ID работы: 5432532

Не рассмотрев

Слэш
NC-17
Завершён
446
автор
Размер:
260 страниц, 37 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
446 Нравится 165 Отзывы 130 В сборник Скачать

35. poldroos

Настройки текста
Можно было бы снова сказать, что от судьбы не уйти, как не уйти от цепи случайностей, прихотливо складывающих каждую историю, пусть и держащуюся намеченной линии, но изгибающуюся по её ходу как угодно. Потом кажется, не случись того, первого, малого и неожиданного, не было бы и дальнейших необратимых последствий. Не было бы большого горя, не будь мгновенной непрошенной радости, и не было бы счастья, да несчастье помогло. Душное рабочее лето стояло в самом разгаре. События начинались. Всесторонняя подготовка, стягивание сил к Порхову, минирование дорог, различные хитрости и ухищрения — всё было проведено как планировалось. Но за несколько дней до назначенного срока атаки всё пошло наперекосяк. Словно столкнули с горной кручи камень и тот, катясь вниз, стал увлекать другие, и этот неостановимый поток понёсся, всё под себя подминая. Первым камушком было не предвещавшее ничего плохого утро и прибежавший из города к одному из отрядов мальчик, который передал, что Калачев арестован. Поверить этому было трудно — мальчик сам не знал, что говорит, а подобный поворот событий казался немыслимым. Поднялась суматоха. Оказалось, что сообщение с городом прервано, и на то, чтобы хоть как-то восстановить его, ушло время. Лишь к концу дня удалось точно выяснить, что правда. Ни с того ни с сего немцы повязали не только Калачева, но и провели в Порхове планомерные облавы, всё перевернули вверх дном и переловили много народу, как участников подполья, так и тех, о ком, благодаря Калачеву, ничего не было неизвестно, и тех, кто состоял на высоких городских должностях. Судя по всему, всю разветвлённую и хитросплетённую сеть Калачева накрыли разом и подготовка к этому велась, должно быть, давно. Или же немцы вызнали о готовящемся захвате города и совершили предупредительный удар? Может, в окружение Калачева были внедрены провокаторы, может, его подставили свои или чужие, может, он сам перемудрил, может, доверие к нему немцев было подстроено, дабы поймать побольше партизан, а может, — нельзя было исключать и такого — Калачев сам таким образом окончательно перемахнул на сторону врагов. Порхов оказался полностью под колпаком. Нервы Германа, и без того находившиеся в расшатанном состоянии, подошли к пределу. Всё окончательно стало казаться ему дурным безумным сном и земля под ногами принялась раскачиваться — от усталости ли, или от чувства нереальности происходящего. Хоть он и не подал ни перед кем вида и продолжал кое-как держать себя в руках, он воспринял эти новые, не укладывающиеся в план известия как непоправимую беду. Калачев был не большим помощником, но всё-таки союзником. Покуда он хозяйничал в городе, ситуация оставалась под контролем. И за миссию Чернова, и за Вернера можно было не волноваться, а теперь? Арестован ли Чернов, под подозрением ли, взят ли немцами на заметку, или полнейшая конспирация уберегла-таки его? Арестован ли Лумист, и — об этом Герман не мог не подумать с мгновенно вспыхнувшими угрызениями — не могло ли выйти так, что причиной этому послужила проклятая просьба к Карстену? Если Карстен и впрямь расстарался посеять вокруг Вернера подозрение о его связи с партизанами, то его тоже наверняка схватили. Что, если Лумист был плотнее, чем ожидалось, связан с Калачевым и, попавшись, нечаянно или нарочно выдал его? Один выпавший из конструкции кирпичик повлёк за собой остальные и вышло то, что вышло — пропало всё подполье… Но быстро Вернера не убьют. Ничего с ним сделать не успеют — одной этой мыслью Герман наспех спасся и ещё скорее взялся за атаку, которую в виду обстоятельств решено было ускорить, дабы выручить подпольщиков. Но под конец следующего дня произошло ещё кое-что непредвиденное. Герман с частью своего отряда находился небольшом