***
С той ночи я будто был захвачен в слуги - все мои мысли кружились вокруг портрета, он один был жизнью моей души. Не знаю, что тогда со мной творилось, и сказать, будто я был в беспамятстве, было бы жалкой трусостью и ложью. И я говорю честно: я точно помню, что голова моя была холодна и искала расчета, как бы избавиться от всего прочего, что могло бы отвлечь меня от картины. Рационален, холоден, но одурманен, я всякими средствами заставил соседей приносить мне пищу и оставлять на пороге; им нельзя было входить, нельзя видеть картины. И что же? Наконец я мог сутками быть с портретом, искать малейшие детали мальчишечьего лица, омываться благословеньем его чудного взгляда, как росой, ревновать, воображая сколько жаждущих глаз еще до меня могли видеть его. И все же иногда с превеликим стыдом, когда уже было не в мочь, я вымаливал у него прощения за непродолжительное намечавшееся отсутствие по всяким необходимостям и с печалью отходил. Так тонко я чувствовал эту картину, так глубоко в сознание мое вошли черты портрета, что как-то я даже не выдержал и, возомнив себя достойным изображать это неземное создание, тушью и толстыми, непригодными для того кистями перенес изображение юноши на бумагу. Мне было страшно до смерти, но все же я поднес исход своей работы к настоящей картине, как бы показывая ей, и робко спросил: "Вам нравится?"***
В какой-то момент соседи не выдержали: им вздумалось стучаться ежечасно в наше светлое укрытие и требовать платы за еду. Им было не понять! Не понять меня потому, что они никогда не видели портрета. Но я уверен: заметь они это чудо хоть одним глазком, тут же бы они закололи меня и сами бросили всю свою собственную жизнь ради картины, сами решились бы жить под ее рамой. Однако же нельзя им видеть! Мое! Истинно мое! Никак иначе. Тогда в дурном грязном воздухе, коим уже был полон мой дом, мне в панике довелось увидеть, как губы мальчика дрогнули. Как счастлив я был! Что же это за дар! Наконец-то, счастливый, будто облагороженный божеством, я с влажными глазами упал перед ним на колени. И он заговорил, заговорил! -Шумно, шумно, шумно, - воскликнула картина, и я даже перепугался, будто был ей неугоден. И мне тогда казались отсутствием всякой совести в моих соседях их громкие требования, и голова моя помутнилась от запаха грязи в доме, которого я, конечно, совсем не чувствовал, но знал о нем, и все прочее. Только вот при всех этих факторах я должен был остаться в разуме - я был относительно сыт, жажда меня не мучила, но лишь моя дикая одержимость портретом - вот что погубило меня. А потому, когда мальчик гневно изрек "Убей", я не нашел в том приказе ничего противоестественного. Надо же... Чего действительно не помню, так это то, как избавлялся от тел. Заметив пропажу, люди в округе тогда решили, что неведомый убийца обошел мой дом специально, дабы я стал первым подозреваемым. Опасно. Но заботило ли это меня? Нет, в первую очередь я мучился: угодил ли картине? Я повесил ее повыше, под самым потолком, и стал подобно собаке ползать пред ней. Лишь спустя какое-то время мне наконец стало страшно. "Что же я совершил?!" - вскричал я в ужасе, метаясь из угла в угол, однако тут же заговорил мальчишка с портрета. Он заговаривал меня, будто нечего мне было бояться, уверял, что на моих плечах уже лежит загубленная жизнь. Я тогда вспомнил раннее детство, когда часто ссорился с родителями, убегал из дома на поляну, иногда прихватив с собой ножичек. Там меня часто встречал один человек, которому я изливал душу о всех своих обидах и переживаниях: что девчонкой меня дразнят, что родители злые; а он часто нежно касался меня повсюду, будто любящий друг... Его убил я, но в его смерти моей вины нет уже потому, что этот "друг" оказался зверем. А все же слова картины изобразили все так, что теперь уже я казался себе монстром, словно я и вовсе не мог жалеть о своих поступках. И тогда я напрочь забыл себя. С того времени я будто превратился в куклу без страха. Я все еще был в