Пока вы мирно отдыхали в Сочи, Ко мне уже ползли такие ночи, И я такие слышала звонки! А.А. Ахматова, "Какая есть. Желаю вам другую,..."
Все там сохранено, как в колодце, где на дне плещется прохладная вода, во всеобщей памяти человечества, все там будет живо. Когда машина, в которой с вокзала встретили Дягилева и его юного друга, подъехала к вилле Гарри и Моники, был понедельник, и понедельник был жаркий и приятный. Делать ничего не хотелось, но хозяева дома вышли на подъездную и стояли в тени высокой пинии с раскидистой кроной. Машина подкатила медленно и остановилась, поскрипывая гравием. Первым вышел шофер и сразу же подался к багажнику, доставать чемоданы и разносить их по комнатам, потом появился сам Дягилев, веселый, вспотевший, довольный. Он медленно пошел к Гарри и поздоровался с ним за руку, подошел к Монике и, трижды поцеловав ее в щеки, похвалил ее свежий вид "в такую-то жару". Последним вышел человек, которого Сергей Павлович ранее окрестил Луи. Это был мальчик лет девятнадцати, длинный и тонкий. Он был в белых шортах и одноцветной рубашке-поло из хлопка-пике, с плеч его свисал атласный шарф, а короткие, но пышные волосы трепал легкий ветерок. Он был не то что красив, но очарователен, сразу чувствовалось легкое присутствие воздушности и воздушной апатии, словно этот человек точно знал, что ему тут не место, что нигде ему не место. И холодность его северных, резко очерченных скул, мягких губ и высокой шеи тем более выгодно контрастировала с кричащей яркостью южного климата и яркого солнца. Он подошел сначала к Гарри и, пожав ему руку, отправился к Монике, чтоб поцеловать ее. Луи не поленился заметить, как нежно пахли ее духи и как красиво она выглядела в легком белом платье. Никто не сомневался, что он приходится Дягилеву любовником, и легкость движений, небесность походки и умение держать руки выдавали в нем танцора балета. Конечно, Сергей Павлович не изменял себе. Монике он понравился сразу, еще с тех первых секунд, когда Луи медленно вытянул голову из машины и неспешно ступил босой ногой на гравий, недовольно скривив личико из-за непривычных ощущений. — Луи страшно натер ноги, он все последнее время посвящал танцу, а теперь вот страдает. Любая обувь доставляет дискомфорт, — объяснил Дягилев. — Да, это так, — тихо подтвердил Луи. — Я надеюсь, вам это не будет доставлять неудобств, просто очень больно. Это скоро пройдет. — Ах, несчастный мальчик! — воскликнула Моника. — Я могу попросить слуг приготовить тебе ванную с настоями прованских трав. Это должно помочь. Немного выше пяток краснела натертая кожа, пальцы тоже не казались такими уж здоровыми и очень дисгармонировали с общей бледностью его кожи. Видно было, что ему больно ступать и тело ломит, словно при лихорадке. — Ничего, — сказал Гарри спокойно. — Я думаю, пару дней полежишь, отдохнешь — и все будет в порядке. К тому же эти самые ванны, о которых говорила Моника, очень хорошо расслабляют тело, если только ты не против потом неделю ходить и источать аромат лаванды, розмарина и Бог знает чего еще. — У лаванды очень милый запах, — сказал Луи так, словно констатировал факт, без всяких эмоций. Он, должно быть, сильно истощен нешуточной дорогой и сильной жарой. — Спасибо большое, что позволили мне поехать с Сергеем. Мне было бы очень одиноко в Париже одному, а к родителям в Берлин ехать совсем не хочется. Впрочем, они и сами могли уехать в Вис-Баден. — Если хочешь, я могу провести тебя в комнату, — предложила Моника, чувствуя участие к Луи. — Там ты сможешь отдохнуть от дороги. Во всех его словах чувствовалось большое одиночество, меланхолия, глубокое и отчаянное понимание неприкаянности мира и, тем не менее, что-то бесконечно радостное, питающее жажду к этому неприкаянному миру. Могла это быть и просто усталость, которой бывают так подвержены молодые люди, что у них вся жизнь еще впереди. — Да, если вас не затруднит, то я буду очень благодарен, — Луи улыбнулся и последовал за Моникой, ведущей его вглубь прохладных коридоров виллы, но пока он не успел еще исчезнуть за дверью, Гарри окликнул его вопросом: "Bist du Deutscher?" Луи остановился, словно пытаясь вспомнить, кто он, а потом ответил: "Nein, aber meine Eltern wohnen in Berlin"*, — и скрылся в вилле, следуя за Моникой. — Ну разве он не замечательный? — спросил Дягилев, и по его довольному лицу было видно, что никакой негативный ответ не показался бы ему правдой. — Должно быть… — ответил Гарри, так как холодность Луи, его манерность показались ему наигранными и неестественными. Говорил он так, словно вот-вот умрет. Такие люди сильно не нравились Гарри, гораздо