ID работы: 5432532

Не рассмотрев

Слэш
NC-17
Завершён
446
автор
Размер:
260 страниц, 37 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
446 Нравится 165 Отзывы 130 В сборник Скачать

31. verliebt

Настройки текста
— Ну, друг мой, что скажешь хорошего? — в ответ на улыбку Германа Николай как всегда просиял, даже заалел немного и весь надулся, но Герман ради общего спокойствия воспринимал это лишь как проявление уважительного обожания к командиру. Командиром бригады Герман был назначен в июне. Товарищи были рады такому решению. Они ласково признавали его первенство и ценили умелость, боевой опыт, дальновидность, а то и неистребимое везение Германа, которое часто помогало им всем выбираться из передряг, миновать опасности и не ввязываться в невыгодные бои. О своих людях Герман заботился и одной из главных задач считал установление хороших отношений с местными. Всегда при входе в населённый пункт (или порой при занятии его после освобождения от врагов), он спешил лично поговорить с народом, особенно со стариками, у которых пользовался непременной популярностью. В отряде его, поддерживающего дисциплину, строгую нравственность и дружбу, уважали и любили. Последнее время бригада стояла в сносно оборудованном лагере под Дедовичами. Лето было славным и относительно спокойным. Занимались в основном пропагандой по деревням, подготовкой бойцов, переправкой людей и оружия и координацией с другими отрядами. Копили силы для активных действий. Планировалось к осени расширить и укрепить партизанский край — территорию, полностью освобождённую от врагов. Обстоятельства и обязанности связывали Германа всё крепче и он потихоньку надеялся, что перестанет нуждаться в Вернере как только у него не останется ни единой возможности каким-либо образом дразнить свою память и сыпать на рану соль. Пока же никуда было не деться, потому что снова одевшиеся густым нарядным летом леса были, как и прежде, им наполнены. Любое промедление и скука грозили унынием, и сердце, как его ни упрашивай, принималось, оживая, восторженно биться только от надежды, даже мизерной, наивной и безосновательной, к Вернеру приблизится и этой надежды искало во всякой поездке и событии. Ведь разве не может случиться такого, что он попадётся в одну из тут и там устраиваемых на дорогах партизанских засад (Герман и сам так поступал, и настаивал, чтобы другие по возможности не убивали попавших в плен немцев, а держали их до переправки на советскую сторону)? Или вдруг он придёт сам? Этого конечно не случится, но Герман всё-таки ждал его. Мысли о Вернере не покидали сознания, как если бы оно было комнатой, а он стоял при дверях. Иногда можно было терять его из виду, закапываться в трудности и отвлекаться на людей, но после взгляд снова обращался к нему, пусть от него остался только зыбкий до пленительности образ. Герман говорил себе, что нечего уже любить, но это чувство никак не стряхнуть. Но он и не пытался. Герман продолжал потакать Калачеву в его мутных интригах и даже, уже не ради себя, а исключительно ради пользы дела, стал поддерживать с ним разумные и более или менее доверительные отношения. Герман мог себе это позволить, потому что, как казалось, Калачеву теперь нечем было его подкупать и шантажировать. При нём Герман нарочно делал вид, будто прежнее оставил, вёл себя сухо и сдержанно, а при случайном (конечно не случайном) упоминании Лумиста морщился и дёргал плечом, понимая, правда, что вряд ли этим Калачева обманет. Так или иначе, пока бригада Германа, принимая беглецов из немецкого лагеря, оставалась недалеко от Порхова, им приходилось сотрудничать. Калачев был незаменим, но мало кто из партизанских командиров мог с ним сладить. К Герману же он был, как и раньше, уступчив и ласков, и стал ещё более сговорчив, однако о Вернере, хоть изредка и косвенно, но всё-таки напоминал. Напоминал хотя бы тем, что давал понять, что видит, какова глубинная причина привязанности