ID работы: 5432532

Не рассмотрев

Слэш
NC-17
Завершён
446
автор
Размер:
260 страниц, 37 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
446 Нравится 165 Отзывы 130 В сборник Скачать

30. ettekandja

Настройки текста
Герман воспринял это известие с растерянностью и усталым безразличием. В пустоте досады и непонятного нервного страха невесть перед чем едва-едва сплетались в тонкую расстроенную нить мысли. На Германа нашла тоскливая удручённость, схожая с тем горьким чувством, что приходит после долгого, изматывающе волнительного ожидания, которое не увенчалось ничем. На что он прежде надеялся? Он уже не хотел и помнить. На что же он теперь негодовал и чем был расстроен? На него навалилось в последнее время много ответственности и много весны. Казалось, что он должен всего себя посвятить делу партизанской войны и этим он с упорством занимался, но в то же время душой и сокровенными чаяниями он невольно тянулся к самому главному (но главному ли?), к любви, которой у него больше не было. И вот теперь его снова ею дразнят, словно котёнка фантиком, а он бы и хотел поддаться (как… как в ту безумную зимнюю ночь), но нет. Не сможет уже он сойти с верного пути. Долгие месяцы в глуши успели его заново привязать к правильным ориентирам и товарищам, которым он не открывался и с которыми близок не был, но которые на него надеялись и которых он теперь (по крайней мере сейчас) не променял бы ни на каких выдуманных в небе журавлей. Сомнительная верность пути не благоразумному, а порывистому продолжала его смущать и сбивать с толку, путала сны и чёрные ночи, буквально опаивала маем, запахами цветущих кустов и болот, песнями птиц и зыбью солнца, но… Неужели это незаметно подкралось то, на что он, надеясь, что этого не случится, надеялся? Что рано или поздно он охладеет и от сумасшествия и Вернера останется только огорчение и сожаление? Нет, нет, об этом думать рано. Вот эта острее вгрызшаяся в сердце тоска — это и есть свидетельство, что ничего не остыло… Впрочем, не всё ли равно? Что бы Герман ни делал, во что бы ни верил, разве это не проходит параллельно с реальным, всё ещё остающимся неизвестным течением дел? Калачев будет и дальше дурить ему голову, между тем как Вернер, есть он или нет, далеко или близко, будет существовать отделённо и самостоятельно. Все смешные и дикие метания и надежды Германа, мучь они его или нет, вне зависимости от его искренности и степени переживания, никакого касательства к нему иметь не будут… Вернер вдруг показался Герману таким невозбранно далёким и давно потерянным, что стало даже чуточку легче. Легче от обезоруживающего понимания, что он мог быть поблизости, под этим же синим небом, а на Германе это никак не отразилось бы и, никогда об этом не узнав, он ничего не потерял бы. И впрямь не так уж страшно. Но как же обидно, странно и печально… И в груди теснит, и темно и душно внутри, и необходимо, торопясь и свирепствуя, сбивая сапогами головки одуванчиков, упиваясь самогубительным отчаянием, невыносимой скукой повседневности, бесполезно мчащейся мимо прекрасной весной и своими такими же быстрыми, неуправляемо резкими, разболтанными дрожью и гневом движениями, хмуриться, спешить на воздух, мимо цветущей черёмухи, волшебной невесты, чудесной обманщицы, чей изящный аромат ощутим только хрупким мгновением, а потом сколько ни прячь нос в желтовато-белые пыльные гроздья, уже не захватишь. Задевая плечами стволы светло-изумрудных текучих берёз, Герман прошёл, сминая в жёстких пальцах несуразное послание от Калачева, и поскорее вскинул беспомощный замутившийся взгляд к грознеющему сквозь бриллиантовую зелень небу. Там всё живёт, там всё красиво. Но внутри больно. Внутри жизни нет. И глупо обижаться на Калачева. Бессмысленно обижаться на Вернера. Нечего пенять на судьбу. И всё-таки Герман чувствовал себя оскорблённым, запутанным и использованным. Радоваться не получалось, да и нужно ли? Вернер был, вроде бы, всё ещё нужен, до ужаса, до сухого сверления в горле и до оглушительной тишины среди лесов и поля — нужен. Но из крестьянской суеверной привычки Герман не давал себе верить в хороший исход, да и не во