импровизированном штабе, в отбитом сельце, откуда уже, считай, видна была порховская Шелонь. Нетерпение, опасения, злость и сотни догадок и предположений грызли его как волки. Сознание было воспалено, Герман привык уже к постоянной нервной лихорадке, снова летней, отчаянной и сенной, и безумному, крутящемуся кутерьмой мельтешению болезненно ярких образов перед глазами, стоит их закрыть и попытаться уснуть — он и не пытался уже несколько дней. Со своей военной ответственностью он ещё мог справиться, мог себя контролировать, говорить уверенным голосом и выглядеть дельным командиром (впрочем, он замечал, что всё меньшее количество людей из своего окружения может обмануть), но внутри тихонько клокотала буря. Невозможно было вытравить и вылечить эту глубоко засевшую обжигающую заразу: Вернер, Карстен, свёдшая с ума любовь, с которой Герман не мог справиться, и только проигрывал ей, и ненависть к себе, желающему перед каждой душной ночью застрелиться, в то время как он должен, должен — и родине, и товарищам, и естественному ходу вещей… Однако разве он должен что-то кому-то, раз он уже однажды и навсегда стал предателем и отказался от всего, что для нормальных людей свято и дорого — тогда, когда зимней ночью в сорок первом повернул назад, к Вернеру, и, кажется, где-то там, на снегу до сих пор два года топчется, слепой и глухой в призывном своём самозабвении, забывшем забыться? Может он и впрямь близок к безумию, к тому банальному людскому, что является болезнью? У него, вроде бы, есть на то основания, да и кто об этом не задумается в минуту отчаянного напряжения и бессилия в борьбе с собой… В таком-то состоянии находился Герман, когда ему сообщили, что привели немецкого перебежчика. Герман было отмахнулся, но навострил уши, когда услышал, что перебежчик непременно просил о встрече именно с ним, с Германом, и потому был доставлен из расположения другого отряда. Первая, острая и трепетная мысль, с которой Герман давно уже бросил бороться, была о Вернере. Да, пусть слишком это было бы хорошо, чтобы быть правдой, пусть это никак не может быть Вернер и это никак не может быть с ним связано, всё равно, сердце кольнуло стремительной тревогой о нём. Лишь бы только не стоять на месте, Герман сам поспешил посмотреть на перебежчика. И увидел его. Карстен скромно стоял под ружьём, но не связанный, не побитый и уже почти любезно разговаривал со своим улыбчивым охранником. В первое мгновение душа зашлась всегдашней обидой за Вернера и раздражением, а потом и гневом к своим изменческим, безмерно усталым, но по-прежнему зорким глазам, которые по-соколиному на него налетели и всё поймали, всё схватили, отметили и, хочешь-не хочешь, похвалили Карстена за болезненную красоту, за изящество и тонкость, за то, что пришёл, и за то, что без кителя и фуражки, за его милый, пыльный от долгих трудов дороги образ на фоне деревенского плетня, обомлевших тополей и вечереющего солнца. Мутное золото скорых сумерек очаровывало, а он в этом свете был как прекрасное здание на другом берегу реки. Увидев Германа, он робко улыбнулся и подался ему навстречу с затаённым или, скорее, восторженным, страхом, нежностью и любовью. Не было большей досады видеть его таким хорошим и понимать, что он мог бы быть необходим как воздух, но сейчас совсем не нужен и нужен совсем не он. Так или иначе, сердце забилось — от извечной тоски по прошлому. Так или иначе, бросилась в голову кровь — от его хрупкости, которой, что ни говори, хотелось обладать. — Ты чего это здесь? — спросил Герман, на всякий случай нахмурившись, но голос прозвучал сочувственно. — Пришёл сдаваться, — Карстен заговорил сразу и торопливо. Улыбка соскользнула с его лица, но растерянное, словно бы не знающее жизни, немного несчастное выражение даже больше ему шло. На мгновение Герману пришло на ум, что кто-нибудь другой на его месте, другой высокопоставленный офицер, не захотел бы выкладывать всё вот так сразу, посреди прогона, на ходу, рядом со снующими