Часть IV. B
28 мая 2017 г., 02:40
В роли ее экскурсовода выступает Хэнк. Он вежлив, легко смущается и старательно пытается соблюдать дистанцию между учеником и учителем, хотя, очевидно, сам еще недавно относился к первым. Джин узнает, что у него что-то вроде романа с Рейвен, что Хэнк недолюбливает Эрика, восхищается Чарльзом и безнадежно влюблен в свою работу. Старательно запоминая расположение библиотеки, столовой и пустующих пока классов, девочка пытается не лезть в чужие головы. Как вообще к этому должны относиться другие мутанты, знающие о чтении мыслей? Учитывая, что они живут под крышей могущественного телепата — вероятно, довольно лояльно.
Странно, наверное, жить там, где не нужно скрываться.
Сегодня Джин встречает гораздо больше учеников — в основном, своих ровесников и ребят помладше. С ней даже здороваются, на ходу задевая потоком мысленных вопросов, полных безобидного любопытства без толики неприязни. Что ж, многие не просто приходят в школу Ксавьера, а сбегают от чего-то во внешнем мире. Такое учит терпимости, как правило.
Джин решается спросить о волнующем ее, когда вокруг не носятся юные мутанты:
— С профессором что-то случилось, мистер Маккой? Я думала, он сегодня будет водить меня по школе, — она тут же смущается, осознав, как можно истолковать эти слова. — Вы прекрасно справились… просто интересуюсь.
— Все в порядке, Джин, — Хэнк дарит ей быструю и лишь слегка нервную улыбку. — Профессор немного приболел и не смог тебя сегодня сопровождать.
Не нужно читать мысли, чтобы понять: сказана не вся правда. Мысли Маккоя полны тревоги и мрачного смирения с происходящим, будто он давно знает, что беды было не миновать. Джин не успевает понять, что же такого стряслось на самом деле; их отвлекают.
У Рейвен резковатая походка, которая при том выглядит по-хищному грациозной. Да вся она — то самое сочетание опасности и готовности сражаться за своих, что невольно радуешься, если повезло оказаться на одной с ней стороне.
Джин отвечает на приветственный кивок — снисходительный, но лишенный враждебности — робким помахиванием руки.
— Долго еще будешь заставлять девочку дышать пылью, Хэнк?
— Мы уже заканчивали…
— Вот и отлично, — договорить ему Рейвен не дает, но даже перебивает она так, что злиться невозможно. Вероятно, у некоторых в комплекте с мутацией идет умение быть безупречно-соблазнительными для всех окружающих. Думает об этом Джин с некоторой грустью. Она-то явно в число таких избранных не входит.
Глаза с примесью желтизны, разлитой по радужке, сканируют смущенную Джин и не менее смущенного Хэнка со змеиным спокойствием. Убедительно настолько, что легко поверить: рухни сейчас перед ними метеорит, ни один мускул в лице Рейвен не дрогнет. Вот только в ее мыслях — сумбурное, невнятное какое-то беспокойство за Чарльза, замаскированное другими мыслями, как фоновым шумом.
Джин тянется к ним, но это как ловить прозрачные стекляшки в прозрачной же воде, обточенные волнами, скользкие.
— Ребята собираются прогуляться по окрестностям, птичка. Присоединяйся к ним, — и, судя по интонациям, это не предложение.
Джин вздыхает и уходит, еле слышно попрощавшись. Взгляд Рейвен провожает ее до поворота, словно чтоб удостовериться, что указания услышаны и приняты. Конечно, на злую мачеху эта женщина с внешностью текучей, как вода, и мурчащими интонациями — не тянет. Где это видано, чтоб мачехи отправляли хорошо проводить время и общаться с ровесниками? Но эта пугающая властность… Джин с тоской думает о деликатном подходе Чарльза, и у нее на душе становится тяжело и жарко, будто навесили раскаленный булыжник. Что же такого случилось с профессором? В том, чтобы выкинуть это из головы и отправиться веселиться, чувствуется что-то неправильное.