более привлекательной казалась ему горячая темпераментность жены, ее звонкий голос, умение быть такой, чтоб все замечали и знали. Луи же, напротив, был отрешенным, далеким, словно до него нужно было сначала достучаться. Что-то подсказывало Гарри, что в омуте столь тихом черти водятся совершенно особенные, но мысль эту он откинул сразу же, не успев даже толком подумать. Луи был ему совсем неинтересен. Моника провела его до просторной комнаты на втором этаже, куда сквозь открытые ставни проникал соленый воздух моря, очень уютная комната, по которой постоянно гуляли сквозняки, но не холодные, осенние сквозняки, а летние, теплые и свежие. Она пообещала Луи, что разбудит перед ужином, чтобы он успел принять ванну с травами, и удалилась, а он присел на край кровати и дождался, пока принесут его багаж. Оттуда он достал "Вечерний альбом" и улегся немного почитать на сон грядущий. Странные, большие буквы, запах старой книги, дивные сплетения слов в предложение, а предложений — в стихи. Красивые стихи. Все это окончательно сморило его, и под легкий шум моря, накаты волн, словно он прилег не в комнате, а на пляже, он уснул, даже не переодевшись. Сильная усталость, тряска поезда и пыль перронов промелькнули теперь перед ним, как что-то невыразимо далекое, даже Париж показался Луи недосягаемым. Где-то там — очень далеко — шумел Париж, а он тут — очень далеко. Очень далеко.***
А в Париже тем временем нагнеталась жара, термометры даже в тени, казалось, сошли с ума, и верить им уже отказывались. Некоторым счастливчикам вовсе не надо было выходить до наступления вечерней прохлады, и как же им завидовали те, кто вынужден был каждый день ходить на работу или по делам. Эмма оказалась в числе последних, ей целый день нужно было мотаться по жаре, делая последние покупки одежды, подарков для родственников и друзей, затариваясь книгами на лето вдали от большого и цивилизованного города. И хотя у ее отца в имении была большая библиотека, Эмма каждый раз по приезде из Европы пополняла ее все новыми и новыми экземплярами. На этот раз она решила задержаться не дольше, чем на месяц. Жизнь в американской глуши никак не прельщала ее, те немногие из подруг, которые у нее раньше были, постепенно отдалились, считая ее зазнайкой и "слишком умной". Эти несносные дочки окрестных фермеров, которые не видели ничего хорошего в образованности и думали, что раз уж у них есть деньги, то все остальное не так значимо. А Эмма прекрасно знала, что в человеке значимо все. И ладно бы они сидели тихо в своей глуши со своим мнением, но нет! Их отцы постоянно подтрунивали над "папочкой", мол, "ты не иначе профессора растишь!" А если и профессора? Какое их дело? Как люди, которые, увидев у Эммы в комнате портрет Марии Кюри, сказали, что эта женщина не похожа на ее мать, насколько они помнят, осмеливаются что-то говорить? Их дело пасти скот, а не строить из себя не пойми что. Но пока что она была в Париже, так далеко от провинциальной публики, что она казалась Эмме чем-то туманным и далеким, совсем ненастоящим. И в этом знойном Париже от жары ее спасал только личный автомобиль, на котором можно было прокатиться с ветерком, пугая пешеходов и других водителей. Эмма была отчаянным водителем, и знай отец, какую скорость она выжимает из своей машины, никогда не купил бы ей столь мощное и роскошное транспортное средство. Побоялся бы. В этот вечер, когда Эмма обещала заехать за Вацлавом ближе к семи, он немного боялся, зная ее стиль вождения. Они должны были отправиться в какое-то небольшое кафе на острове Ситэ, где Сена совсем рядом и от нее приятно веет прохладой. Он обещал зачитать Эмме первое действие пьесы, и это добавляло еще больше волнения. Как-то слишком быстро он написал, слишком быстро, учитывая его обычный ритм работы. Но, преодолев первую, самую сложную, строчку, он понесся с невиданной скоростью дальше! Как палач, Вацлав вел своих героев на плаху, не давая даже оглянуться по сторонам. Всю ночь он писал, а утром, попросив служанку принести кофе, редактировал то, что создал в порыве ночной горячки. И вот сейчас, сидя в ожидании Эммы, он перечитывал реплики героев еще раз, и ему самому казалось, что придраться не к чему, хотя был он себе строжайшим из судий. Когда Вацлав услышал гудок автомобиля Эммы, он сложил бумаги под мышку и скорым шагом вышел из квартиры, крикнув прислуге, что будет поздно и его можно не ждать с ужином. — Здравствуй, милый друг! — поприветствовала его Эмма. — Как там продвигается посвященная мне пьеса? — Привет, Эмма. Я готов зачитать тебе начало, первый акт и даже часть второго. Так что, я бы