Германа к Порхову. Занимаясь делами, разъезжая и принимая решения, ведя себя практически так, как подобает, Герман не мог избавиться от сомнения, уже давно развенчанного, но продолжающего тяготить душу: он был бы куда более счастлив если бы Вернер был с ним, жизнь была бы полнее, труднее и лучше… К Вернеру продолжало тянуть, в некоторые пустые дни и жаркие ночи просто непреодолимо. Чувствовалось иногда в звёздном небе и зове птиц, будто и он о Германе думает и тоже нуждается в нём. Не за себя, а за него Герман печалился и так сильно эта грусть точила заглохшее сердце, что не оставалось ничего иного. Дни целиком отдавались работе, но короткие северные бессонные ночи летели в никуда. Раз в пару недель, а то и чаще, если не было дел и была такая возможность (а именно наличие этой возможности терзало и толкало в спину), Герман ускользал по своим командирским надобностям и отправлялся в Порхов, так же как и тогда, когда в первый раз ринулся туда злой майской ночью. Одному, на коне, при знании местности и хорошей подготовке можно было преодолеть необходимые расстояния. Герман преодолевал их огромные и всю дорогу думал, метался, боролся с собой и в конце концов сдавался, строил предположения, одно другого утешительнее, неправдоподобнее и безумнее. Что увидит этот город и станет легче. Вдохнёт воздух улицы, на которой Вернер живёт, увидит его. Посмотрит издалека, даст узнать себя, заговорит с ним… Неизвестным образом всё окажется хорошо. Что же тут может быть хорошего? Ничего. Поначалу Герман, как и той майской ночью, опасался. Оставив коня, он пробирался только по заросшим окрестностям города, смотрел на редкие далёкие огни, чутким слухом прислушивался, принюхивался как пёс, изучал и лишь иногда давал сердцу сентиментальную вольность трепетно радоваться догадке, что, вот, Вернер, должен быть там, спит у тех или иных огней. Он где-то здесь и одно это легко, словно свежим воздухом, наполняло душу леденящей кровь любовью, ревнивой тревогой и желанием закинуть голову и завыть словно одинокий пёс. Постепенно Герман осмелел. Калачев снабжал их отряд практически не поддельными документами и справками, которые не должны были при случае вызвать нареканий у патрулей, но попадаться в чьи-либо лапы было нельзя. Герман не собирался попадаться. Он был крайне осторожен и всегда продумывал маршруты отступления. На главные улицы он не совался, но, кружа меж огородов, дворов и просёлков, мог исходить почти весь город. Несмотря на всевозможную конспирацию Калачева, Герман был знаком с несколькими подпольщиками и в дома некоторых из них мог заходить, например чтобы, поражая и радуя хозяев своей удалью, выпить у них молока и передать поручения и последние новости. Риск был огромный и бессмысленный, но Герман был уверен в своих силах и тоже веселился от души. Азарт опасности, невыносимо тёплая и душная звёздная ночь, цветы в темноте и Вернер, Вернер, возможная территориальная близость к нему и что-то позабытое, детское, отчаянное, не находящее нигде душе покоя — всё это вместе было последним счастьем, отказаться от которого не хватало силы воли. Однажды ранним утром Герману пришлось разойтись на улице с заспанным немецким солдатом, так сердце чуть из груди не выпрыгнуло. Герман усердно кособочился и вид имел совершенно деревенский, солдат на него внимания не обратил, но это было подтверждением, что таким же образом можно столкнуться и с Вернером. Рано или поздно это должно произойти и Герман своими походами старался увеличить не такую уж фантастическую вероятность их встречи. Одной ночью Герман заходил к Калачеву, но из осторожности ему не показался, только со стороны осмотрел его дом и удивительную древнюю крепость. Снова в голову лезли мысли, что Вернер должен был здесь бывать, что он может оказаться здесь хоть сейчас… Герман несколько часов пробродил в темноте по стенам крепости и саду, досадуя и наслаждаясь летом, но не находя в нём чего-то. В