Девочка, зажигавшая сигнальные ракеты

PG-13
Завершён
77
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
39 страниц, 15 128 слов, 6 частей
Описание:
Примечания:
Работа написана по заявке:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
77 Нравится 20 Отзывы 23 В сборник

Часть V. A

Настройки
Вернуться к прежнему анабиозному существованию не выходит: жизнь плотно укладывает ее в витки спирали, замкнутой и свободной одновременно. Джин разбрасывается отстраненными улыбками, прячется за стопками книг, не спит ночами, ворочаясь в ворохе мыслей, чужих и своих, как в отяжелевшем от жары одеяле. Но главное — чувствует, полными легкими, до дрожащих коленей, до ощущения непривычной (забытой, неиспытанной ранее) легкости. Все повторяется день изо дня с незначительными изменениями, но язык не поворачивается называть происходящее с ней рутиной. «Рутина» серое слово, оставшееся в прошлой жизни, с безвкусными семейными ужинами и бесконечным молчаливым осуждением. Для того, что есть сейчас, Джин не может найти слов. Она проводит вечера в кабинете, залитом светом доверху, как бутылки с одуванчиковым вином, и солнце дробится в волосах, каштановых и цвета полыхающих углей. Собрать бы эти осколки в витраж, и смотреть сквозь него, когда станет темней и холодней. Удержать бы то, что есть сейчас, и пронести сквозь огонь и сквозь мрак. Но Джин улыбается и разжимает руки, не пытаясь удержать ничего, и пламя лижет ей сердце, напоминая, что однажды заберет все, оставив вместо тепла одну золу. Джин соглашается на сделку. Профессор учит держать барьеры, не давать чужим голосам оглушать, возвращает ясность разума без посторонних шумов и бесконечного эха, потерявшего источник. И он же дает ей отдохнуть от этих барьеров, снимает тяжесть с плеч. Если тут и прячется обман, сродни тому, из истории про Геракла и Атланта, Джин смиряется и с ним. Ведь Чарльз не просто показывает пути контроля над даром — он показывает, как с даром жить. — Человек существует как вид благодаря тому, что научился однажды общаться с себе подобными. Предупреждать. Просить помощи. Делиться опытом. Мне хочется думать, что телепатия — следующий виток эмпатии. Представь, сколько трагедий можно будет избежать, скольким одиноким душам помочь… — Мутация — не панацея от одиночества, — говорит Джин, не прибавляя само просящееся сюда «к сожалению». — Разумеется. Только мостик, способ связи, более совершенный, чем те, что есть у нас сейчас. Сартр говорил, что «другие — это ад», я предпочту считать, что другие — это лекарство. — Вы так верите в людей… — «так хотите в них верить». Она отводит взгляд, пускает мир слегка в расфокус, и замечает, что листья, скребущиеся в стекло, уже запачкались желтизной. Скоро закончится лето, закончатся ее вечера с Чарльзом тет-а-тет, потому что он вернется в классы, где нужен каждому — потому что она научится тому, чему должна научиться. — А ты, значит, выбираешь путь цинизма, Джин? — слегка поддразнивают ее. — Нет, профессор. Я из тех, кто хочет верить в чудеса. Ей хочется рассказать, как жаль, как мучительно и неправильно, что чуда хватает только на одного — на нее одну. Ее учат эмпатии, ее учат вздрагивать от чужой боли, улыбаться, кусать губы, оттирать мокрые щеки и глотать смешинки. Полнота жизни, созданная из контраста, от которого раньше побоялась бы растрескаться, доломаться окончательно. Чудо не должно требовать платы, но дар требует ее всегда. И Чарльз все равно платит слишком много, будто решил рассчитаться за всех, не только за себя. Мужество, от которого у Джин щемит в груди. Развилка, которая встает перед ней, стоит закрыть глаза, позволить исчезнуть стенам кабинета, и