сказал, весьма продуктивно движется дело, — ответил он и поцеловал ее в румяные от быстрой и напряженной езды щеки. — Удивляюсь, как ты еще не разбилась. — Не бойся! Теперь, когда у меня в машине будущее европейской драматургии, я буду стараться вести аккуратней. Ну… насколько получится, — Эмма открыла Вацлаву дверь машины и немного поклонилась в изящном реверансе. — Многоуважаемый пан писатель, прошу примкнуть к нашей скромной компании. — Dziękuję bardzo*, милая пани, — рассмеялся Вацлав. — Ты нашла какой-то польский словарь? — Нет, я спросила у знакомого поляка. Он мне, правда, наговорил много, но запомнила я только это! Между прочим, не тебя одного не устраивает Пилсудский. Как только Эмма села за водительское кресло, машина мгновенно сорвалась с места и понеслась, девушка внимательно следила за дорогой и держала руки на руле так крепко, что костяшки побелели. Если кто-то ехал слишком медленно и заграждал ей дальнейший путь, можно было услышать такой отборный английский мат, который Вацлав, к своему счастью, плохо понимал. С такой отчаянной ездой они быстро добрались до пункта назначения, и первым вышел побледневший Вацлав, ноги держали его плохо, были ватными, а руки дрожали. Эмма же вышла своей привычной походкой и подошла к Вацлаву, подхватив его под руку со словами: "Не позорься, дорогой Вацлав, я вот-вот решу, что ты трус". Они уже сели за столик, когда к нему вернулась способность говорить связно. — Не трус, а человек со здравым смыслом и желанием завершить пьесу, которая, между прочим, посвящена тебе. Так что если хочешь, чтоб все только и думали "кто она, эта загадочная подруга Эмма?", то советую повременить с самоубийственной ездой. С само- и меня убийственной ездой, если быть точным. — Live fast, die young,* как говорят у меня на родине, — сказала Эмма и заказала два крепких кофе. — Ну, давай уже скорее! Мне так не терпится услышать твое творение и понять, достойно ли оно посвящения мне! — Ах ты наглая! — воскликнул Вацлав в шутливом возмущении. — Ишь ты как заговорила. — Не отвлекайся от главного, милый. Я уже купила билеты на корабль, у нас будут смежные каюты. Надеюсь только, Атлантика порадует свежестью. — Я отдам тебе деньги, ты знаешь, за этим дело не стоит, — начал было Вацлав, но оказался перебит Эммой. — Боже, ты себе не представляешь, как я рада, что ты едешь! Там такая скука, все такие чинные и правильные, что я просто начинаю на стены лезть неделе эдак на третьей. Так что в первую очередь ты делаешь подарок мне, что едешь. — Но я почти совсем не знаю английского. Как мне быть? — Поверь мне, разговоры, которые ведутся, когда приходят гости, не стоят того, чтоб учить английский. Я даже тебе завидую, — добавила Эмма, вспомнив все эти ужасно длинные и бессмысленные разговоры о поголовье скота, вязании и местных сплетнях. — Словом, ску-ко-та, — произносит она по слогам и смотрит на Вацлава, словно говоря: "Ну же, я жду!". И Вацлав принялся читать свою пьесу, сначала неуверенно, время от времени поглядывая на Эмму и пытаясь понять, нравится ли ей, но когда обнаружил на ее лице выражение заинтересованности и особую легкую улыбку, которая появлялась всегда, когда ей что-то нравилось, то утратил свою робость и продолжил громче, уверенней. Шум толпы, такой привычный для вечернего Парижа, не мешал им, кажется, они погрузились в совершенно иной мир, далекий, прекрасный и жестокий. — Мари (тихо). Мы обречены, Боже, мы обречены, мы обречены, обречены, обречены. Как страшно быть! Боже, мы обречены. Прощай, мой друг! — дочитал последнюю реплику первого акта Вацлав — и повисло молчание. Даже люди словно притихли, хотя это было вовсе не так. Их жизнь двигалась в том же ритме, они говорили с той же громкостью, просто Эмма и Вацлав этого не слышали. — Гениально! Очень хорошо! — первой нарушила молчание Эмма. — Дописывай, и поскорее отправим это Гарри. Ему должно понравиться! — Спасибо, — скромно ответил Вацлав, но внутри у него все ликовало.***