На пороге она оборачивается, борясь (или поддаваясь?) желанию вернуться в дом и выяснить правду. Бледное отражение в окне первого этажа разочарованно отворачивается, когда Джин все же спускается по ступенькам к группке подростков. Пора заканчивать с глупостями. Она не героиня, она всего лишь девчонка, которая пытается прийти в себя.
Она ничем не сможет помочь Чарльзу, и остальные только подтверждают это. Беззлобно отодвигают в сторонку, чтоб под ногами не путалась. Пожалуй, это и мудро, и по-доброму с их стороны. Вот только почему Джин не может избавиться от дурного привкуса происходящего, будто бросает кого-то, кому нужна? Будто предает кого-то.
Ее окликает забавная азиатка с прической из двух хвостов, качающихся каждый раз, когда та что-то говорит. Сумбурное знакомство, поток имен, которые Джин запоминает через одно, уверенная, что при необходимости просто отыщет недостающее в чьих-то мыслях. Ее куда-то ведут, по пути убалтывая подростковыми разговорами ни о чем и обо всем сразу. Она честно пытается улыбаться своей самой не вымученной улыбкой, но, судя по тому, что ищущих диалога со временем становится все меньше — не очень-то успешно.
Джин немного отстает от остальных, топя в гаме чужих голосов внутри и голосов снаружи собственные чувства. Одиночество остается полусдувшимся воздушным шаром, застрявшим между легких. Боли оно не причиняет, только вдохнуть полной грудью не выходит, и хочется усесться прямо на траву и отдать себя головокружению, будто во сне падаешь вниз. Ощущение своего не безупречного счастья среди радостных лиц придавливает виной. Джин даже не знает, то ли она недостаточно старается, то ли просто не заслуживает того, что — очевидно — есть у других детей в этой школе.
Почему в месте, специально созданном для таких, как она, Джин еле-еле осмеливается втиснуться в самый дальний угол?
Словно жизнь насмехается и подсовывает вместо новой жизни и нового дома растянутое блеклое дежа вю, вынуждает проживать практически то же самое, что и раньше.
Она на автомате плетется за остальными и так же рефлекторно останавливается вместе с ними на берегу небольшого озера. Кто-то сразу же лезет в воду, обдавая оставшихся брызгами, полными солнечного света, как капли янтаря. Джин присаживается на поваленное дерево рядышком с двумя другими девочками и слушает смех и болтовню, пропускает их сквозь себя. Будто отогреться пытается.
Пахнет на удивление свежей, не застоялой водой и цветами — здесь везде пахнет цветами, но сейчас от их запаха и вовсе кружит голову. Ей чудится, что кто-то окликает по имени, и Джин оборачивается, прекращая попытки притвориться заинтересованной в беседе. Не видно никого, кто мог бы звать ее — все заняты своими делами.
Джин ступает к берегу, увязая во влажном песке. Реальность почему-то делается размытым фоном, таким же ярким, но немного ненастоящим — как в неглубоком сне. Вода спокойная, слегка подернутая рябью. Хочется погрузить в нее сухие горячие пальцы и…
Голоса глохнут где-то вдалеке, и в ушах звенит гонг, оставляя вкус меди во рту.
Бледная девушка с размытым лицом тянет к Джин руки из глади озера. Ладонь касается ладони: живая, та, что помнит биение пламени в такт сердцу и вторая, холодная, податливая, мягко влекущая за собой. Глупо было считать, что в этом месте можно найти то, что она потеряла в другом, давно, безнадежно давно. Глупость, не имеющая оправданий. Глупость на грани подлости.
Джин выдыхает сквозь зубы и вытаскивает озябшую руку из воды, окончательно стирая отражение. Память — странная вещь. Почему она немилосердно отбирает важное и надежно хранит то, что должно грызть нас? Будто двойники, добрый и злой, и именно злой сейчас отводит прядь рыжих волос за ухо и шепчет, что быть здесь девочка не достойна.
В голове нет слов, чтобы просить кого-то о помощи, только жалкие скованные жесты: дрогнувшие руки, которые так и не осмелишься протянуть к кому-то; тяжелый взгляд исподлобья, не ставший жалостным; вечно мерзнущие пальцы в рукавах, которые не греет никаким огнем.