партизанами, но Карстен, казалось, неудобства для своей гордости это не замечал. Герману это понравилось. Понравилось сразу с сожалением и рассерженностью на себя, ведь нравилось не только это, но и всё: понравилось, что Карстен так быстро смог расположить к себе своего охранника, хоть не мог посулить тому ничего, кроме своей приветливости. Понравилось его почтительная осторожность ко всему окружающему — смесь робости, уважения и беспрестанного «прошу прощения, знаю, виноват» в каждом жесте — не пресмыкающегося и не заискивающего, но покорного, тихого и осторожного. Что уж говорить о том, что нравились его большие, не яркие, но чистые глаза, казавшиеся сейчас зеленоватыми, как вода из пруда, и перепутанные ветром волосы, и все неправильные, но какие-то античные (невесть отчего мимоходом припомнилась школьная шутка про древнеримских греков) черты лица, в которых, стоило присмотреться, лежало очень много усталости, даже измождённости, и вместе с тем спокойной благости. — Что же так? — Герман кивнул, благодаря и отпуская солдата-конвоира и одним широким выверенным жестом, чтобы было понятно, что пленного берёт под охрану, протянул руку. Карстен с готовностью и с чуточку смешным и нелепым блаженством пошёл к нему. Всё происходило само собой. Рука сама приобняла его за тонкую спину, легла на плечо и чуть прижала к себе. Подобное никого из случайных зрителей не могло смутить. В этом было больше видимой насмешки, чем нежничанья. И так, ведя его рядом у своего плеча, можно было хотя бы не видеть его лица и просящих, известно о чём, глаз. Так хотя бы можно было ощутить в его некрепких сутуловатых костях маленькую упорную жизнь, родную и близкую — хоть это, конечно, пустое, не нужно этого и не нужен он — всё же такую смелую и славную, ведь пришёл-таки… Герман нечаянно ощутил запах его нежных светлых волос — запах сладости и яблок вперемешку с лесом и полем, и нарочно поморщился, отвёл нос в другую сторону и, отпустив, отстранился. Но ведь хотел этого? Да? Нет! Нет, ей-богу не хотел. Совсем это лишнее, ещё больше нервотрёпки. Взять бы да и отправить его обратно в Порхов… Но тут другая надобность. Нужно выяснить, что же всё-таки происходит. Нужно выяснить, что с Вернером… Нет, к пёсьей матери Вернера. Герман поспешно унял сердечную сумятицу и постарался сосредоточиться на деле. — Ты, знаешь, Саша, что в городе произошло. Мне известно не многим больше. Я замечал, что-то такое готовится, охранные батальоны зашевелись, началась какая-то подготовка… Всё, что я знал, это что ожидаются партизанские атаки, скоординированные и массивные, и мы готовимся их отразить. Потом внезапно начались повальные аресты. Я сам не знал заранее, не успел никого предупредить. Да и куда уж мне предупреждать, я же, помнишь — Карстен виновато усмехнулся и развёл руками, — предателем становиться страсть как не хочу, а тут попробуй не стань… В общем, если вы и впрямь собираетесь брать в город, то имейте в виду, они к этому готовы. Это я и хотел сказать тебе. Может быть не стоит напрасно жертвовать жизнями людей? Это я не о том, что нужно бросить пойманных подпольщиков, а о том, что сейчас город взять не удастся. — Мы не можем просто так взять и отступиться, — они подошли к краю села. Герман остановился, прислонился к дереву и уставился на бегущие по земле корни. Предположить, что немцы прознают об атаке на Порхов было логично — не допустить утечки очень сложно. Но и что с того? Взять не удастся, так может удастся хотя бы припугнуть? Сделать вид, что может быть большой бой, а такое немцам в своём тылу не нужно, и потребовать от них хотя бы отпустить подпольщиков? Но они на это не пойдут… Пропавших не воротишь. Сколько уже безвозвратно потеряно. Но надо хотя бы попытаться. — Тут можно кое-что придумать, — голос Карстена прозвучал совсем тихо. Герман посмотрел на него, нахмуренного, прикусившего губы и сосредоточенно ковыряющего носком сапога землю. Впервые, а давно бы уж пора, закралась мысль, что