, в один из зимних праздников, когда мама попросила его помочь с посудой, он разбил чашку, и с тех пор все друзья семьи шутливо пеняют ему на неловкость и нескладность, но это странно, ведь Саша даже в те зимние праздники, даже когда был ещё совершенным ребёнком, крайне далёким от заинтересованности, уже тогда подумал, что человека со столь мягкими и осторожными движениями и с таким аккуратным и непрочным, словно у хрупкой ёлочной игрушки внешним видом обвинить в неловкости никак нельзя. Теперь ему эти мысли аукнулись. Теперь он вдруг рассердился на брата, ещё бы, только маленькие называли Карстена рохлей — обидным словом, подхваченным у кого-то из злых взрослых, но Саша никогда его так не называл. И это аукнулось ему тоже. С незнакомой робостью он вышел из своего укрытия и в широкой прихожей увидел их всех как на картине с фоном полумрака, падающего из комнаты света, заваленных вешалок, шкафа и гор обуви: бегущих мимо детей, брата, нагло виснущего у Карстена на локте, открывшую дверь женщину — мамину подругу и его самого. Саша видел и раньше, но сейчас с неожиданной для себя отчётливостью ощутил что-то, чему названий не знал, не имел, не задумывался — что-то нездешнее, что-то лёгкое, покалывающее пальцы, ускользающее в простоте и в то же время зловещее как сама судьба. Должно быть, просто сквозняком повеяло. Лицо у Карстена было необыкновенным, поразительно тонким, до небесной пустоты чистым и странным со всеми этими пугающе чёткими изгибами, лишёнными резкости, но разве дело в них? Скорее уж дело в том, что он, заметив Сашу, перевёл на него взгляд выразительных нежных глаз (а ресницы (аукнулось, что Саша и раньше это между делом замечал) были такими длинными и пушистыми, что свет из комнаты поймали, как липкие прутья птиц, и осветились на кончиках тёплым лунным сиянием). При этом он продолжал улыбаться вежливой улыбкой, обращённой к маминой подруге, но для Саши улыбка эта изменилась. На секунду в ней появилась болезненная отвлечённость, тревожная, трогательная и неизъяснимо милая, которой, как Саше показалось, другие люди ни за что не увидят. И до этого настоящего знакомства были пересечения при полёте по перилам лестницы, при дверях и в комнатах — целый год, а может и дольше, с прошлой зимы, а может и с позапрошлой, был смутно знаком его спокойный тихий голос, его забавно и мягко искажённый акцентом русский, его осторожная медлительность в движениях и деликатные повадки, которые выделяли его среди прочих гостей. Саше пришлось признать, что ещё раньше, ещё давно, он уже замечал, уже различал особенный оттенок его присутствия и чувствовал, когда Карстен уходил, сердцебиение, которое не знал, чем объяснить. Может быть, это из-за отца? Отец был из русских немцев, всё немецкое превозносил и любил и потому относился к Карстену радушно, но при этом как-то настороженно. Что-то было не так и это притягивало Сашино внимание. Может, тот зимний праздник? Моделька самолёта, подаренная Карстеном Сашиному брату (предмет послушной зависти нескольких дней), разбитая чашка (вернее, разговоры про разбитую чашку, а была ли она на самом деле?), мама, нарядная и красивая, с причёской, но с растерянностью на лице, идущая по коридору с двумя блюдами в руках, и остающийся в глубине полутёмного коридора, у поворота к кухне, Карстен, неподвижный как статуя, опирающейся на что-то локтем, явно загораживавший проход, с той самой чашкой в руках, целой, и какая-то странная его поза… Саша, увидевший всё это краем глаза, испытал смутную тревогу, ничего ещё не зная, но подсознательно угадывая опасность — осталось зыбкое воспоминание и сочувствие к беспочвенному огорчению отца. Теперь и это аукнулось. Он не знал, сколько Карстену лет, хватало знания, что он взрослый, маме — тридцать семь, а много это или мало, кто знает. Отец чего-то опасался и чашка тогда не была разбита, и эти длинные густые девичьи ресницы, гнетущая неторопливость движений, Карстен так не похож на других папиных друзей, так не по-здешнему тонок, как можно им не увлечься? Это стало причиной, вернее, запоздалой отговоркой, по которой Саша стал за ним ревниво присматривать. С того дня, с того вечера стал чего-то бояться, стал хмуриться и прикусывать губы, этот захватывающий страх он не трудился объяснить, но стремился подпитать его теми, как казалось, непрекращающимися вечерами, праздниками, пластинками на патефоне, столкновениями в коридоре, упоминаниями в разговорах взрослых и собственными, становящимися неотвязными мыслями. Был, помнится, ещё зимой у отца заведён разговор о том, что Карстен мог бы подтянуть Сашу и его брата по немецкому. Так сошлось, что именно теперь, весной, этому нашлось время — так получилось без Сашиного участия, по велению судьбы, и это стало и поводом, и необходимым для душевной болезни топливом, и следствием того, что Саша, едва ли отдавая себе в этом отчёт, всё внимательнее за ним следил, словно бы ища улики для каких-то неведомых догадок, которые с каждым днём сильнее волновали его душу. С ещё детской непосредственной внимательностью он искал подтверждения вины и находил их в избытке в сдержанных движениях, во всех чертах и частностях лица, нежно-голубых необычайно чистых глаз, светлых волос и опухших от лёгкой простуды и весеннего ветра губ с тёмными отметинами ранок, которые были видны, когда Карстен говорил, — во всём угадывалась всё та же неизъяснимая дремотная прелесть, которой никогда прежде не было ни в ком другом. Как интересно умел Карстен двумя руками сразу писать, как посреди предложения замирал и задумывался, как однажды после урока присел на подоконник, под яркий солнечный