памяти и помню в деталях каждую следующую смерть от собственных рук и то, что делал я с телами". Здесь страница попалась вся смятая, шершавая и еще более хрупкая, нежели другие, будто над ней в свое время проливали слезы. "Каюсь, я съедал их! Многих, кто заходил ко мне в дом в шорах (я переехал туда, якобы испугавшись "загадочных" убийств моих соседей ), я колол и ел. Особенно вкусным показалось мясо двух мальчиков - кажется, звали их Ынхёк и Сухо. Бедные. О человечине могу сказать следующее: если не знать, что это она, то и догадаться нельзя - курицу ешь, говядину, свинину или что-либо иное. Букет вкусов! Колол, колол. И Чонгука заколол, того самого моего друга, который одарил меня этой ужасной картиной, ночным кошмаром наяву. Он в тот день примчался ко мне в панике. -Что ты творишь?! - он с тревогой посмотрел в окно, чтобы убедиться, что около дома нет ни одной посторонней души. -В деревне ходят слухи, будто посетившие твой дом однажды исчезают навсегда, - Чон взял меня за руки. - Понимаешь, что это значит? Немедленно уезжай. Мне в тот момент почудилось, будто друг знает о всей крови на моих ладонях, о моих грехах, о смертях, словно само наличие той картины у меня говорило ему об этом. Я наконец задумался, почему Чонгук так жарко стремился избавиться от портрета - и моего друга мальчишка старался погубить, как губил меня, и выходило бы, что Чон намеренно снял с себя и передал мне эту судьбу, предвидев все случившееся после. Тут во мне внезапной вспышкой среди пустоши проснулось некое чувство, чувство далеко не доброе, подсунувшее мне в руку нож. Нет. Я снова вспомнил, как губителен портрет, и обозлился на Чонгука люто: как он, будучи в курсе страшных свойств картины, мог всунуть ее мне, буквально предать, допустить мое верное падение? И от злости этой я его тоже заколол. Страшно, страшно, друг... Состарился и оброс сединами я уже на чужой земле, куда все-таки бежал, только вот даже так мне не было покоя: прекрасный юноша с картины обещал мне сойти с бумаги в мой мир перед самой моей смертью, если мне удастся найти некое определенное место, куда он звал меня днями и ночами. Я не мог умереть иначе -"дождаться его снисхождения стало моей главной целью. Глупый! На свой риск я объездил мир - ему ничего не приходилось по нраву, все было не то. Этакий капризный дьяволенок. А я был готов лепетать перед ним и роптал, как трусливый раб! Мне стыдно. Я даже не злился на него. Нет смысла расписывать все мои поиски и путешествия, скажу только одно: имея за плечами уже 17 душ, последняя из которых принадлежит Чонгуку, я так и не зарезал боле ни одного человека; а то самое место, коего так желал портрет, оказалось самым неприглядным. Да что неприглядным! Это был холм, поросший у подножия кустами, покрытый редкой травой, вставший где-то в глуши. Никто бы не смотрел на этот холм как на желанное притягательное место. И скольких внутренних истерик стоила мне эта находка. Под холмом кем-то, будто специально, было вырыто помещение, темное-темное, но сквозь его мрак я все же выискал твердый выступ, установил на него картину и в надежде встал перед ней. Я наконец-то был перед лицом своей избавительной смерти? Вот-вот мальчишка выйдет ко мне, умирающему, и в тот де миг портрет будет лишен всякой власти надо мной, а совесть отпустит меня. Что за чудное мгновение! И в итоге, доведя мое волнение до пугающего предела, житель картины, глядя на меня глазами ласковыми, протянул ко мне свою руку... Тут же бестией он бросился на меня, хрипя и шипя, вгрызся в мое горло, шею сдавил с небывалой силой. Я не сопротивлялся. Только поначалу, перепугавшись, ударил рефлекторно его несколько раз, однако сразу по некоторым причинам во мне заговорил разум - и без того очевидно, к чему ведут его когти в моей коже и зубы в шее. К смерти, которую так я ждал и ради которой искал это место. Так чего же мне было сопротивляться? В конце концов, мое скверное желание исполнилось: мальчишка вышел ко мне - и я мог умереть спокойно."