что было верить. Слова Калачева могли оказаться ложью с той же вероятностью, что и правдой. Слепо принять их на веру значит ещё больше унизиться. Остаться твёрдым, не поддаваться на провокацию и, выходит, проигнорировать подачку в виде нелепой надежды Вернера вернуть (неужели это возможно? да нет же…) — тяжело, так тяжело, что ноги не идут… Какая-то смутная догадка дразнила сознание, словно обожжённую кожу пёрышком. Закурив и крепко затянувшись, Герман проглотил, словно раскушенную горькую можжевеловую ягоду, мысль, наивную и смехотворную, спрятанную глубоко, но что толку от себя таиться? Он, дурак, не столько надеялся, сколько в глубине души держал предположение, что если Вернер вернётся в эти края более или менее вольным человеком, то вернётся к нему, Герману, сам. Ведь у них прекрасная любовь, ведь они друг другу необходимы, это у них по-настоящему и козни Калачева им нипочём… Да, как бы не так! Какая же это начинённая осколками и гвоздями чушь! Вернер, даже если с ним всё в порядке, должен быть только рад своей свободе. Герман ведь ничего о нём не знает. Ведь ничего, совершенно! Может, Вернер теперь употребит все силы, чтобы убраться подальше не только от Порховского края, но и вообще от Северо-Западного фронта, подальше от одержимых и сумасшедших… Но как же та последняя ночь? Ведь был он так ласков, ведь говорил… Да полно, говорил ли? Если рассуждать трезво, то это точно не аргумент. Мало ли что люди говорят и думают, когда они близки. Когда они расходятся, то возвращаются к холодной истине. Герман вот тоже тогда готов был на части разорваться и всё бросить, а теперь, пожалуйста, сомневается, так что же говорить о Вернере? По своей воле он не вернётся, это естественно. Не заберется же своенравная птица сама в клетку. Разумеется он Германа презирает, боится, быть может, брезгует и уж точно не жалеет. Герман мог бы сколько угодно бросаться сам в себя громкими словами, что сделает всё, что никому не позволит встать между ними, но какой в этом толк, если Вернер этого не хочет? Он только жертва чужой любви. Вернее, так это выглядит для него. А Герман его любит, ведь правда же любит, особенно весной, после этих невыносимых одиноких месяцев, любит его теперь совсем по-другому, ведь он заставил Германа страдать. А раз так, то и неволить его теперь невозможно. Сердце этому противится — вот в чём дело. Ведь что можно выторговать у Калачева в лучшем случае? Снова изловчиться и устроить какую-нибудь засаду, снова поймать Вернера, снова его запирать, насиловать и помещать в совершенно чуждую и мучительную для него среду? Это не отговорка против желания его вернуть. Это так и есть. Герман любил его и перешёл уже на ту стадию, на которой хотел либо согласия и любви в ответ, либо ничего. Ну, значит ничего. Прижавшись к тонкой тёплой берёзке лбом, Герман решил попробовать сдаться. Ведь эта сдача не будет предательством своей любви и истины, так? Это наоборот будет покорностью перед ней и отданной ей жертвой. Можно за Вернером гоняться, любя его, а можно, любя его, отпустить… Получится ли? Может и правда? С глаз долой, из сердца вон, отрубить уж раз и навсегда, под самый корень. Да, мучения будут такими же, как при бездушном и строгом отказе, но ведь всё равно не судьба им быть вместе. Легче не стало. Стало невыносимо, пусто и гадко. Глаза давили слёзы. Плакать Герман конечно себе не позволил, да и не понимал и не хотел разбираться, отчего это. Хотелось только чтобы это закончилось наконец. Снова пропорхнула через голову неприемлемая, притягательная и несбыточная мечта, мысль о смерти то ли как об избавлении, то ли как о каком-то красивом жесте, которым удастся заткнуть рот несправедливым превратностям судьбы. Глупости. Наступал вечер. Очередной тёплый майский. С комарами, соловьями и ледяной, режущей как ножом росой. Быстро темнело в густую синь. Расходились птицы. До Порхова лежало по лесам километров тридцать (Герман, сам на себя сердясь, всегда на всякий случай просчитывал по картам, сколько до него, как добираться, где переходить реки и огибать болота), но туда ведь больше не нужно? Последний раз тихонько стукнув лбом