Заплетающимся шагом Джин возвращается к школе и пытается не оборачиваться: все мерещится, что кто-то зовет ее из-под воды. Никто, кажется, вовсе не замечает исчезновения новенькой. Она неестественно улыбается онемевшими от чего-то, сдавившего нутро, губами. Все еще невидимка. Так какой смысл менять один «дом» на другой?
Разноголосье мыслей еще доносится до нее, обрывками приставучего радио-эфира — хотелось бы выключить, но не выходит. Свой образ Джин не видит ни в одном из потоков сознания, вплетающихся в ее собственный. От этого делается спокойно и тоскливо одновременно, и хочется еще ускорить шаг.
Она не замедляется, даже оказавшись внутри особняка. В его коридорах неестественно тихо для места, называющегося школой, но сейчас эта тишина кажется почти заменой свободы. Суррогатом с привкусом пыли и слишком уж недолгим эффектом. Наверное, только на такое ей и стоит рассчитывать.
Рассеянное внимание Джин выцепляет из однообразной обстановки гостиной лаковый, поблескивающий на свету телефон. Порыв заставляет умолкнуть сомнения прежде, чем те успевают остановить тело, заставить руку замереть в сантиметрах от трубки. Вызубренный за много лет номер вспыхивает в голове какой-то зловещей последовательностью, зашифрованной угрозой. Но пальцы все равно набирают его, судорожно, будто в нехватке времени — будто сейчас придут и запретят.
Джин прижимает динамик к уху, как прижимают морскую раковину. И голос, звучащий после гудка, звучит таким же иллюзорным, как «шум прибоя».
— Мам? Мам, это я… я просто хотела… — она пытается избавить от кома в горле и понять, о чем собралась говорить. Что хотела? Сказать, что в родном доме всегда чувствовала себя чужой, но научилась с этим жить, смирилась в конце концов? Сказать, что здесь она хочет надеяться на другое — ничего больше, просто «не так, как было» — и не чувствует права на такую надежду?
Она не знает, и давится бессловесным.
— Кажется, вы ошиблись номером. Простите, — у миссис Грей неизменно-вежливые интонации, какими она обращается к чужим, чтобы не подпортить ни своего лица, ни репутации семьи ненароком.
— Это я, Джин!.. Мама… — она договаривает уже гудкам, обрывающимся где-то в районе желудка. Джин резко мутит, и она сползает на пол, прижимая трубку телефона к груди.
Сумбур мыслей постепенно выстраивается в понятную и единственно-возможную цепочку, которую все равно хочется ощупывать звено за звеном, чтоб найти какой-то изъян, что-то, способное порвать ее.
Так Чарльз решает проблемы с родителями своих учеников — просто заставляет их забыть о детях? Он поступает так со всеми или… Или только с Джин?
Она отчаянно пытается дозваться профессора, не зло, а так, как потерявшиеся дети ищут в толпе знакомое лицо. Но ничего не выходит, словно вокруг только слои полиэтилена, и тот липнет на лицо, обволакивает и мешает вдохнуть полной грудью. Всхлип застывает, задушенный прежде, чем вырывается наружу.
Сейчас Джин чувствует себя по-настоящему одинокой и, наверное, преданной. И не может избавиться от вкрадчивого голоска, который добавляет: «Но ведь как раз этого ты и заслуживаешь?»
***
Проходят дни, количество которых Джин, по правде, не считает, складываются в расплывчатое, но все же расписание. Сон, питание и свободное время, изредка разбавленное попытками учителей как-то организовать времяпровождение учеников. И все еще ничего о Чарльзе, кроме пустого «нездоровится». Острая тоска превращается в ноющую, вроде занозы, застрявшей внутри — не вытащить, как не скреби ногтями по коже. Злость и страх тоже покрываются пленкой, как нетронутый обед, забытый на столе. Джин послушно делает то, что от нее хотят, живет по часам и даже проводит время с остальными ребятами. Правда, чаще молчит и по возможности сбегает в какой-нибудь уголок с книгой. Ее не ненавидят и не считают изгоем — она сама себя им делает. Ни у кого в ее окружении не хватает духу (или банального желания) переступить ту невидимую границу, что Джин возводит не первый год. А ей в свою очередь не хочется открывать ее для кого-то.