доме Калачева загорелся в окошках огонь и пришлось уйти. Пару раз Герман подходил и к лагерю военнопленных. Близко конечно не мог, лишь издалека смотрел на столбы, вышки и свет прожекторов. Тут он и хотел бы, тоскуя и тихонько радуясь, погибать от своей тайной близости к его миру, но не получалось. То ли сердце теряло зоркость, то ли совесть не позволяла. Вместе с предвестниками утра возвращалось благоразумие. — Да, мне хотелось с вами поделиться некоторыми соображениями, — Николай, быстро ставший хорошим другом и гордившийся этим статусом, называл Германа по имени отчеству и, как раньше, во всём старался ему услужить. Николай был ловким, юрким и крайне общительным парнем, ему категорически не сиделось на месте. Герман отправлял его по разным поручениям и Николай где только ни пропадал, задерживаясь порой неделями. Сейчас его сияющие грубоватой невинностью глаза блестели ярче обычного и он выглядел довольным собой, немного смешным, немного нелепым, но по крайней мере свободным, и этим Герман с невытравимой усталостью неволи, без осуждения и зависти любовался. Разговор происходил неподалёку от лагеря, на берегу маленькой лесной реки. Герман только что купался и теперь одевался, впереди его ожидало несколько дел, но Николай, откуда-то вернувшийся, не особо его задерживал, разве что, немного неловко, но вместе с тем до колкости приятно было ощутить на себе его заинтересованный, немного завистливый взгляд. Но это вполне можно было проигнорировать. — Есть у меня там в одной деревне знакомая, славная такая девчурочка, её зовут Женя. Только вы, Александр Викторович, не подумайте, мы с ней гуляем совершенно чинно и благородно. Ну и вот, она попросила помочь, по-нашему, по-партизански, как я могу отказать? — И что такое? — Герман мягко вздохнул, присел на поваленный ствол и стал закуривать. Тревожное чувство, будто вот-вот решится его судьба, будто это и впрямь что-то важное, заскребло по сердцу. Но оно и без того не унималось ни днём, ни ночью и всегда этого ждало. Глупо до святости, а всё-таки первой, ничего не значащей надеждой было — это связано с Вернером. — У неё живёт в Порхове сестра, Евдокия. И Женя, когда в Порхов на продажу везут продукты, иногда тоже ездит, навещает сестру. Евдокия ей в прошлом месяце пожаловалась, что ей с мужем не даёт житья один немец. Женя посчитала, что этот немец донимает Евдокию и спросила меня, не можем ли чего-нибудь с этим сделать. А я её слушаю, слушаю и понимаю, что она чего-то не договаривает. Взял её за горло, ну, вы понимаете, расспросил как следует — она досказала остальное, но только просила меня это в расчёт не брать, но это уж нам решать. — Ты меня сейчас запутаешь, говори толком. — Да, толком, — преодолев деланное стеснение, Николай тоже сел рядом, — в подробности Женю не посвящали и правильно делали, но она, лиса, и так больше нас с вами знает. Муж этой Евдокии не объелся груш, а засланный партизан. Женя назвала его Костей и сказала, что была с ним знакома, когда он ещё по лесам шастал, а уж потом его отправили в Порхов. Теперь Женя переживает за сестру, но и сама понимает, что одно дело, если немец таскается к бабе, а другое дело, если в дом к диверсантам. — А не о Чернове ли речь? — Герман нахмурился. Этого таинственного Чернова он сам никогда не видел. Слышал только, что он, подрывник и вообще мастер на все руки, прошлой зимой числился в одном из здешних партизанских отрядов, а потом по разработанному Калачевым плану был под глубоким прикрытием отправлен в Порхов для того, чтобы взорвать железнодорожный мост. Сразу после его отправки Калачев первоначальный план затормозил и в итоге замял. Чернова, держа его в полнейшем неведении, Калачев стал скрывать и приберегать для какого-то другого замысла, скорее всего по-настоящему масштабного. Калачев возлагал на него большие надежды, большие настолько, что сам с Черновым контактов не поддерживал и вообще обособил его от остального