сделать шаг в разум другого человека. Так в воду прыгают, но вода Джин пугает, а к Чарльзу хочется тянуться, хочется понять, откуда берется столько нежности к человеку, отказавшемуся от многого (от почти всего) ради других. Кажется, что он тоже к ней тянется, там, где нет законов физики, где нет границ, даже этой нагретой солнцем столешницы нет между ними… И замирает, в янтаре, вне времени, спасая ее, не прикасаясь к ней. Джин не нужно искать слов, потому что у нее есть нечто большее. Ей не нужно искать слов, потому что у нее нет ничего настоящего. Но, ей богу, эти иллюзии куда драгоценней всей жизни «до». Здесь, в окружении многозначительно молчащих книг; шахматной доски, клетки которой стали по цвету куда ближе друг к другу за годы; объемных блокнотов, из которых виднеются исписанные листы; мебели старше Джин; где у каждого предмета есть история и связь с владельцем, хочется быть, хочется считать себя частью этой комнаты, этой жизни. Она держится за подлокотники кресла, думая, что так, пожалуй, можно врасти в дерево, остаться в нынешней точке, не позволять случится осени и переменам. Джин чувствует себя эгоисткой и, чтоб не тонуть в молчаливом тепле, спрашивает то, что давно в горле колючим комком застревало, а теперь лезвием на языке вертится: — Вы никогда не жалели о своем выборе? — уточнять нет нужды, вопрос конкретен и обо всем сразу. Чарльз смеется, и осколки солнца звонко крошатся в пыль. — Мне стоит сказать «нет». Это было бы педагогично. — Вы не можете соврать мне. — Как и ты мне, — парирует он, и у Джин вдруг дыхание сбивает, огонь заполняет легкие и требует выхода — судорожными, обжигающими откровениями. Ей-то казалось, что в ее рассказах о семье и прошлом, в уклончивых ответах и обсуждениях литературы, где в каждом герое можно найти себя или того, кто напротив — правды и так через край, ничего не надо скрывать, ничего не надо вскрывать. У Чарльза талант, в довесок к уже имеющимся, взглядом людей в стекло превращать, безболезненно делать их прозрачными, высвечивать все, что внутри, застывшими пузырьками воздуха. В этом его сходство и его отличие от Леншерра, с которым Джин иногда сталкивается в дверях, и «мисс Грей» вместо единовременного прощания и приветствия хочется с себя стряхнуть ледяной водой. Но глаза проходятся скальпелем, так же обнажая нутро. Сейчас она чувствует себя такой, вскрытой, а не просвеченной, а Чарльз будто не видит. — И все же?.. — выдавливает из себя, эти крошечные слова из пепла и пустоты их подбирает. — И все же… — повторяет Чарльз задумчиво. — Ты заслуживаешь правды, Джин. Я сомневаюсь постоянно. Когда вижу детей, забитых обществом, когда нахожу тех, кого не успеваю спасти. Когда говорю с Эриком и ловлю себя на мысли, что у него есть право на жестокость, а в его жестокости есть правда. Но я верю, что милосердие не заложено в генах, не обеспечено эволюцией. Милосердие — это лишь выбор. И я выбираю. — Сколько же сил нужно, чтоб делать этот выбор раз за разом, — шепчет она. — Никогда не думай, что в тебе этих сил недостаточно. Ободряющее прикосновение к руке заставляет вздрогнуть и замереть, будто угодила в электрический кокон, от которого кожа горит, искры пробегают, отдаваясь в самых костях. Джин не решается опустить взгляд, подтвердить показания нейронов, узаконить реальность своих ощущений. «Никогда не думай, что ты слаба, потому что я здесь, и с тобой, и я поддержу, если ты запнешься, и если однажды ты будешь распадаться на части, я удержу тебя». Они могут позволить себе нечто обширнее слов, которые удается уложить в рамки контекста и событий, они могут дотянуться друг до друга, когда другие остаются за