берёзу, Герман вымученно решил, что начинает жизнь заново. Решил, нисколько в это не поверил, но ради убеждения, вернее, чтобы сделать хоть что-нибудь и занять себя, посчитал нужным совершить действенный шаг. Все эти месяцы он тосковал по Вернеру, чуть с ума не сошёл, впрочем, было бы с чего сходить. Никого кроме него Герман не хотел, хоть по началу даже сам себе удивлялся, но и впрямь близость с кем-либо другим виделась ему противной и тягостной, да и потом это чудилось ему изменой, не столько Вернеру, сколько себе самому и своей несчастной одинокой любви. Но теперь довольно, да? Нужно вернуться к истокам. Здесь же в отряде числился один парень, лейтенант, окруженец присоединившийся к партизанам ещё осенью. Из-за городской породы он даже за зиму не сумел заматереть в лесного зверя и оставался симпатичным, мягким и интеллигентным, производил впечатление чего-то домашнего и тёплого и ничуть не похож был на Вернера (Герман не умел уже мерить людскую красоту иными рамками), но выбирать было не из чего. Уже давно этот Николай, природным чутьём, должно быть, разобравшись, оказывал Герману знаки внимания. Их можно было посчитать только потрафлением потенциальному командиру и именно так Герман их и воспринимал, хоть и сам, природным чутьём разбираясь не хуже, понимал, к чему дело может прийти, стоит ему настоять. Эти совершенно приличные знаки ему льстили и радовали его в особо грустные дни — улыбки при разговоре, невзначай брошенные весёлые фразы, старание держаться поближе, маленькие одолжения, восторженное уважение, особая преданность во взгляде. Герман и раньше вскользь позволял себе самодовольную мысль, что не будь Вернера, можно было бы с этим пареньком сойтись, по обоюдному конечно согласию, в тайне и без всякого вреда для дела… Эта быстро вспыхнувшая идея Германа захватила. Он подумал было или только захотел, чтобы захватила, так, как захватывала когда-то прежде, то есть быстро, ярко и весело… Ничего этого он не чувствовал, чувствовал только гнёт и изнеможение, но на крыльях, фальшивость которых ясно ощущалась, всё-таки поспешил, пока не расхотелось, Николая разыскать. Разыскал. Можно было посчитать указанием судьбы на правильность действий то, что Николай был здесь, ничем не занят и хорош. По своей чистой молодости (и по охоте изредка пускать пыль в глаза захожим деревенским девушкам), по относительной непуганности, лёгкости совести и памяти и тёплому времени года он поддерживал себя в порядке, брился и с помощью расчёски и невесть чего сооружал из своих блестящих тёмно-русых волос причёску как для фотографий и из-за всего этого вид имел вполне очаровательный. Герман, сжимая зубы, решил что этого хватит. Особо хватит последних солнечных лучей, рыже пробивающихся сквозь сосны, среди которых витают невесомые пушинки пыльцы. Да и в воздухе пахнет весной, и белеют нежными звёздочками ландыши. Невдалеке задумчиво переливал соловей, но его жестоко заглушали учащающиеся к вечеру трещотки грачей, которые всегда казались Герману навязчивыми и злыми. Ну и пусть? Что ещё нужно? Герман знал, что ему нужно, но убеждая себя, что и это сгодится, что беспримерно долго он был один, пошёл вперёд. И тут же убедился, что навык растерял. Что не получается ни мило говорить, ни улыбаться, ни тонко льстить, красота мгновенно рушится и остаются одни острые остовы, всё проходит через силу, всё какое-то железное, такое же грубое как грачи, принуждённое, как их сварливые беспрестанные крики по канавам… Герман поговорил с ним о чём-то с минуту. Добрую улыбку и покладистый взгляд бархатно-карих глаз этого мальчика Герман получил, но это он имел и без неловких разговоров. В какой-то момент ему стало вдруг до того невыносимо, что его передёрнуло и стало даже подташнивать. Просто говорить с этим парнем Герман мог запросто, но сейчас, в смятении и огне, ему стало ужасно стыдно, так стыдно, как ещё никогда в жизни не было. Он покраснел, чего тоже никогда не бывало, с позором удрал и горел ещё долго, сам и поражаясь проклятому, вдруг напавшему благочестию, и удивляясь, спрашивая у себя, неужели он и впрямь прожил несколько месяцев, ни разу никого не захотев, и