Порховского подполья. Видимо, Чернов должен был в будущем сделать что-то такое, после чего ему пришлось бы попасться в лапы гестаповцам и они за него крепко взялись бы. Жаль конечно, но кто тут не жертвует своей жизнью? Связь с Черновым Калачев поддерживал кружным, доходящим чуть не до абсурда путём: он через своих связных передавал сообщение партизанам, отряду Германа, а Герман, будучи командиром, должен был всё это организовать и отрядить надёжного человека, чтобы тот слово в слово передал послание Чернову, почти всегда одно и тоже: чтобы сидел тихо, упрочивал своё положение и ждал указаний. Всё это было трудно, особенно для Чернова, ведь ему, считающему что он один на один с немцами, приходилось, всего опасаясь и каждый раз собой рискуя, самостоятельно выбираться из города на явку. Впрочем, риск этот, скорее всего, был не велик. Чернов не мог об этом знать, но Калачев, оградив его от всякой лишней информации, наверняка контролировал его действия, оберегал и так или иначе руководил, хотя бы через тех же немцев, на которых Чернов работал и которыми Калачев вертел как хотел. Может даже Вернером. Может Вернером? Да, конечно, об этом Герман передумал уже миллион раз. Раз Герман сам попался как птица на липкие прутья, то и Вернер, если он в Порхове, то как пить дать находится у Калачева в крепких руках — если Калачев спас его от подозрений в предательстве и вернул себе под бок, то никуда Вернеру не деться. Калачев может или угрожать ему и шантажировать, принуждая к сотрудничеству, или же, что тоже Калачеву по силам, может задурить ему голову и впрямь завербовать и оставить при себе, как агента в немецком стане. Может, Вернер уже давно и успешно работает на Калачева и на подполье, может он делает это потому что… Нет, предположить, что Калачев обещает Вернеру в награду Германа это уж совсем бредятина — в мыслях об этом можно только, посмеиваясь, мечтать по ночам, но дело наверняка запутано донельзя. Мог ли Калачев убедить Вернера действительно перейти на советскую сторону? Да, мог. И это ещё одна причина, по которой Герман понимал, что не должен грубо вмешиваться в естественный ход вещей… — Вот именно! Должно быть о нём. Вы помните, в прошлом месяце отправляли меня передать послание этому Чернову? Я тогда ни о чём таком не подозревал, просто сделал всё как надо, немного с ним поболтал, он показался мне парнем видным, но, правда, себе на уме… А теперь я вот что подумал. Что с того, что у некоего немца дела с Черновым? Тут или дело нечисто, предательство, измена, да? Или же всё в порядке и Чернов просто приваживает к себе друзей-фашистов — что конечно тоже с его стороны глупо. Или же… Герман, уже с минуту растерянно рассматривавший муравьёв у себя под ногами, почувствовал на себе его осторожный, как прикосновение к обожжённой коже, взгляд и по привычке поморщился и отрицательно помотал головой — по той привычке, которую насильно себе привил, чтобы хотя бы внешне отгородиться от постоянно атакующей его надежды «его вернуть» — это, как Герману казалось, набило оскомину уже не только ему самому, но и всем вокруг. Герман никому не открывался, но столько об этом думал, что невольно создавалось ощущение, будто все, если не знают, то точно догадываются о его горькой неисповедимой ошибке. Как и о том, куда он ездит ночами, о чём он задумывается, о чём он не обращает внимания на женщин — нет, ну о чём тут догадываться? Не нужно быть параноиком. А всё-таки Николай, всегда такой внимательный к нему, наверняка знает. — Ну и что? — вымучено произнёс Герман сквозь зубы. Ему ужасно не нравилось испытывать стыд. Никогда он от него не страдал как теперь, и именно этого стыдился ещё больше — что здесь, на войне, будучи командиром и взрослым и вроде как умным человеком, терзается по романтическим причинам, копит всё в себе и несёт эту ненужную тяжкую ношу, безответно влюблён в свою потерянную иллюзию. Чушь какая-то. Кто в это поверит? — Я слышал… Ещё