пеленой, чтобы слышать, но не отвечать. Возможность той исцеляющей спасительной связи, о которой говорит Чарльз. Кусочек утопии в стеклянной банке, слишком хрупкий, чтоб выжить в настоящем мире. И если стекло треснет от огня, уцелеет ли это, Джин не знает. Добровольные границы, спасительные рамки, удерживающие стихию внутри… или служащие во имя некой самоналоженной епитимьи. На улице вспыхивает напоследок лето, отошедшее уже от самого своего пыла, другие дети наслаждаются ускользающими теплом и ленивой свободой, не требующей больше буйства и веселья. Чарльз в инвалидном кресле и запирает себя в четырех стенах, но Джин разделяет с ним это заточение добровольно. Так, как ушла из дома — будто в один момент сама возможность выбора оказалась смехотворно-фальшивой. — В конце концов, поступи я иначе — никогда бы не отыскал тебя, — беззаботно добавляет Ксавьер и продолжает говорить что-то о книгах, Джин уже не слушает. Мир, полный тепла и света, застывает плоским полароидным кадром, разорвать пополам и выбросить. Слово может быть ключом, а может — стрелой, и Чарльз легко и улыбчиво пускает его точно в солнечное сплетение. Не может же он не знать, не видеть, как Джин тонет в этом расплавленом золоте, как путается в мыслях и словах, не понимая, что уже было произнесено, а что так и осталось в застенках черепа. Ей стоило б услышать «никогда бы не отыскал таких как ты — всех прочих, бывших и будущих, среди которых ты лишь одна из». Но Чарльз (вольно или невольно) выделяет ее, как в книге выделяют запавшую в душу цитату, и ради Бога, Джин не знает, что с этим теперь делать. Ее обвели красным, вырвали за рамки контекста, и разбирают теперь по кусочкам, не оставляя ничего исходного. Профессор умолкает, заметив, что его слова пролетают мимо ушей, а Джин сжимается, замыкается, как проводка, искрит и не идет на контакт. Одиночество собственной головы делается непереносимым. Хочется, чтоб собеседник воспользовался силой, вскрыл ее черепную и не заставлял разбираться с ее содержимым самостоятельно. Но Чарльз говорит: — Думаю, тебе нужно отдохнуть. Прости, что держу тут… — Ничего, — прерывает Джин, понимая, что катастрофа остается запертой внутри, границы нерушимы, и ей лучше уйти, пока не позволила себе лишнего. — Ничего страшного, профессор. Она закрывает за собой дверь, мягко, не решаясь ей хлопнуть напоследок, опасаясь, что от любого резкого звука, чувства, движения что-то обрушится безнадежно, на куски разлетится. Воздух холодеет, его хочется стряхнуть с себя, но тело еще помнит тепло, запахи ореховой древесины, нагретой кожи. Сделать бы шаг назад и застыть в том моменте. Джин вспоминает чужой (уже окончательно) голос из металлической трубки, спрашивающий, кто она, и находит в себе силы не обернуться. Прошлого больше не существует, возвращаться некуда. Чарльз взял ее за руку и вывел из него, не дал смотреть на пламя, уничтожившее все обратные дороги. Вывести ее из настоящего он бессилен. Она сама должна справиться, но неоткуда вычленить ответы и знания, остается идти и гореть, застывать и все равно гореть. В книгах по биологии, которые занимали полки вместо романов, в бесконечных прятках с правдой, той правдой, что должна была рано или поздно выломать дверь, намотать огненные волосы на руку и уволочь ее в комнаты с мягкими белыми стенами, в табличках «выход», набрасывающих неоновые нимбы на голову, записях в медицинской карте, в чужих мыслях, что в голову сочатся, как сквозь воду, сквозь незатихающую музыку — нигде нет объяснения, как ужиться с этим чувством. А если и было, Джин его упустила, прослушала, может, именно в тот момент зажимала уши руками и надеялась, что голоса