«У Чарльза получилось» — она читает между строк в каждой второй книге и всегда сбивается, понимая, что не помнит, о чем последний десяток страниц. Точно же не о ее профессоре с мягкими улыбками и темными тайнами. Ей хочется увидеть его, не ради ответов даже. Просто чтоб вспомнить, каково это: быть понятой хоть кем-то.
Содержимое чужих голов перед ней, как на рисунке в разрезе, что угодно можно понять, вычислить, увидеть закономерности. И от этого только тяжелее чувствовать себя отлученной от всех.
Среди других одаренных Джин все равно умудряется быть чуть более не такой как все.
Можно с этим жить, как живут с хроническими болезнями, как живут с мутациями, все такой же послушной и молчаливой, разве что собственные пальцы все чаще впечатываются в запястья до сине-серых синяков, и некому остановить. Можно жить дальше, обходя все, что кажется опасным (или ведущим к радости — разве это не одно и то же?) по теням, как шахматным клеткам. Но огонь разгорается сильнее, голоса звучат громче, и кошмары обступают вокруг кровати каждую ночь. От их тяжелого дыхания на лице ей самой трудно дышать — и она просыпается задолго до рассвета, со слипающимися от удушья легкими и полными песка (золы?) глазами. Она просыпается, еще не видя дурных снов, только предчувствуя их — так чувствует приближение болезни.
Джин улыбается и кивает, если требуется ее символическое участие в беседе, и тщательно скрывает скуку или разочарование от предсказуемости того, что говорят и думают люди вокруг нее. Она спокойно доживает до наступления очередного вечера и думает, заплетая на ночь свободную косу, что вот-вот не выдержит. Тело и разум — тонкая, прозрачная на просвет скорлупа, а в ней шевелится огненное, готовое расправить крылья… Джин находит странным, что люди все еще могут смотреть на нее и не видеть сети трещин, разбегающихся от глаз к уголкам губ.
Ей страшно, но только здесь она понимает, как давно уже живет с этим страхом. Такой срок подменяет остроту на усталую обреченность.
Той ночью она привычно надеется на недолгое забвение, закрывая глаза. Нужно успеть хоть немного отдохнуть до того, как неведомая сила опять зашевелится — внутри и снаружи одновременно. Но Джин падает и падает вниз, — не как в обычном сне — чувствуя дробящийся на куски позвоночник и пламя, льющееся из боли. С заколдованной лампы срывают печать, и наружу струится густой, стремительно нагревающийся дым.
В груди нет места воздуху — только горсти углей, и на каждой попытке выдохнуть или вдохнуть из горла летят гроздья искр.
Мир горит, и Джин горит вместе с ним. Вот только она еще и нечто большее, чем одно из поленьев всеобщего костра. Она — сердце этого пожара. Исток. Первая искра.
И боли в этом лишь на каплю больше, чем прекрасного.
«Джин!..»
Она вздрагивает, языки огня вздрагивают вместе с ней. Прикосновение к руке кажется то ли сквозь сон, то ли на контрасте с ее пылающей кожей — обжигающе-холодным. Отражением в глубокой воде. Что-то (кто-то?) тянет Джин за собой, но она не знает: топят ее или вытягивают со дна?
«Джин, проснись, прошу тебя».
Ей хочется сказать, что это вовсе не сон, но нечто давит на губы, запечатывает их страхом захлебнуться.
Открывает глаза Джин раньше, чем снова вспоминает, как дышать и говорить.
Полумрак ее комнаты «полу-» лишь за счет слабого света из приоткрытой двери, бледно-желтого, напомнившего ей о медленно угасающем огне. Твердое (спасительное) прикосновение к руке — реально, и теперь от него не бегут по локтевому сгибу уколы мурашек. Но есть кое-что кроме того…
Ощущение присутствия. Той неодинокости, о которой она решает забыть.
— Все хорошо. Ты здесь, в школе. Я рядом, Джин, — невесомое прикосновение к волосам — то ли быль, то ли небыль. Она жмурится от смеси страха, отпускающего горло неохотно, и неловкого удовольствия. Будто эта призрачная ласка стоила всего.