давно, зимой… Ладно, к чему ходить вокруг да около! Мне рассказывали про вас, ради шутки, что вы разыскивали одного немца. И без шуток — что он в Порхове, у Калачева в обороте… Это я всё лишь к тому говорю, что Женька меня просила пристукнуть фрица, который к её сестре пристаёт. Но если это тот самый немец, которого вы искали, если он работает на Калачева и в этой связи у него с Черновым общие дела, то трогать его нельзя. Да я конечно и так не стал бы. Да и что тут поделаешь? В Порхове один Калачев всем заправляет. Но мне показалось правильным вам обо всём рассказать. — Мало что ли в Порхове немцев по дворам таскается? — Герман и сам удивился, до чего горько прозвучал его голос. Он отвернулся и потёр рукой лицо. Он хотел ни о чём не догадываться. Поспешно сказал себе: «стой». Сказал: «не о чем», «ерунда», «какие-то недомолвки, ну, правда, не смей вести себя как сумасшедший…» Но недомолвки помимо его воли, в обход рациональности и в обгонку разума, ещё быстрее, чем он сложил детальки в общую картину, которая, быть может, и не сложилась бы или же, если складывать с умом, то сложилась бы совсем иной, явили собой несуразную мешанину с оттенком горя и извечной потери. В ней, как в разбросанных картах, интуиция и сердце увидели смутное, но безусловно трагичное, плохое и гадкое предзнаменование, о котором, как о всяком предсказании, он и прежде знал, но не умел его осознать и целиком увидеть, пока ему указали как. Да, всё именно так — Вернер у него отнят. Как в том чёртовом майском сне, навсегда отнят и заперт в Порхове как в башне. Калачев дал его, а потом отобрал, чтобы Герман страдал, послушно кружился и топтался на месте, как тетерев на току, в любовном своём самозабвении слепой и глухой — это всё, что ему осталось. А Вернера Калачев, как послушную игрушку, вернул себе, чтобы дальше им пользоваться и подсунуть его теперь уже другому дурачку, которым тоже нужно управлять — этому Чернову, будь он проклят и ни в чём не виноват. — Конечно! Конечно… — радостный и, вроде бы, немного виноватый голос Николая звенел и переливался. Так же как вода в реке. А воду в реке Герман, ужасно себя ненавидя, видел сквозь слёзы и сквозь боль в прикушенной костяшке поднесённого ко рту кулака. Что толку гневаться, спрашивать, откуда они, эти слёзы? Что же он, ей-богу, как девчонка? Но что толку торопиться и негодовать на своё идиотское сердце, которое, вмиг одеревеневшее и высохшее, застучало, заколотило во весь опор и всё быстрее, трескаясь от рези обиды, задыхаясь от страха догадки, что это правда, спешит сделать на пустом месте выводы, именно те чёртовы выводы, которые удовлетворяют его беде — беде, что Вернера нет. Вот оно, изящное в своей простоте и естественности объяснение — Вернер служит своей цели. Так же, как он был недолгой игрушкой для любви для Германа, так же он теперь играет для другого. — Ладно! — усилием воли Герман резко встряхнулся и встал, покачнулся и с усмешкой прогнал налетевшую на сознание секундную тьму. Делая первый шаг, он решил, что не поверит. Вернее, признал, что если поверит, то снова захочется застрелиться, что он, пожалуй, и сделает, не выстрелом так иным самоубийством, если снова позволит себе глупость поехать в Порхов тосковать и выть. А он позволит. Делая второй шаг, Герман понял, что спокойно жить, жить так несчастливо и счастливо в своём неведении, как пятью минутами ранее, он уже не сможет. Последняя глупая надежда разбита. Разбита уже давно, а он только сейчас об этом узнал. Что ж, надо её добить. Растоптать окончательно, иначе её жалкий остаток будет продолжать копошиться в сердце — будет среди ночи подспудно и униженно верить в какую-нибудь чушь, что судьба сделает одолжение и снова их сведёт… В конце концов, эта любовь не умерла за полгода. Нескольких случайных слов недостаточно, чтобы её убить. Нужно самому убедиться. — А где в Порхове этот Чернов живёт? — Вы бы это ни за что узнали, у Калачева это