свет и, закрыв глаза, с каким-то тайным мучением дёрнул уголком рта и повёл бледным лицом в сторону, словно был изо льда и больно ему было поддаваться огню и таять — в таких вот безнадёжных случайностях, которые так приятно и непоправимо ловить и навек уносить на чистое дно души, ощущалась яснее всего принадлежность Карстена не к этому обыкновенному миру, а к чему-то прекрасному и недоступному. Эта недоступность оставалась таковой, потому что Карстен, словно бы почуяв слежку, стал избегать смотреть Саше в глаза и вообще обращаться к нему. Во время немногочисленных и весьма бестолковых уроков немецкого он старался что-то втолковать только Сашиному брату, который всегда сидел между ними, злостно болтал ногами и упорно отказывался что-либо понимать, но если бы брата не было, то какое бы это было страдание и сколько невозможного наслаждения пропало бы из этих несчастных уроков, на протяжении которых Саша сидел безмолвно и тайно не сводил с Карстена глаз, тщательно ловя каждое его действие и любуясь вплоть до того, что внутри всё болело. Незнакомая ему прежде застенчивость, откровенно детское поведение брата, которому Саша всё ещё был подвержен, со сладковатым привкусом страх и упорное нежелание понять причины и объяснить себе, в чём дело, не давали и слова сказать, да разве было это нужно? Слишком сильна и глубока была уверенность, что Карстен взрослый и другой, что с ним невозможно говорить как со своим, это будет даже оскорблением его непонятной возвышенности, его немыслимой красоте, к которой Саша допуска иметь не должен, ведь ничего ценного из себя пока не представляет и ничего не может предложить или дать, не умеет даже сказать ни единого слова, потому что ни одного слова нет. Особенно мучительно было на семейных вечерах наблюдать, как Карстен говорит с кем-то. Как его перебивают и смеются, как он не тушуется, рассеяно улыбается и после весомой паузы находит, что сказать, беседа течёт как река, в словах слышится взаимное уважение и взрослая великолепная игра равных по духу. Сашу же перестали увлекать игры с малышнёй в дурака и прятки, но и говорить он не научился. Он и не надеялся, что получится, и боялся попасть впросак и повести себя навязчиво и глупо. Он буквально с наслаждением ловил то, что Карстен на него нисколько не смотрит. И правильно, правильно, ведь смотреть не на что, видеть нечего — и больно это было, и совершенно справедливо, и нисколько не обидно, а даже радостно. Но он был прекрасен до слёз, что тут поделаешь, каждый раз, когда он уходил, Саша, стараясь на эту страшную минуту ускользнуть вглубь квартиры, всё равно чувствовал, как поднимается и за майскими окнами, и внутри него самого со стоном тягостная, до духоты сладкая безвыходная ночь с сиренью и соловьями, которых Саша вдруг начал слышать. Его воздушная медлительность была тем привлекательнее, что Саша находил в себе катастрофически разрастающийся переизбыток скорости и бешеных сил, и вообще он вдруг нашёл себя взрослым, высоким и сильным, по-настоящим живым и готовым на всё, да только на что? За какую-то пару тёмных весенних дней он лишился всех старых друзей, квартиры, чердака и двора. На исходе этих горестных, впервые одиноких, впервые тоскливых дней он под вечер столкнулся с зашедшим к отцу за какой-то книгой Карстеном, столкнулся один на один, в тишине, в замирании, в благоговейном страхе и в запахе сирени, бьющим в раскрытые окна; в его печально отведённых глазах и застывшей на ручке двери тонкой ладони, в тихих словах приветствия, на которые Саша не решился ответить и убежал, — и лишился себя, непоправимо и бесповоротно. В ту же ночь, лишь бы брат, успевший стать подлецом и врагом, не услышал — укрывшись с головой одеялом, впервые плакал. Не зная о чём — потому и плакал, и во сне обливался слезами тоже, во сне было ещё тяжелее, чем наяву, потому что Карстен приснился и приснился с ним поцелуй, совершенно несбыточный, невозможный, немыслимый, звенящий остро, как первая любовь. Саша конечно знал значение слова «влюбился», но со всей деликатностью и самоуничижением, иногда присущим не по-взрослому разумному юному возрасту, он знал ещё и то, что ничего не знает. Не знает характера Карстена, его прошлого, его семьи, увлечений и желаний, всего того, что составляет жизнь и взгляд на мир — не знает, а значит, его влюблённость не настоящая. От Карстена её нужно держать подальше, ведь она, по сути, привязана не к нему. Это просто ослепление, горделивое и по-детски эгоистичное, смело подменяющее собой реальность, храбро оправдывающее всё и даже то, что не нужен ему ни Карстен, ни дружба с ним, ни его душа, до которой при упорном труде и внимательности можно было бы, наверное, добраться, но нет. Шестнадцати годам нужно только горящее очарование, которое соткалось самостоятельно из образов, ассоциаций, времени и красивых моментов: его ресниц в солнечном свете, разбитой чашки, обещанной гибели от его руки, растаявшего, как лёд, детства, которому хоть беспокойно и страшно, но нравилось таять и переставать детством быть — эта любовь такая же, как цвет заката после грозы, увиденный случайно, увиденный из окна вагона в счастливый день в момент душевного спасения. Этот цвет не сохранить и никак не присвоить себе. Им можно только проникнуться на летящий миг и забыть, так же, как забывается запах роз, стоит от них отдалиться. То, что ему нужно от Карстена, никогда не получится взять или хотя бы достичь в полной мере, или хотя бы понять. Желание это неутолимо и необъяснимо, хорошо, что оно просто есть и всю жизнь оно теперь будет рядом.
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.