Солнце еще не зашло над Антибом, когда Моника вошла в комнату Луи, где гулял ветер, играя с занавесками своими невидимыми пальцами и сильно оттягивая их вглубь, и роились кошмары. Ей стало сразу как-то не по себе, словно в комнате поселился мелкий пакостный дух, которого стоит остерегаться. Луи что-то неспокойно бормотал во сне и хмурил лицо, как будто очень хотел проснуться, но никак не мог. Моника испугалась, не заболел ли он чем-то, и подошла к нему, наклоняясь над кроватью и пробуя рукой, нет ли температуры. Кажется, нет, но лоб сильно вспотел и волосы прилипли к нему. Петербург, Москва, Киев, Одесса, Крым — все это виделось ему сейчас. Большие, бездомные, бездонные, как горе, города, названия улиц, сотни недоброжелательных людей. Кто? Куда? Зачем? Какие-то страшные офицеры хотели забрать его маму и расстрелять. Они не говорили этого, но Луи точно знал, он видел это по их лицам, по злым лицам людей, которые способны только уничтожать. Отец пил кофе, и ему, кажется, было безразлично, сестры резвились в своей комнате, и им тоже было безразлично. Даже матери было безразлично. Одному Луи это казалось концом света, он стоял в сторонке и смотрел, как они проверяют ее паспорт и говорят, что она должна пройти с ними. Они так же просмотрели паспорт отца, но ему сказали: "Все в порядке, товарищ". Зачем они забирают ее? Луи знал ответ на этот вопрос, но он его мучил, терзал. "Зачем вы ее забираете", — хотелось ему крикнуть, но страх не давал вымолвить ни слова. Потом был какой-то широкий проспект, где собралась целая куча людей, они что-то кричали, они чего-то хотели. Потом поезда, долгие поезда, мчащие на юг, южнее и южнее с каждым разом, долгие ночные поезда, остановки на полуосвещенных полустанках. Куда? Кто? Зачем? Эти поезда никогда нигде не могли задержаться надолго и всегда уносили дальше, в тряске вагонов, среди потных людей, среди бездонной ночной пропасти по степям, как же называлась эта страна, эта дивная республика бездонных ночей с поездами, которым никак не остановиться? И снова холодный февраль, снежные улицы, ветер, который продувает насквозь, не то что пальто, но, кажется, сами кости. Взрослые, постоянно остерегающие нянечек, никуда не выходить без особой нужды, особенно с детьми. И этот февраль, от которого не спрячешься. И очень, очень страшно. Страх, пробирающий, как ветер, до самых костей, страх, от которого не спрячешься даже у камина. Никуда. Никто. Незачем. Очень страшный страх, почти что живой, как бывают люди. Он неустанно преследует. Луи вскочил, поднялся с криком: "Мама, мамочка, не уходи!". Он кричал ей вослед, но люди вели ее дальше, она не оборачивалась. И крик этот уже не имел никакого значения, это было просто напряжение голосовых связок, чистая биология, бессмысленная, тупая, в словах не было ничего. Моника взяла голову Луи в руки и прижала его к груди, поглаживая по мокрым и холодным волосам. "Тише, тише, малыш", — говорила она, продолжая гладить его по голове, пока сон постепенно отпускал Луи, и реальность снова становилась реальной, без жутких кошмаров, где расстреливают мать, реальность, где мать сейчас живет в Берлине и все с ней в порядке. — Мне снился жуткий сон, — сказал Луи, выпрямившись в постели и глубоко вдохнув. — Там… были. Нет, не важно. Так случается всегда. Всегда снятся кошмары. Как бы я хотел однажды уснуть и не увидеть ни одного сна, все сны — кошмары, призраки, пережитки того, чего, может быть, и не случилось. Я ненавижу сны. Я хочу спать и ничего не видеть, просто не быть. — Я попросила приготовить тебе ванну с травами. Думаю, это может помочь не только ногам, но и снам, эти ванны очень расслабляют, — успокаивающе сказала Моника, и Луи еще чувствовал ее запах возле себя. Запах парфюма, смешанный с чем-то невыразимым, теплым, родным, запах волос и тела, тонкие ароматы цветов и нотки уюта. Так пахнет его мать, этим самым приятным запахом на свете. — Всех мучают кошмары, жизнь создает их ежесекундно, они сплетены из самой ее канвы, плоти и крови. — Меня они мучают постоянно, — Луи достал из чемодана вещи, в которые должен был одеться на сегодняшний ужин. — Вас не затруднит провести меня до ванной? — спросил он с улыбкой своим привычным высоким и слишком тихим голосом. Запах лаванды стоял повсюду, когда они подходили к купальне, проникал до мельчайших клеточек и наполнял собой легкие. Луи прикрыл глаза и вдохнул глубже, пытаясь прочувствовать этот аромат самыми глубокими фибрами души — аромат его детства. — Мама всегда покупала лавандовое мыло в каком-то английском магазинчике неподалеку от нашего дома, и потом мы все, дети, ходили и пахли лавандой, — сказал Луи и тут же добавил: — Этот магазин был на Литейном проспекте, наверное. Или нет. Я совсем не помню название той улицы. Как Вы думаете, это мог быть Литейный проспект? — спросил он с наивностью ребенка. — Впрочем, разве это важно? Теперь этого магазина все равно нет. Но я бы хотел однажды вернуться туда и посмотреть, поменялся ли этот февральский город. Может быть, тогда прекратятся кошмары. Моника слушала Луи и боялась показать холодный, липкий ужас, который не отпускал ее и только проникал все глубже, подчиняясь каждому брошенному, необдуманному слову мальчика. Он говорил, а через мгновение в его глазах