выворачиваясь наизнанку от неуместности своего замысла и от отвращения к грязи этого минутного не желания даже, а выстраданной прихоти. Спать с мужчиной показалось ему мерзким. Вообще с кем-либо, кому-либо довериться, на кого-либо взглянуть — вновь замутило, даже слёзы выступили на глаза… Что же за жестокие шутки играет с ним его расшатавшееся сознание? Что же это в самом деле такое. Просто не нужно так торопиться. Нельзя гнать себя не пойми куда… Не пойми куда Герман пошёл, долго бродил, раздражённо отмахиваясь от комаров и паутинок, по лесу и к догорающим огням заката вернулся в землянку, которую делил с несколькими товарищами. На душе было до невероятия паскудно, снова терзала эта странная растерянность, будто заставшая посреди комнаты убеждением, что некуда идти и нечего делать, всё поздно, всё пусто и бесполезно. Себе на зло, в назидание и чтобы спать крепче, Герман залпом выпил чашку спирта, кому-то нагрубил и, отвернувшись, утроился на своём месте. С мучительным упорством он стал ждать сна, убеждая себя, что в нём этот день закончится. Под боком копошились и кряхтели люди, зудели комары, всякая поза казалась неудобной, было нечем дышать и внутри всё болело — но это уж снова от Вернера. В какой-то момент Герман как всегда сдался мыслям о нём и они, в этот день особенно горькие, потекли по проложенному руслу, крутясь водоворотами в отмеченных местах. Всё забывалось на ходу и оставалось только его имя, образ его лица и застывающая на губах просьба его вернуть или вернуться. Всегдашний обман — Герман подносил руку к лицу, дыхание путалось, согревалось и возвращалось, создавалась далёкая от оригинала иллюзия близости его лица. Пальцы ощущали неуловимую лёгкость его волос. Сквозь ресницы, как сквозь его, можно было угадать медленное погасание глаз, словно в постепенно темнеющих слоях света в театральном зале. Как финальное представление, он начался, появившись рядом. Поверхностная память была на это не способна, но тяжёлый, отравленный дешёвым горем и подавленными пустыми слезами сон вернул его, не полного и не настоящего, но до остроты узнаваемого. Герман ощутил на языке волнующий вкус его рта — дикого цветка, талого снега, немного солёного, горького и кислого, такого, какой, словно сильные специи, хорош только в самых малых и чётко отмеренных дозах. Этот вкус Герман узнал, как узнал и запах кожи, мгновением пролетевший мимо. Понимая, что от неосторожного движения проснётся и потеряется всё это, Герман всё же двинулся, чтобы обнять жадными руками и прижать к себе пустоту, и, к несчастью, не проснулся. Сон легко перетёк в объяснение потери. Вернер, должно быть, намного более красивый, грациозно-тонкий, маленький и милый, чем когда-то неисповедимо давно, такой, что снова только и оставалось, что беспомощно звать его своим мальчиком, смелой птичкой царапал в кровь не способные его удержать руки, вырывался и уходил, неприкосновенный и непонятный как чужая сказка, и уже через мгновение оказывался нисколько Герману не принадлежащим, причём так, будто бы Герман ждал его очень долго, нежно и трепетно, пока не вышли все силы и годы и тогда только выяснилось, что ждать было бесполезно. Того, кого ждали, не существовало вовсе. Был посторонний человек, с известным вкусом и лицом, но вновь до отчаяния не принадлежащий никому. Ни в ком не нуждающийся. Одинокий и грустный, но никого не подпускающий к себе и только по-детски раскидывающий руки навстречу ветру. Это казалось бедой, покуда вдруг не открылось, что и это заблуждение наивно. На самом деле Герман так его не знал и настолько в нём ошибался, что теперь со всей обескураженностью и беспомощностью своего бессилия увидел, что Вернер душой принадлежит другому. Другого любит. Заботится о ком-то таинственном, кого Герман когда-то где-то мельком встречал, но никогда бы не подумал… Вернер укладывает для него в ящик вещи, книги и детали одежды и, не смотря на Германа, самодовольно, с высокомерной немецкой нежностью рассказывает, какой это хороший подарок, как много значит эта вещь для них — для неизвестного Вернера и смутно угадываемого, ненавидимого и ни в чём не виноватого