тайна за семью замками, — голос Николая звучал ещё более виновато и теперь даже немного испугано. Весёлость, которой он пытался это прикрыть, дрожала. Много ли он понимает? Не всё ли равно? Герман посмотрел на него, понимая, что тот заметит покрасневшие веки и нервную дрожь. Пусть уж знает. Всё равно желание застрелиться так и балансирует на острие ножа. Балансирует успешно и уж точно продержится до того момента, когда Герман своими глазами во всём убедится. Убедится в чём? Он не выдержал и рассмеялся — убедится в том, какой же он несчастный дурак. Что жизнь его, столь прекрасная и удивительная, кончена с этой смешной потерей, каких в жизни множество. Вернер о нём и думать забыл — эх какая невидаль! На мордашке Николая отразилась тревога. Он уже, наверное, жалел что завёл этот разговор и довёл командира до странного состояния, но поворачивать назад было поздно. — Как Женя говорила, у Шелони, в конце Второго Володарского переулка, по левую руку. Только вы уж не ходите туда, ладно? Или, хотите, я лучше сам разведаю? — Ну что ты, зачем? Совершенно не нужно, — проходя мимо, Герман задел его плечом, а затем, не выдержав того, как натягиваются внутри острейшие струны, которые того и гляди сложат его, как сломанную клетку, схватил Николая и крепко к себе прижал. Он оказался Герману по плечо. Волосы у него оказались как раз такими, как на вид — атласными и пахнущими крапивой. — Александр Викт… Саша, я для вас всё что угодно сделаю, вы только глупостей не делайте… — быстрее, чем он успел обнять в ответ, Герман отпустил его, оттолкнул, одобрительно кивнул и быстро зашагал к лагерю. На глаза наползал предательский туман, голова болела и плыла. Снова это поганое чувство — бросить всё, бросить всё и к нему. Но некуда, некуда… Но всё это может быть ошибкой так? Ведь, правда, он всё это выдумал только что. Разве это не то же самое, что он всегда предполагает самое плохое, чтобы этим упрочить хороший исход? Зачем над собой измываться? Зачем так страшно рисковать, зачем ехать, ездил же уже раз десять, и что толку? Но уже ехал. Уже до последней ветки знакомый путь при свете клонящегося ко второй половине дня лежал как на ладони, вибрирующей от жара и свиристящий кузнечиками. Герману показалось, что он добрался в один миг, пересох как аравийская пустыня, но не успел раскалиться настолько, чтобы отогреть сковавший его изнутри липкий, противно хныкающий и жалеющий себя болотный холод. Только на подходах к Порхову Герман отдал себе отчёт в том, что одет, хоть и не в военную форму, но так, что не очень-то сойдёт за бедного крестьянина, впрочем, он успел достаточно пропылиться и перепачкаться. Но всё равно днём его заметут на первой же улице. Но разве это риск в сравнении с острым, как первая любовь, желанием не жить и не чувствовать всего этого? Всё-таки он заботился о безопасности. Заботился и, сам не зная, правильно ли это, не в силах уже думать, шёл просёлочными дорогами и приветливо улыбался попадающимся женщинам и детям, которые смотрели на него без всякой опаски. С беспечным видом он прошёлся мимо группки людей с мятыми повязками полицаев на плечах. Они, поставив старые ружья треногой, сидели у забора на скамейке и галдели. Один из них даже глянул в сторону Германа. Сплётшиеся крепко надежда и ужас цапнули сердце. Но без толку. Уже спадали с неба сенные нежные сумерки, когда он нашёл нужную улицу и необходимый ему выходящей к реке тупичок. Когда-то в мае Герман уже бродил здесь. Дом по левую руку только один, где тут перепутать? Герман подошёл к забору и осмотрелся. На него скромно тявкнула собачонка. Он стал издавать смешные звуки чтобы её привлечь, она залилась. Вскоре из дома выглянула женщина, сразу видно, что беременная, усталая и по-своему красивая. — Здравствуйте, барышня, — Герман расплылся в такой ласковой улыбке, что она, недовольно сложив руки на груди, всё же не смогла не усмехнуться в ответ, — Костю позовите, будьте так