виднелось понимание, что не стоило, что это несерьезно, несущественно и не стоит его внимания и тем более внимания постороннего человека, который вдруг показался ему таким родным. Луи быстро закрылся в ванной, чтобы отрезать эту зародившуюся привязанность. Не было в ней надобности. Но стоило ему погрузиться в горячую, немного обжигающую воду, как детское одиночество поглотило его, щипало прованскими травами чувствительную кожу, отсвечивало прямо в глаза красными лучами, которые проникали через окно и били о поверхность воды. Луи зажмурился, но и это не помогло избавиться от пятен тоски, тогда он погрузился с головой, не успев глотнуть воздуха, который сейчас казался таким ненужным и бесполезным. Он пробыл в ванной довольно долго, массировал лодыжки, с шипением выгибал стопу и каждый палец, зная, что это поможет мышцам расслабиться. Луи уже вытирался, когда до комнаты донеслись непринужденный смех и громкие слова благодарности, звук удара бокалов и запах ужина, что заставило мальчика вспомнить о том, что ел он около суток тому назад, однако, несмотря на яркость ароматов, в нем загорелось желание отведать вина, которое здесь представлялось особенно вкусным. Компания расположилась на широкой веранде прямо у моря, куда можно было спуститься по лестнице. Большой стол заполняли тарелки с закусками, открытые бутылки с разными видами вина, что дегустировал Дягилев, внимательно слушая хозяина дома, у него в руках была одна из бутылок, о которой Гарри с упоением рассказывал. — У вас не только вино итальянское, но и дом совсем не французский, я вам скажу, — Сергей огляделся и обвел виллу бокалом, подтверждая свои слова движениями. — Да, это все я, — с улыбкой отвечала Моника, в ее словах проскальзывала грусть, — никак не могу отделаться от желания попасть в Италию. И этот дом, я просто влюбилась в него, как только увидела! Да и Гарри не был против, так ведь? — Так. Здесь приятно находиться, нет холодности, которая иногда пробирается во французские дома. К тому же по берегу моря виллы расположены слишком близко друг к другу, вы должны были видеть, когда ехали на автомобиле. Нам хотелось... — Луи! Все хорошо? — Моника встала со своего места и подошла к мальчику, который стоял в арочном проеме и наблюдал за компанией. — Да, спасибо. Ванна довольно хороша, но я все еще не могу надеть обувь. — Ничего, проходи, чувствуй себя как... — Нам хотелось уединения и больше свободы. У нас собирается много гостей летом, друзья Моники, мои друзья, соседи, кого только не было за эти четыре года! Подумать только, Herzblatt, мы женаты уже вечность! — Ничего не говори о времени! Я чувствую себя старой. Луи, какое вино ты пьешь? — Красное, думаю. Или Белое. — Моника, ты прекрасно выглядишь даже в рубашке Гарри. Я ничего не имею против, но... Почему ты не в платье? — Мой багаж, — она с громким ударом поставила бутылку на стол, отчего Луи вздрогнул и немного отодвинулся, — до сих пор в Париже! Немыслимо. Пришлось выкручиваться, использовать подручные средства, в частности рубашку Гарри. А это простынь, — она указала на белую юбку, которая доставала ей до середины голени и свободно колыхалась на ветру. — Но ничего, я чувствую себя настоящей итальянкой, разливая вино в одежде мужа. О! Пьетро, ты вернулся? Садись за стол, скоро подадут паэлью. — Нет, я хочу белое, — сказал Луи, отпив красного вина. — Луи, где ты танцевал? Я мог тебя видеть в постановках Сергея? — спросил Гарри, расслабленно откинувшись на кресле. — Я не знаю, посещали ли вы постановки Сергея, — мальчик пожал плечами и принял бокал под "хм" постановщика. — Гарри, это к тебе приходят посмотреть не на актеров, а на тебя. Да твою Майю никто и не вспомнил на следующий день! Зрителям запоминается постановка, личные ощущения, сама пьеса, но никак не герои, тем более их лица. Они безликие. Но не мои. Прости, но в моем балете танцоры играют важную роль, и Луи главный из них. — Безликость актеров дорого стоит, мой друг. Они не должны оттягивать на себя внимание. — Я удивлен, что с такими понятиями у тебя настолько яркая и ликая жена. Неужели ты не жаждешь всего внимания для себя? — Разве я произвожу впечатление эгоиста? Подбор актеров осуществляется ради пьесы, а не ради меня. И, знаешь, эти примы меня дико раздражают. Со временем они становятся невыносимы в своей звездности и разучиваются играть. И если, Луи, ты настолько хорош, как говорит Сергей, то, надеюсь, ты не превратишься в потерявшего свое мастерство второсортного танцора, который согрелся в лучах славы. — Вы делитесь опытом, месье Стайлс? — легкая ухмылка пробежалась по тонким бесцветным губам Луи