утихнут, а пламя уймется. Бесполезно прятать лицо в ладони, все равно Чарльз в ее голове, и там прикованный к креслу. Им обоим не сбежать. Она распахивает окно комнаты, ловит ртом влажный воздух, напоминающий о близких дождях, будто хочет им захлебнуться, заполнить легкие, горло, вместо рвущихся наружу слов. Но вода оседает испариной на коже, на языке же остается только чувство, горьковато-сладкое, проникающее так глубоко, что не соскрести — только с мясом вырезать. Джин наблюдает за тлеющим горизонтом и пытается понять, что делать с этим чувством вины. *** Бессонница привычно встречает с наступлением темноты, берет за руку и вытягивает из нагретой постели. Джин смиренно опускает голову и идет вслед за своей проводницей по спящим коридорам, из-за пелены распущенных волос бросая взгляды на закрытые двери чужих комнат, чтоб те расплывались акварельными набросками на холсте. Она может открыть их в один миг, как и мысли спящих за ними людей, но это всесилие иллюзорно и не стоит ничего. Полные руки пыли, позолоченной отблесками огня, стремительно сереющей, как только свет погасят. Ей хочется верить, что Чарльз не одинок — ведь у него есть Рейвен, Хэнк, верные ученики и даже Эрик Леншерр, смиривший свою гордыню, — что одиночество, сдавившее грудь, только самой Джин принадлежит, от и до, только ее измученным сознанием генерируется. Быть одинокой для нее правильно и привычно, в этом не стоит искать повода для печали. Но одиночество Ксавьера отдается эхом во всех, кто может услышать. Жаль, окружают его глухие, и эта история превращается в трагедию, не надрывную больше, затянувшуюся в сотни страниц разговоров о мире, полном равнодушия. Джин слышит, и хочет отыскать в себе силы помочь, ответить, протянуть руку, как протянули ей. Вина и страх не справиться тянут вниз, и шаги по лестнице на первый этаж будто повинуются этой силе притяжения. Ступени на удивление молчаливы и не издают ни скрипа, отчего Джин сама себе кажется призраком в пустом доме, обрывком чьего-то сна, выбравшимся на прогулку. Мир настолько застывает на грани реального, что сейчас, окутанная тенями, она бы смогла говорить то, для чего при свете дня не найти слов. Но спящие не хотят слушать, и потревожить их отчего-то страшно. Она не верит в призраков, кроме тех, что иногда живут в ее же голове, но темнота и тишина заполняют места живых обитателей густо и плотно, создавая ощущение присутствие если не кого-то, то чего-то, наблюдающего за одинокой девчонкой всем своим безглазым множеством. Это не пугает, по крайней мере, пока ничто не пытается заговорить. Джин по душе ночь, в ней чужие мысли не пытаются перекричать друг друга, в ней барьеры собственного сознания делаются легче вуали. О другой причине она умалчивает, прячет поглубже, так глубоко, что солнечные вечера в кабинете Ксавьера кажутся беззаботными почти искренне. Другая причина проникает в ее сны, оставляя в них выжженную до горизонта землю и чувство бесконечной бессильной утраты. Никакой катастрофы или войны, ничего похожего на обычный кошмар. Только пепел и берущееся из ниоткуда знание окончательной потери. Выбираться из них каждый раз все труднее, и каждый раз Джин еще несколько минут вглядывается в потолок и видит всполохи отбушевавшегося пламени. Сны о смерти, из которой она вынырнула однажды, но смерть в том мире — поглотившая все, из хватки которой не вырваться, потому что некому вырываться. Будто в противовес, назло той силе, Джин ощущает себя пронзительно-живой, пока бодрствует, цепляется за каждую эмоцию, как спасительную, и воспоминания о снах бледнеют и отступают. Она счастлива в школе Ксавьера так, как никогда не была раньше. Просто