он может не договаривать. Что он, разэтакий не-предатель, вполне мог знать о предстоящей облаве и не предупредить о ней осознанно. Да и с чего ему предупреждать? Зачем подрывать планы своей стороны? Опасность для Карстена здесь лишь в том, что сам он приятельствует и с Калачевым, и с Черновым, но ведь репутация у него чиста… Зачем же он пришёл? Герман почувствовал, что если сейчас прижмёт его к этому вот стволу и напрямую потребует, то Карстен сознается. Да только в чём? Разве что в том, что поступал по совести, сообразно долгу. Это правильно. И это будет ему больно. Это будет и для Германа горько, ведь это наконец разрушит их нежные отношения, которые тянутся через долгие года и в которых не берётся в расчёт то очевидное, что они смертельные враги и то, давнишнее, что Герману суждено погибнуть от его руки. — Это не моя идея, — Карстен заговорил нерешительно, почти виновато. Герман встретил взгляд его нежных египетских глаз и невольно признал, что сделал бы большую глупость и хорошо, что не сделал — не заставил его сознаться в его верности, ведь он, в обход своей чести и крови, всё-таки Германа любил. И всё-таки очень жалел своих попавшихся в городе знакомых. Поэтому и пришёл. Чтобы как-то помочь, — но я постарался, чтобы она утвердилась, я знаком со здешним начальством и… Понятное дело, они не хотят затевать тут перестрелок. Зашла речь о компромиссе. О переговорах. Вы не нападаете, а мы передаём вам часть подпольщиков. Как гарантия, до этой передачи, вы какое-то время не трогаете железной дороги и в Порхов приходит дополнительный гарнизон, чтобы город можно было в дальнейшем защитить. Этот гарнизон рано или поздно придёт и даже если вы Порхов займёте, придётся отдавать. — Хорошенькое дельце, — Герман искренне улыбнулся. Он злился и недоумевал, что Карстен озвучил то самое, о чём он и сам успел подумать, — что вам мешает подпольщиков не отдавать? — Боюсь, что так тоже может быть. Это логично, — Карстен совсем опустил голову, несколько раз мелко вздохнул и снова вскинул взгляд, — но ведь атака ваша бесполезна, понимаешь? И потом, можно потребовать вперёд хоть кого-то. Хоть Калачева, он ведь сильнее всего вам важен? Да и потом… С вашей стороны тоже логично будет пообещать, да и повзрывать все поезда, — Карстен явно знал о подполье и планах немцев гораздо больше, чем изначально хотел показать, но ловить его теперь казалось бесполезным. — В чём же тогда смысл всей этой чёртовой затеи? — Не знаю. Для нас — потянуть время. Для вас — получить хоть что-то.

***

Получить хоть что-то. Что-то. Самое дорогое. Самое важное. Его, проклятого. Как Герман ни гнал от себя эту губительную мысль, она возвращалась. Он не собирался ей поддаваться, но она мутила взгляд, когда он снова видел лес и поле, прижимался к шее коня и смотрел в лунном свете на дорогу. Времени было мало. Решать нужно было срочно. Понимая, что выбор его пристрастен, Герман предоставил решать своему начальству. Несколько ночных поездок, коротких разговоров, решительных злых ударов рукой по столу. Хорошо. Хорошо! Решено было, так уж и быть, попробовать с немцами договориться, чего-нибудь выгадать, а уж потом ударить. Всё-таки в партизанском краю методы были не те, что на фронте. Там врага можно было принципиально завалить трупами, а здесь предпочитали действовать хитростью. Да и потом, непримиримая с врагом вражда успела превратиться во что-то неясное: некоторые захваченные партизанами сёла немцы и могли бы, казалось, отбить обратно, но этого не делали, а партизаны, иногда, если случайный бой был неудобен и приходился не к месту и не ко времени, могли кое-как боя избежать. С тех пор, как стало понятно, кто в войне победит, желающих умирать поубавилось. Конечно, страшнее всего от этого страдало местное население, но и сожжённые деревни, за своей многочисленностью, как это ни ужасно, перестали казаться чем-то из ряда вон выходящим. Решено было, что в переговорах будут участвовать Герман и его люди. Он