счастливого другого. Проклятый сон изгибался змеёй, заставлял Германа собирать со своих глаз слёзы, валиться на пол и бояться этой нестерпимой реальности, которая уже свершилась. В ней любовь, единственное, что у Германа есть, оказывалась дешевле и плоше, ненужнее последнего завалящего подарка, который Вернер прятал в ящик — листка, на котором небрежной рукой был набросан план прохода куда-то. Герман не знал, куда, и узнать не суждено, но, раз уж так расставлены приоритеты, то ему казалось, что и за эту бумажку он отдал бы всё на свете. Но бумажка, подхваченная сквозняком, отлетела в сторону и Вернер, легко махнув в её сторону рукой, закрыл ящик, посмотрел на Германа с презрением и скукой и ушёл в свою прекрасную жизнь. Он исчез и тогда обрушился последний удар. Из воздуха словно бы пропала вся жизнь, как если бы из жизни откачали весь смысл и красоту. Совсем нечем стало дышать и одно мгновение казалось, что лопнет сердце, но прошло время, вернее, не прошло ещё секунды, но существование, целиком пустое и тягостное, длилось в темноте, как на дне океана, уже бескрайний срок. Не понимая, что сон завершился, обливаясь слезами и задыхаясь в грязном и мокром мехе полушубка, в который случайно уткнулся лицом, Герман открыл глаза. Бумажка в его руке оказалась проклятым письмом от Калачева, которое он ещё в лесу несколько раз порывался выбросить или сжечь, но не смог и сунул в карман. Никакой надежды это послание не сулило, и всё же мысль, что Калачев мог написать эти строки, увидев прежде Вернера, оказывалась дороже всего благоразумия, верности, чести и долга. Требовательная и огромная как морское чудовище любовь в гудящем и больном теле обречённо шумела, ревя по ушедшему. Герману подумалось, что любовь, бескорыстная, мученическая и прекрасная, могла бы его спасти, если бы она же, завистливая, ревнивая и смертельная, его не убивала. Он поднялся, весь содрогаясь. Голова кружилась и была, как после долгих рыданий, похожа на раздутый, уже покрывшийся сетью трещин стеклянный шар. Ничего не соображая, Герман выбрался из землянки и сразу оглох от беспокойного, преувеличенно громкого галдежа птиц, которые все будто сошли с ума и без порядка орали в призрачно освещённой звёздами темноте. Раздирающе свежий холод до краёв, едва не до тошноты был наполнен сладким и нежным запахом цветов черёмухи. Он не исчезал, как всегда неуловимый, а стоял непроницаемой сетью. С не прошедшей со сна привычкой Герман подумал о том, что не хочет жить и всё это чувствовать и слышать. Он пошёл через лес, не осознавая куда идёт. Среди этой прекрасной ночи и прекрасной любви, что ему всё никак не могла перестать сниться, он шёл и почти не чувствовал, как замерзает, увязает и царапается о ветки. При близких встречах с особенно громкой, практически могучей в своей изысканности, до дерзости звонкой песней соловья приходилось останавливаться и закрывать лицо руками. Вкус острого и горького цветка не сходил с языка как яд. Путь был прост. Мало заботясь о безопасности, Герман шёл прямо по дорогам. К розоватому тревожному рассвету он был возле Порхова, безумно усталый и настолько вымотавшийся, что жалость к своему несчастному состоянию заглушала голос разума, всё ещё подвластного мучительному опьянению сном и безумием. Ему всё ещё было больно. Пока он шёл, ему казалось, что в конце станет легче. Его бессмысленный поход обретёт причину, единственно ценную и стоящую. Он увидит дороги, по которым Вернер ходит. Увидит его город и вдохнёт воздух улицы, на которой он живёт. Ужасный холодный сон развеется. Заходя всё дальше, Герман обещал себе, что как только придёт, то Вернера встретит. Вернер его спрячет, возьмёт в плен, будет любить, оберегать и не отпустит обратно. Возвращаться не придётся. Конечно этому не бывать. Вернер сразу его убьёт и прекратит этот затянувшийся кошмар. Но не бывать и этому. Что бы ни было, только бы его увидеть. И потом умереть, остановить эту медленно режущую, давящую сердце, абсолютно физическую боль любви. Зачем же это так? Зачем природа взвалила на него это увечье и наделила таким талантом.
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.