лето скоро закончится, и человек, сделавший для нее так многое, слишком благороден, чтоб говорить о своей боли. Если б еще Джин была достаточно деликатна, чтоб на эту боль глаза закрыть, хотя бы вид сделать… Так завороженно смотрят на пожар и не находят в себе сил отвернуться. Джин думает, что не сможет отвернуться, даже если нужно будет бежать, если придется сгорать здесь, в том же огне. На кухне прохладно и спокойно, никто не решил пробраться сюда тайком и утащить себе что-нибудь для ночного перекуса, а для призраков тут слишком светло и просторно. Идеально, чтоб передохнуть, прекратить свое бегство от сна, от мыслей, от пепла, неизвестно откуда берущегося в волосах на утро. Джин опускает полыхающую щеку на столешницу и прикрывает ненадолго глаза, хотя ни намека на дремоту не чувствует. Живые эмоции сплетаются в клубок, как корни дерева, и невозможно безболезненно отделить одну от другой. Да и нужно ли? Может быть, потом она будет вспоминать это время, как лучшее в своей жизни, пока сейчас не знает, что делать со всепоглощающий безысходностью. — Забавно. Джин подскакивает, готовая оправдываться, но в смеющихся (как и обычно) глазах Рейвен есть нечто успокаивающее. — Что именно? — Много лет назад мы с Чарльзом познакомились как раз на этой кухне, — Рейвен с грацией хищника присаживается прямо на стол. — Я была маленькой голодной девочкой, которая рассчитывала найти что угодно, но никак не семью и фирменные вафли Чарльза в довесок. А что ты искала тут? И Джин теряется, не в состоянии понять глубину вопроса, а формулировки этой женщины с золотыми глазами зыбки и могут скрывать в себе любые омуты. Не то чтобы Рейвен выглядит пугающе — она расслаблена и покачивает ногой под ей одной понятный ритм — но есть в ней что-то, заставляющее напрячься. Впрочем, красота и осознание своей красоты сами по себе несут некую силу, которая при желании приобретает угрожающий характер. Так месяцами смотришь на саблю, висящую над камином, и не знаешь, что она заточена по-настоящему, только свет как-то странно преломляется на лезвии, рождая смутную тревогу в сердце. — Мне не спалось, — осторожно говорит Джин, и получает одобрительную усмешку. Это необлаченное в слова «я понимаю, что это не ответ, но мне нравится твоя наглость».  — Девочкам твоего возраста стоит проводить ночи в своих спальнях. Или заниматься чем-то другим, за что будет стыдно на утро, — добавляет Рейвен, но улыбка уже исчезает с ее лица, и во взгляде плохо прячется печаль. Джин справляется с приступом смущения, кажется, даже румянцем не заливается. Зато замечает, что одежда на собеседнице не для кратких прогулок при луне. Скорее для тех, кто решает сбежать под покровом темноты. Рейвен предупреждающе хмурится: — А вот в голову мне лезть не стоит, птичка. — Я не… — Я большую часть жизни провела с телепатом под одной крышей. У вас все по глазам видно. Пристыженная Джин отворачивается, но не может подавить в себе чувство неправильного чего-то, что ей остановить надо. Постукивание каблуком по дереву заставляет слабо вздрагивать, вторит неровному пульсу. Они не похожи друг на друга, почти до контраста, до противоположных краев спектра. Что подкармливает искушение влезть в голову Рейвен, даже после полученного выговора. Джин сдерживается, руку отдергивает в последний момент. У Рейвен на лице печаль звериная какая-то, дикая, в любой момент из дрогнувших уголков губ в оскал готовая перетечь. — Тебе тут не место, — она с губ слизывает несказанное «тоже», а Джин пялится на чужую потертую куртку; два и два не складываются никак. — Ты и сама чувствуешь, правда? Чувствуешь — и все равно никуда не уйдешь еще долго. Рыжие