и закралась в самый уголок. — А вот и паэлья! Mamma Mia! Как прекрасно пахнет, вы съедите ее с пальчиками! — Мама обожает паэлью, — захихикал Пьетро, сообщая эту информацию Луи так тихо, будто тайну, однако его реплика не отвлекала гостя от внимательного разглядывания Гарри, который смотрел в ответ хмурым, оценивающим взглядом. Паэлья оказалась действительно хороша. Луи любил морепродукты за их легкость и сейчас наслаждался количеством мидий и креветок в рисе, который игнорировал, не обращая внимания на редкие любопытные взгляды. Он давно привык к ним, будучи слишком капризным к еде, когда это стало возможным. Дягилев любил это в нем, а Луи любил быть любимым, так что он продолжал высасывать мясо креветок и запивать их белым вином. — Моника, ты уже работала с постановщиками в качестве Кутюрье? — Только с Гарри. Я специализируюсь на женской моде, то есть совсем женской, — она улыбнулась и закурила, сверкая мундштуком в свете единственного фонаря у входа. — Белье, туфли, шляпки. У меня есть эскизы одежды, разумеется, но то, что я шью, совсем не модно! Не понимаю, почему нынешние женщины так полюбили скрывать талию и прятать грудь. Нет, конечно, понимаю. Эта проявление эмансипации через одежду, но ведь и я имею права и обязанности, вполне могу существовать независимо от родителей и мужа, обеспечить достойную жизнь и себе и детям, но причем тут талия?! Нет, я не хочу это понимать. — Моника, — негромко позвал Луи, — почему вы определяете белье, туфли и шляпки только для женщин? — Я... — женщины выглядела сбитой столку и застыла с открытым ртом, а после громко рассмеялась, приговаривая, что если Луи того хочет, она с удовольствием сошьет и для него. — Я к чему спрашиваю, — прервал Дягилев удивление Гарри, недоумение Пьетро и смех Моники, — могу ли я посмотреть твои эскизы? Мне хочется внести новое видение костюмов в балет. — О, конечно! Как только мои чемоданы доставят в Антиб! — Ваши чемоданы не здесь? — спросил Луи, усевшись в кресле по-турецки, массажируя правую ступню, которая не давала ему покоя весь вечер. — Да, я рассказывала, они в Париже, кто-то подумал, что это будет весело, не отправить багаж вместе с владельцем. Должно быть, ты еще не подошел, когда я говорила об этом. — Нет, он был здесь, — вклинился Гарри, потушив папиросу в пепельнице, — просто Луи настолько невнимателен, что упустил историю о пропаже чемоданов с твоей одеждой. — Я пил вино, месье Стайлс. Да и без него, настолько ли важна потеря багажа, что стоит говорить об этом несколько раз за вечер? — Думаю, для человека важно все, что его тревожит. — Тогда из этого следует вопрос, почему потеря багажа должна тревожить? — Там мои эскизы и ткань! Как же не тревожиться? — Да, эти вещи никак не заменить. Простите, я хочу спуститься к морю. — Самое время, — закончил разговор Гарри, разливая вино по опустевшим бокалам. И когда Луи уже спускался по лестнице, стараясь не замечать боль, постановщик спросил его, заставив остановиться на мгновение: — Луи, ты смог бы обойтись без балета? — Обойтись, в конце концов, можно без всего. Вопрос в том, нужно ли? — Разве он не замечательный? — слабо улыбаясь, в пустоту спросил Дягилев, когда фигура мальчика скрылась в темноте и шуме волн. — Должно быть, — поджав губы, ответил Гарри, совершенно не понимая безразличие Луи к делу его жизни, и разве можно заниматься чем-то до стертых в кровь ног, когда это не так уж и важно? — Можно и мне к морю? — спросил Пьетро у матери, которая в ответ притянула его к себе и поцеловала в макушку. — Отправляйся в комнату, милый, я скоро приду пожелать тебе сладких снов. — Ладно, — нахмурился ребенок, выходя из-за стола. — Доброй ночи, папа. — Доброй ночи, Пьетро. — Доброй ночи, месье Дягилев. — Доброй ночи, Пьетро, — Сергей отсалютировал бокалом, и мальчик повторил его движение с детским задором. Они еще долго сидели за столом, обсуждали искусство и литературу, Моника уходила к детям, а после вернулась с подносом с четырьмя кокотницами мороженого на нем. Луи поднялся тоже и сел на колени к Дягилеву, принимая свою порцию с неестественной радостью. — Как давно я не ел мороженого! Вы сами его делаете или покупаете в магазинчике? Очень вкусно, я чувствую мяту! — Мы сами делаем, это не сложно. Готовить вообще не сложно, — махнула ложечкой Моника. — Разве есть что-то сложное? Наверное, все сложно только в самом начале. И в конце, пожалуй. — Зачем ты рассуждаешь о чем-то, совсем не думая об этом? — спросил Гарри, сверля взглядом гостя. — Месье Стайлс, я уже думаю о том, чтобы вернуться к морю, прихватив с собой вашу жену, как самого приятного собеседника в