любезны. — Нет его, — едва начав улыбаться, Евдокия вдруг словно бы запнулась, прикусила губы, чуть нахмурилась и сразу стала суровой, — лучше завтра с утра заглядывай. И давай не дразни собаку, иди куда шёл, а то я тебя не знаю. Вон, патруль по соседней улице ходит, как крикну. Она демонстративно скрылась в доме. Герман в задумчивости перешёл улицу, встал возле дома напротив и опёрся на его низкий покосившийся забор. Лая он не услышал, поэтому, заметив через полминуты за занавешенным окном веранды шевеление, тихо вошёл в калитку. На веранде он увидел старушку, взирающую на него молча и недоверчиво. Он решил сыграть наугад и, не входя, со свойским видом прислонился к дверному косяку. — Здравствуй, бабушка. — Я тебе не бабушка и тебя не знаю, — старушка не выглядела особо воинственной, скорее запуганной и покорной всем страшным нынешним превратностям лет. — Ну как же, я Тахватулина сын, — Герман назвал фамилию знакомых подпольщиков, правда сыну их было только пятнадцать, но жили они на другой стороне реки и старушка могла не знать их, но фамилию слышать. Это сработало. Она чуть смягчилась, позволила ему войти, отлила ему из своей кружки остывшего, едва-едва жёлтого чаю и, вздыхая и крестясь, припомнила, что она ещё будто вчера видела, как он совсем маленьким в реке воду бузорил, а время летит так быстро. Поговорив с ней, Герман выяснил, что одних её родных загубили, другие ушли в лес, а она осталась одна. Чувствуя себя отвратительно, но всё-таки заручившись её доверием, Герман невзначай перевёл разговор на соседей, на то, что якобы слышал про них всякое. — Да, это верно, шляется к ним один фриц из этих, которые вроде полицейских. На машине приезжает, рожа крысячья, белобрысый такой, молодой, а вон как его жизнь обидела. Он туда — Евдокия наружу. Я конечно свечку не держала, но наши бабы судачат, что немец этот содомит, так-то. Костя конечно парень хороший, рукастый, по крайней мере раньше, он и мне той зимой часы поправил и притолку в избе. Но перед проклятыми уж так и стелется. Работает у них там в городе, сам как сыр в масле катается и их ублажает всеми способами, тьфу. При нашей власти такого сраму бы не было, а тут уж раздолье. — А немец этот случайно не Лумист, не знаете? — Точно так! Он же тут весной в городе партизан вешал, весь народ на это смотреть согнали потом только и было разговоров… Герман вышел от неё и, не зная, куда идти, пошёл. Он с удивлением ощущал, что ещё витает где-то на поверхности сознания надежда, настолько смутная и тонкая, что не понять, в чём она заключается… Он попробовал сказать себе, что ничего страшного не произошло. Вернее, страшное, и то, страшное лишь чуть-чуть, произошло ещё зимой. Тогда действительно была любовь — этого отрицать нельзя. Но она там закончилась — в снегу и той ночи, когда он повернул назад. Теперь её нет. Нет уже давно, а значит все последние месяцы, вся увечная и печальная жизнь после любви только мнится. Можно было ещё в декабре начать жить как прежде. Ничего нет, как будто ничего не было. Все эти переживания, глупые поездки в Порхов, сны, мучения и невозможные слёзы — всё в пустую… Уже темнело. В тяжёлой душной тишине Герман услышал впереди шаги. Подняв лицо, он пропустил мимо прошедших, но увидел ещё одного парня. Сердце легонько трепыхнулось, как будто и впрямь ничего никогда не было. Герман, всегда очень чуткий к мужской красоте, сначала чистосердечно залюбовался им, а уж потом нехотя приволоклась догадка, что это, должно быть, и есть Чернов. Если так, то ничего не поделаешь. Его непререкаемая красота среди усталой поникшей зелени, голубоватых теней вечера и серебристой пыли пустого просёлка была вызывающе, по-лунному ясной. Всё в нём было идеально — чистое, почти не загорелое лицо с благородными, как-то по-орлиному сглаженными чертами, светлые волосы, лежащие сами по себе чудесно, стройная, но сильная и мощная фигура, походка и весь по-звериному грациозный, самодостаточный