волосы в глаза лезут от того, как она мотает головой. Неправда все, неправда. Где ее место, как не тут, под присмотром, под контролем, рядом с такими же /с Чарльзом/. Главное, чтоб это не звучало (даже внутри) с вопросом, с сомнением. Иначе обретенное ускользнет солнечным светом, который напрасно пытаешься горстями ловить. — Вы бросаете его. Бросаете профессора, — выдыхает жалобно, дымом от чего-то обуглившегося в жаровне ребер, а хотелось пламенем — обличительным, по праву обвиняющим. Слова Рейвен могли быть колкими, как удары клювом, под стать ее странному имени, но звучат они… с тоской. Опосредованным прощанием звучат. — А ты идеалистка, птичка. С пылающим сердцем. Ясно, почему вы друг другу нравитесь. Глаза у Рейвен не золото — горький мед, собранный из предрассветных цветов, взращенных для прощаний. «Передай ему, что мне жаль. И что это ничего не меняет». Джин не знает, сделать ли вид, что не слышала послания, которое ей незапечатанным конвертом в голову вкладывают, или кивнуть, закусив губы. В любом случае, отвечать на это — не ей. — Чарльз из тех, кому необходимо любить всех, многих, но не кого-то одного. Он бросится спасать мир — тот мир, который даже «спасибо» не удосужится сказать — и хорошо, если вам будет по пути. Чертовы мечтатели, — она нервно усмехается, словно что-то натянуть пытается, пока не соскользнуло к ногам, — После них все время приходится сомневаться в себе. — А мистер Леншерр умеет не сомневаться, так? — Джин не знает, откуда берет в себе смелость для таких вопросов, откуда наглость для того, чтоб образ Магнето выцепить из мыслей Рейвен. — Спроси у него самого когда-нибудь, — устало советуют ей. — И спроси, каково каждый день жить со своей виной под одной крышей. Надеюсь, сама не поймешь этого к тому времени. Вот и все. Рейвен уходит, не сказав больше ничего, лишь в дверях запинается на мгновение — будто давит в себе желание обернуться. Джин оставляют распотрошенным почтовым ящиком, который сломали, слишком резко захлопнув дверцу. Листы, исписанные чужим почерком, кружатся в голове, тянутся наружу, не ее репликами, виноватыми, прощальными, злыми, ультимативными. Девушку разрывает от необходимости подорваться, не дать уйти, потому что эти люди сейчас Чарльзу сердце разбивают (а кажется, ее собственное зажали в дверном проеме), от осознания собственной слабости, того, что нет у нее никакого /права/ голоса, только ножи под ноги охотно улягутся, если решит кинуться следом за теми, кто сейчас школу Ксавьера покидают. Она выбирает третий путь, и с каждым шагом чувствует — не лезвия, нет — осколки солнца, остывшие, острее вулканического стекла. Дверь в кабинет приоткрыта, свет из нее не струится, но Джин и не нужен свет. Возможно, профессора не должно быть здесь в такое время. Скорее всего, его ученицы не должно быть здесь тем более. Ночь плескает растворителем на почти законченное полотно, контуры размывает, цвета перетекают друг в друга, теряя себя. Джин пришла, как гонец с дурными вестями и утешитель в одном лице. Джин пришла, как призрак, потому что тонет в потере Чарльза, чувствует себя все менее реальной. — Я знаю. Знаю… — с нее милосердно снимают обязанности рассказчика, облегчение и сочувствие (больше того, которое могут испытывать другие) становятся слабостью. — Мне жаль, — говорит Джин. — Я здесь, — добавляет она и, склонившись, обнимает Чарльза. Мягче, чем полумрак. Теплее, чем ночь, которая стала осенней раньше осени календарной. Джин ощущает себя призраком, солнечным бликом, заблудившимся в отражениях, мыслях, коридорах. И привычные правила сейчас не ценнее нарушенных обещаний.
77 Нравится 20 Отзывы 23 В сборник
Отзывы (1)