нашей компашке. — Надеюсь, что моя жена предпочтет меня, — улыбнулся Гарри, положив руку на бедро Моники. — Очень самонадеянно! Таким образом вы лишаете ее свободы, выбора партнера, с которым она могла бы провести ночь или целые сутки, а может и неделю, кто знает, насколько интересным или наоборот не интересным окажется человек. — Луи, мы сделали свой выбор четыре года назад, о чем ты говоришь? Неужели ты и вправду считаешь, что измена это естественно? Когда два человека любят друг друга, им незачем искать партнера на день, сутки или неделю, — совершенно спокойно парировал Гарри. — К тому же свобода это не только тело. И есть свобода, которую ты чувствуешь, но которой тебе не хочется. Она есть, разумеется. Сколько, по-твоему, меня окружает девиц, с которыми я мог провести время? Сколько недвусмысленных взглядов и предложений получала Моника? Но поверь, не все семейные пары имеют любовников, и не из-за отсутствия свободы, а из-за собственного желания. — И что же, вы за четыре года не имели других партнеров? — с несвойственным безразличному лицу удивлением спросил Луи. — Нет. — Не верю! Вы говорите это специально. Просто вы не хотите скандалов и разборок! Или действительно любите друг друга и боитесь ранить правдой. — Луи, милый, — улыбнулась Моника, — я ничего не могу сказать за Гарри, хоть и доверяю его словам полностью, однако за себя говорить могу. И это… Во мне живет то чувство, с самых первых минут, как я увидела Гарри, как мы заговорили с ним и обменялись первыми улыбками, которое неподвластно времени! Его не сможет заменить ни один другой человек. Оно так глубоко, так сильно, что порой больно. Оно заставляет меня чувствовать его на любом расстоянии, этого я объяснить не могу, но это так. Когда ему плохо, когда он переполнен счастьем, я знаю об этом какой-то частью сердца. И как можно лечь в постель к другому мужчине, когда испытываешь подобное? Когда слезы наворачиваются на глаза в моменты, полные нашей любви. Нет, Луи, возможно, ты просто еще никогда не знал любви, настоящей любви. — Да? Это, конечно, не важно, но любопытно, — мальчик вернулся к своему привычному состоянию безразличия и отсутствия интереса. Этот недолгий разговор занимал мысли Гарри всю следующую неделю, в которую не происходило ничего примечательного, и только разговоры с Дягилевым наедине могли вытащить его из состояния глубокой задумчивости. По обыкновению два постановщика сразу после ужина уединялись и вели беседы о новой совместной работе, которой грезил Гарри уже очень давно. Он в красках высказывался, а Сергей внимательно слушал, выкуривая папиросы, заполняя кабинет густым дымом. Их диалоги терялись в ночи, порой только к трем часам они покидали то или иное место, где их не тревожили, останавливались на веранде, наблюдали за заревом и больше не молвили и слова. И сразу после того, как Дягилев отправлялся в выделенную ему комнату на втором этаже, Гарри возвращался к тому недолгому разговору и все думал, а что если? Что если Моника изменяла ему, что если он изменял или что если это когда-то произойдет, останутся ли их чувства настолько же сильными? Смогут ли они сохранить этот трепет и любовь, которую раньше Гарри не удавалось найти нигде кроме как в книгах. Он трусил потерять ее, но в нем зародилось сомнение, спортивный интерес проверить, настолько ли она, эта любовь, сильна, как о ней говорит Моника, как она плачет в его руках признаваясь в чувствах. И днем, когда Моника засыпала, чтоб переждать самое горячее время суток, во время сиесты Гарри не спалось, он терзался вопросом, насколько сильна их любовь, сколько она может выдержать. Он лежал на постели и слушал дыхание жены, как самую приятную музыку, смотрел на ее мягкие очертания, линию бедер, прикрытых только простыней, волосы, спадавшие на подушку — и терзался. Мучился от любви и желания испытать эту любовь. Лежать бездейственно было для него невозможно, тело прям-таки рвало подняться и сделать хоть что-то. Сесть и писать, пойти блядствовать, прогуляться у моря — лишь бы не лежать, стараясь уснуть, когда сна ни в одном глазу. И он вставал, тихо одевался, чтоб не разбудить Монику ото сна, сначала шел к морю, но вид безграничной стихии не успокаивал, потому вскоре он решил, что библиотека, полная книг, с уютным полусветом и большими мягкими диванами будет гораздо лучше. Еще идя по коридору, он заподозрил что-то неладное. Обычно плотно закрытые, сейчас большие стеклянные двери были слегка приоткрыты. Из комнаты доносился какой-то звук: то ли шуршание бумаг, то ли скрип мебели. Неясный звук, который заставил Гарри немного замедлить шаги и идти — в