больше всего знает о Порховском крае, он местная знаменитость, имя его на слуху, большой человек. А ему только этого и было нужно. Только этого он боялся и за это себя заранее презирал — за то, что наперёд знал, как это будет трудно и подло, как ему придётся исхитриться, подобрать слова, выдумать линию поведения, чтобы попросить такое странное и чтобы отдали… И как в разрез это идёт с тем, что он должен делать. О чём он должен думать в первую очередь. Несколько дней он провёл в последних разъездах и подготовке. В редких перерывах, когда мог, буквально пару раз всего, возвращался к Карстену. Герман оставил его пока в том селе, при себе, хоть было не совсем понятно, а потом и не важно стало, рассчитывал ли Карстен вернуться к своим или и впрямь сдался. Причин сдаваться у него не было, кроме той нежной радости, с которой он Германа встречал. Карстен находился на положении перебежчика, но как-то подозрительно быстро избавился от своей формы и оделся в то же, что и партизаны. Он был из тех пленных, ненависть к которым угасает быстро. Его не сажали под замок и никто ему не угрожал, ведь если хотелось сорвать злость на врагах, то почти всегда под рукой находились другие пленные — огрызающиеся, затравленные и не знающие русского. А Карстен был любезен и услужлив, примерно брался за всякое порученное ему задание и, самое главное, был то ли другом, то ли ручной собачонкой и личным пленником командира. Может и начали об этом судачить, но у Германа не нашлось времени прислушиваться. Сам Герман себе объяснил, что оставил его, потому что Карстен ещё может быть полезен. И потому что Карстен своей добротой и логикой возвращает его к благоразумию и благочестию — Карстен рядом, тихим милым голосом объясняет, с кем, скорее всего, придётся говорить и как лучше себя вести, и в такие моменты кажется, что последнее, что Герман сделает, это потребует у немцев Лумиста, ведь совершенно это глупо, странно, немыслимо. Совсем некогда было об этом думать, но Герман всё-таки помнил, что Карстен его любит и что со своей стороны может расценить свой плен как согласие Германа на возрождение каких-то отношений. Этого Герман опасался, поэтому старался не давать ему никаких поводов, не оставаться с ним наедине, не видеться вечером, не прикасаться. Но разве убережёшься? В последнюю перед запланированными переговорами ночь нужно было хоть как-то поспать. Герман не верил, что удастся, но остался-таки один, выгнал всех из отданного ему деревенского дома. Всех, да не всех. Карстен сидел в уголочке так тихо, что Герман, слишком за день замороченный и ради сна и расслабления немного выпивший, про него забыл. А вспомнил лишь тогда, когда Карстен опустился на край кровати. Опустился осторожно, как сон, так что Герман забыл сразу встрепенуться, вскочить и его выставить. Не нашлось на это сил. Сил хватило только приоткрыть глаза и в вязкой и жаркой июльской тьме незашторенного окна поймать, словно блестящую на речной глубине рыбку, сглаженные линии его лица и, всё ещё не зная, сон ли это, постараться припомнить… И, да, на мгновение и впрямь припомнилось, или только приснилось, как была слаба душа и как билось сердце в шестнадцать лет. Как испуганный крольчонок… Тут же пришлось печально спросить себя, не ради этого ли его оставил. И не было ли это неизбежно с тех пор, как они снова встретились? Глаза Карстена в темноте зеркально блеснули. Поняв, что не прогонят, он чуть подполз. Сквозь тонкую ткань Герман почувствовал его близость. Порыв прекратить это всколыхнулся где-то на свету, прорезавшим веки мгновенной вспышкой, но, запутавшись в темноте, затих. — Что со мной дальше будет? — слишком хорош и шёлков был его голос, чтобы прерывать своим. Да и тишина воцарилась чудная. Да и что Герман мог ему ответить? Что отправит в лагерь военнопленных, если не удастся заполучить того, другого? Если и впрямь не удастся? Но разве ему что-то от Карстена нужно? Правда, разве и потом Герман не будет тосковать о Вернере, даже