— Чарльз… — она запоздало вспоминает о более уместных «мистер Ксавьер» или «профессор», но они не желают ложиться на непослушный язык. Да и разве будут они уместны по-настоящему здесь и сейчас, в ее спальне, когда волосы, выбившиеся из косы, липнут к шее, а сердце все еще колотится с болезненным отчаянием?
Здесь и сейчас. В школе, с Чарльзом. Он не говорит банального «это был только сон», и Джин признательна за пугающую честность, в которой все равно находится место утешению.
Она все еще чувствует запах гари.
— Прости, что не был рядом так долго, хотя должен был.
Очертания проступают из тени невидимыми чернилами под пламенем свечи. Глаза кажутся серыми, бледнее, чем она запомнила, но все еще слишком яркими для такой темноты. Джин видит осколки мыслей и чувствует, будто эти осколки ей вставляют меж позвонков. Она видит глубокую черную воду и смерть в ней. Она видит воду бездонную, цвета полуночи, и в ней — спасение. Обрывки, имена, прощание и прощение.
Она видит их сходство формулой — понятной и простой. Закономерностью. Обреченностью понимать и не быть понятым. Целлофановая пленка рвется, и Джин видит (почти) все.
— Вы ни в чем не виноваты. Я сама… — она словно глотает слова, регулярные приемы вины не должны прекращаться.
— Что случилось тогда с тобой?
Чарльз наклоняется к ней, бледный, на грани реального и того, что может быть только до первых лучей рассвета. Джин все кажется сказкой — из тех невообразимо-волшебных, невыразимо-печальных сказок, что никогда не кончаются счастливо. Пока какой-нибудь автор не решает написать свой конец, но ведь это будет уже другая история, верно?
У нее нет слов, чтобы рассказывать. Нет сил, чтобы возвращаться туда, куда силой ее все время возвращают.
Но сейчас этого и не нужно.
Скаутский лагерь. Ей одиннадцать. И правда — так давно, так безвозвратно далеко и так близко. Ближе ее самой, ближе всех живых. История о глупости и непослушании, о том, как что-то ломается, а Джин перестает быть обычной девчонкой и становится из тех, что родители впихивают из рук одних докторов в другие.
Но сначала была вода. Обманчиво-теплая на поверхности и ледяная, стоит зайти чуть глубже, поддавшись детскому (неоправданному, до сих пор неоправданному) желанию идти наперекор. Вода, убаюкивающая мягкими волнами и манящая в глубинные течения. Черная равнодушная вода и две девочки. Одну из них забирает случайность; короткий всплеск разделяет легкие полные воздуха и легкие полные воды. Вторую — оставляет на мелководье. Вернее, оставляет тело… Разум уходит на дно вместе с подругой, заполняется смертью, как водой, водой… водой.
Дар берет на откуп жизнь и вспыхивает огнем, чтобы потом его загоняли внутрь, тушили, прятали.
Джин видит отражение своей истории в Чарльзе, но это отражение куда теплее обычного. Он спасает своего друга. Он спасает всех и пытается спасти ее.
Она хочет сказать «спасибо», но на щеках и губах — та же вода, и слова снова теряются.
Остается боль, растекающаяся по спине, не желающая исчезать.
— Я должен был помочь раньше. Должен был найти тебя раньше, — и Джин, все еще дышащая с трудом, видит за этими фразами больше того, в чем Чарльз может признаться.
— Где вы были на самом деле? — она не добавляет «в последнее время», не добавляет «всю мою жизнь», оставляя ему право трактовать. Улыбка — непривычно горькая, неправильная — очерчивается тенями и отсветами, рисунок тушью.
— Пытался убежать от прошлого и, кажется, от своих обязанностей по совместительству. Но, можешь быть спокойна, — он усмехается, — теперь я никуда не убегу.
Глаза привыкают к освещению неохотно, но к тому времени, когда Чарльз заканчивает говорить, Джин видит практически все.
Она видит то, на чем сидит профессор, что она принимает за стул или кресло, на котором был забыт пахнущий орехом пиджак.
Это, и правда, кресло. Но не то, о котором Джин думает по началу.
От обреченного поскрипывания колес ей хочется зажмуриться и не открывать глаз больше никогда.