собственном-то доме!, — подумалось ему — как вор. Он приоткрыл дверь шире, возблагодарил ответственных домработников, которые тщательно смазывали все петли, за то, что не раздался отвратительный скрип, возвещающий о его приходе, и вошел в библиотеку, ступая тише травы. То, что довелось увидеть Гарри, вызвало в нем поначалу всплеск негодования. Он хотел прокричать что-то, посрамить прелюбодеев, но слова застыли у него на самом кончике языка. Вот-вот, еще момент — и они готовы были сорваться, но почему-то Гарри не решился промолвить их, он просто стоял и смотрел, как Морис, парнишка, которого по просьбе кухарки наняли на лето помогать в доме, трахал Луи, впечатав его в стенку, как невесомую пушинку. За сильной мускулистой спиной этого парня тела Луи было практически не видно, только стройные ноги, обхватившие талию Мориса, выглядывали, да плечи и голова, которую Луи откинул к стенке, прижавшись к ней затылком. Гарри смотрел, как в сладком забытьи мальчик покусывал губы, ставшие такими выразительными и яркими, не в пример обычному их блеклому цвету, и чувствовал, что возбуждение пробирает его до самой ширинки. Он почувствовал, как член потихоньку тяжелеет в штанах, пока Луи своими тонкими пальчиками притягивает Мориса к своим ключицам, пока Морис целовал его молочные плечи, его длинную красивую шею, стараясь не оставить там отметок. Вот сейчас, сейчас он должен, должен что-то крикнуть, прогнать их отсюда, сейчас, вот-вот, Гарри понимал, что должен, но оторваться не мог, он протянул руку к резинке штанов и просунул ее внутрь, нащупывая свой член. Он должен, должен остановиться, остановить их, но ведь его никто не видит, а сокрытый грех — это не грех. Он уйдет — и никто не узнает, все будет как прежде, это просто любопытство, почти что научный интерес, ведь он постановщик, ему надо все знать и видеть, чтоб потом воплотить на сцене, а для него самого это ничего не значит. Так думал Гарри, начиная мастурбировать. Так все и должно было быть, никто не должен был его обнаружить, но в этот самый момент Луи наклонил голову, чтоб поцеловать Мориса, и, расфокусированным зрением, заметил нечеткий силуэт Гарри. Впрочем, это еще ничего не означает, Луи будет стыдно говорить об этом, так что этот грешок останется между ними. Луи улыбнулся ему почти бессознательно — и это еще больше возбудило Гарри. Эта легкая улыбка, улыбка, которая ничего не означала, бессмысленная улыбка Луи. Ох, эта улыбка! Кончики губ немного вздрогнули, опустошенные голубые глаза снова загорелись пониманием окружающего, непривычно румяные щеки изменились по форме — и он улыбнулся. Но Морис! Эта деревенщина! Если бы не просьба его матери, Гарри бы никогда его не взял на работу. Таким грубым, мускулистым, пышущим здоровьем малым самое место на поле, за работой, но никак не возле худощавого, тонкого, кажется, постоянно страдающего от малокровия, слишком бледного Луи. Морис в свои семнадцать лет еще не способен понять, что он делает, с кем он занимается сексом. На его месте должен быть кто-то другой, подумал Гарри, но пока мысль не завела его опасно далеко, он тут же в голове добавил: "Zum Beispiel, Herr Djagilew".* Луи продолжал играть пальцами с жесткими, короткими волосами Мориса, прижимался к нему своим маленьким телом и качался от толчков. Он был абсолютно голым, если не считать тенниски, которую, скорее всего, в порыве страсти не посчитали нужным снять, а у Мориса были приспущены штаны, так как ему нужно было сразу же после соития идти работать. Луи совсем не стеснялся своей наготы и смотрел на Гарри прямо, словно говоря: "Вот он я, тут. Если хочешь, отгони этого мальчишку и возьми меня, это совсем не сложно, как видишь". А Гарри просто продолжал трогать себя, не думая ни о чем, глядя то на Луи, то на приспущенные штаны Мориса, то отводя взгляд в сторону от стыда. Судя по всему, они уже давно начали, и больше длиться это не могло. Вскоре Гарри услышал стон Мориса, увидел, что толкается он только по инерции, и через несколько мгновений послышался приглушенный поцелуем вскрик Луи. Они кончили — и теперь Гарри уж точно пора убираться, но парни не спешили отрываться друг от друга. Морис прижал Луи еще плотнее к стенке и поцеловал его в шею, не опуская на пол, а Луи положил голову ему на плечо и, отпустив сжатые ладонью волосы, послал Гарри воздушный поцелуй, после чего на его губах снова заиграла озорная, но безразличная ко всему улыбка. Гарри еще увидел, как на ковер упало несколько капелек спермы из отверстия Луи, но, не замеченный никем, неудовлетворенный, а только раззадоренный, ушел из библиотеки так же тихо, как вошел.