если придётся за отсутствием журавлей в небе отдаться этой скорбной привязанности? Молчание затягивалось и Карстен расценил его по-своему, — если бы мне можно было остаться здесь… В смысле, где-нибудь подле тебя. Чем-то помочь. Я бы всё для тебя сделал. Я люблю тебя. Только эти странные, резанувшие слух слова заставили Германа вздрогнуть и попытаться подняться. Что-то возмутительное, неправильное и незаслуженное, как в упрёке, было в них. Не хотел Герман их слышать. Потому что сам любил слишком сильно. Но Карстен вдруг на удивление храбро метнулся вперёд и не дал ему встать, накрыл собой, и, надо же как странно, оказался отнюдь не невесомым. Герман выдавил из себя что-то похожее на «нет, не нужно». Он знал, что должен сопротивляться. Знал, хоть причина ускользала, но знал хотя бы потому, что невозможно не сопротивляться такому нежному натиску, не сопротивляться так же нежно, стоит только начать, стоит только отвести чужую руку и попасться в её мягкий капкан, стоит только отвернуть лицо от поцелуя, чтобы поймать его, прохладный и похожий на цветок, на щёку. И «пусти», и «я не могу», «не хочу» не помогало. Герман мог это прекратить, мог Карстена с себя попросту скинуть, ведь был и больше, и сильнее, но не делал этого и смутно сознавал, что тем самым даёт позволение… Короткой догадкой дошёл данный Карстеном когда-то весной совет: Герман, помнится, спросил о том, что если любовь не нужна любимому, и получил ответ, что вопрос здесь лишь в том, нужна ли она тому, кто любит. И хватит ли у него сил и упорства. Впрочем, это в нём говорил баварский темперамент, — было бы смешно, если бы не было так правдиво. Неужели и так завоёвывают? На Германа так и летело вяжущими пушинками: «пожалуйста», «Саша», «любимый мой». Он уже не боролся, только упорно не отвечал, но в этом неответе невольно приобретал плавность и темп неумелых, но искренних поцелуев и неловких, но нежных прикосновений. Стало и вовсе не с чем сражаться: «сделай для меня то, что я сделал для тебя тогда. Помнишь? Ты ведь помнишь тот поцелуй? Не отталкивай меня сейчас. Хотя бы только сегодня, а завтра расстанемся…» Мёд этих слов окутывал. Прежнее горделивое торжество давно развеялось. Теперь Герман и впрямь мог почувствовать себя невинным. Непричастным. Светлым и доблестным героем, за которым бегают дети с дурацкими чувствами, а он по причине своей доброты, великодушия и жалости не может отказать. Что ему, в конце концов, трудно? Для Карстена это и впрямь останется тем же, чем для Германа был первый поцелуй. А для Германа это останется тем же, чем был тот прощальный поцелуй для Карстена — подаренной игрушкой, стоившей так мало. Но в последствии она Карстену обошлась дорого, так ведь? Обойдётся и ему, Герману? Даже если так, что ему терять? Вся его жизнь из тяжёлых следов — целых двух. В уставшем болеть сердце найдётся место для ещё одного печального воспоминания, пусть. Но даже если отбросить всю эту лирику, ничего иного ему не остаётся. Карстен, даром что такой разумный благородный ангел, успел выпутаться из одежды, пролез вплотную и довёл уже до кондиции, хоть и заметно, что боится, что не знает в точности, как правильно, и его тонкие, потеплевшие наконец руки дрожат, но обнимают, царапают, тянут и просят. Как ни крути, Герман слишком долго был один, слишком старательно берёгся и теперь вполне может себе позволить дешёвый отдых и короткую награду. Как ни крути, когда-то давно он мечтал до самозабвения целовать эти припухшие солоноватые губы и обнимать хлипкие плечи, в которых как камушки ходят кости. Да что уж греха таить, он, вольно или невольно, хотел этим обладать каждый раз, когда видел. Герман с сожалением и подавленным смешком подумал, что никогда ещё его не принуждали, пусть и так ласково. Подумал также, что когда-то прежде не особо любил связываться с такими хрупкими неженками — чуть что, заверещат что им больно. Но этот не станет. Нет.
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.