и уверенный в себе вид, который лишь подчёркивала неказистая по сравнению с ним самим одежда. Он не казался в деревне чужим, но казался её лучшим украшением. А лучшим украшением его самого было мечтательное и доброе выражение на его злом, холодном и хищном лице и цветущая ветка призрачно-белого шиповника, немыслимо колючего, наверняка режущего его белые пальцы, но цветы ему шли и он шёл цветам. Он, наверное, был такой же как этот шиповник — красивый, жестокий и способный с одного касания вонзиться и порезать глубоко. Он подошёл ближе и Герман рассмотрел отвлечённую спокойную улыбку на бесцветных губах и поймал быстрый и зоркий оценивающий взгляд глаз свирепых и светлых как полуденное солнце. Герман с досадой подумал, что такому уступить не стыдно. Подумал, что увлёкся бы, если бы не было в его жизни прошедшего года, но и без того в любой год своей жизни свернул бы шею, долго оборачиваясь такому субъекту вслед. Впрочем, показался бы этот мерзавец ему настолько опасным и притягательным, если бы Вернер не принадлежал ему? Да уж, за такую красоту можно и родину продать, и позабыть старое. Вернер должен думать, что ему повезло. Герман на его месте думал бы именно так… На мгновение сердце снова кольнуло. Это Вернер, стоящий в тысячу раз дороже, потому что любимый, милый и родной, напомнил о себе. Он в сравнении с этой фифой показался Герману угловатым, нескладным и простым, но оттого ещё острее Герман ощутил душащий прилив любви и нежности к нему — последний, хоть бы только последний. Уже разойдясь с Черновым, Герман заметил, что главным украшением был не шиповник, а главным достоинством не надменный вид. Главным было другое — иногда явственно ощущаемое в некоторых людях, буквально написанное у них на лицах довольство судьбой и счастьем, которое они заслужили и разделили с тем, кого хотели. Этот Чернов любил и знал, что любим, — отсюда и шиповник, и задумчивая улыбка, сытый нежностью вид и ленивая царственность в движениях… Окончательно добивая последнюю крошку надежды, Герман окликнул его по фамилии. Чернов, будто бы не удивившись, остановился и плавно оглянулся. — Ты его любишь? — подобного вопроса Герман от себя не ожидал. Глупее некуда. Но просто как-то сорвалось вдруг, беспомощно, несчастно и горестно. Что-то рушилось не только внутри, но и повсюду вокруг. Рассыпался на фрагменты весь безмолвствующий перед тяжким сном Порхов. Что можно в ответ получить? Чернов только фыркнет и будет прав. Вернеру с ним хорошо. Как иначе? Вернер в положении сильного, так что ничего ему не грозит, никто его не заставляет и не неволит. Калачев его защищает и от своих, и от чужих, наверняка обманывает безбожно, но и вручает эту бесценную награду. Вернер на своём месте, работает на общее благо и спит у своих огней наверняка спокойно. Герману тут места нет. Не было с той самой зимней ночи, когда всё для него закончилось. Никогда его ещё не бросали. Никогда не променивали. Никогда он сам не любил… Или было такое? Ах, Карстен уже не средство (странно, что он сейчас пришёл на ум), чтобы защитить своё бедное сердце постулатом, что когда-то было больнее. Нет. Так больно как сейчас никогда не было — не было никогда так обидно, когда вскользь пролетела мысль о том, что с Германом Вернер пробыл несколько дней, а этому вот Чернову принадлежит дней безмерную сотню. Припомнился, хоть бы только в последний раз, всё ещё тающий на языке вкус его поцелуя — дикого цветка, немного солёный, кислый и горький. Чернов и впрямь тихонько фыркнул. Он смерил Германа вызывающим взглядом, отвёл волчьи свои глаза и поднял лицо, будто прислушиваясь к грядущей, безветренной и счастливой ночи и словно бы у ней спрашивая то же самое — такой красивый и смелый, что без слов ясно. Пожав плечами, он ласково и мудро сказал на бесшумном выдохе «да», чуть взмахнул своей шипастой белой веткой, отгоняя мошку, и пошёл дальше.
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.