let your love surround me, i am lost;
12 мая 2017 г., 18:15
Кто-то в толпе хватается за его руки — резко, быстро, наверное — неосознанно. Юнги — с красными ушами, в теплых-теплых варежках по чужому настоянию, с блестящими глазами — хмурится только, дернувшись для оглядки. Еще два удара — и ему срочно надо поцеловать Хосока, а то вдруг правда: как встретишь, так и проведешь. Юнги судьбу испытывать не хочет, Юнги хочет вот так вот: рядом, с улыбкой — достаточно одной, не его. Хлопок — рано, у него впереди точно еще удар, — секунда, в которую мир — чудесатее некуда, хосоков кончик носа — безбожно порозовевший и напрашивающийся на касания, а он все еще он. Секунда. Последняя. Все катится кубарем — и пусть, кажется Юнги, пусть, потому что у него впереди — удар, у него впереди — поцелуй на нью-йоркской Таймс Сквер и целая жизнь. Все катится, вертится, вопит надрывно, перед глазами размытое — он ведь в линзах, неужто выпали, — с небес прямо на него — цветастые осколки, он сам — в чужие руки — ресницы почему-то мокрые, кажется, снег, — и оглядываться тяжело, как сквозь толщу воды, но кто-кто кричит. Кто-то кричит — призывом, слезно, умоляюще, — и Юнги рвется из чьей-то хватки, дергается и просит, просит пустить, пока не понимает, что орет он сам.
Пятнадцатичасовой перелет обратно. Бортпроводница — красные губы, сожалеющий — хочется выплеснуть стакан с водой и антибиотиками — взгляд. Взгляд здесь, взгляд там — когда идут мимо, перегибаются через сиденья, когда будто даже не смотрят.
После — родные — по воспоминаниям — стены. Большая, уютная — все по ним же — квартира в Инсадоне. Застывший в проходе сосед, не поддающаяся дверь — пихает ключи в руки, непрогретый пол.
Хосок говорит наконец-то мы дома. Юнги с порога сожги, нахуй, рояль, потому что если не ты, то я, и себя вместе с ним, но последнее с губ не срывается. Закрывается в ванной — новенькая баночка снотворного открывается только зубами, таблетки — градом по кафелю, Хосок в дверном проеме — поджатыми губами и руками вокруг него всего
Дома только Хосок.
— Какого хуя он все еще здесь?
— Чтобы ты играл.
— Обязательно. Скажи только как, и я мигом.
— Руками, Юнги.
— Рукой. Она у меня одна. Показать?
— Я вижу.
— И я вижу, Хосок. И чувствую тоже я. Выбрось.
— Юнги-я…
— Сегодня же.
Юнги теряет руку, музыку и себя.
Ничего примечательного. Новый год, поцелуй — по традиции, ночь в постели отеля в Сохо — Хосок так планировал. Купил билеты в начале декабря, запихал в карман джинсов — торопился, — и не вспоминал, пока Юнги — в снегу и новой шапке — не притащил елку. Какую-то облезлую, едва ли зеленую, но так гордился, что Хосок предложил вместо гирлянды ты будешь. У них ее не нашлось — как и половины всех вещей после переезда, — и поэтому Юнги был. Улыбался, жмурился от яркого света по утрам, вешал стеклянные шарики на дерево, которое жизнь явно потаскала, и светился ярче, чем если бы они навешали цветастые электрические лампочки, которые Хосок вообще-то любит, но не так, как Юнги.
Утром после Рождества — бортпроводница с красными губами, крашеная макушка Юнги на плече, спящие пассажиры — они в самолете, впереди — пятнадцатичасовой перелет, позади — мамы в праздничной истерии куда вы, куда же вы, почему вы не хотите отпраздновать с нами? Они хорошие сыновья, но у Хосока бронь, фантомное ощущение кожи Юнги на кончиках пальцев и сам Юнги, который на неделю — только в его руках.
Хосок не видит. Хосок смотрит на часы, загибает зачем-то пальцы и ждет. Они тут второй раз — но называют традицией, — и Юнги второй раз сосредоточенный, хмурый — а вдруг не успею, — где-то почти на поверхности — счастливый.
Хосок не видит. Руки Юнги на миг в чужих, может — наоборот, но Юнги не обращает внимания, внимание приковано к чужим губам и секундной стрелке, которая еще две секунды — и поцелуй.
Хосок не видит. Хосок слышит и ничего не осознает — ни себя, ни вопли, ни мир. Хосок оборачивается, смотрит, а он — у него под носом. Он — красные уши, теплые варежки, блестящие глаза и кровавые лоскутки вместо кисти. Кричит — сердце упало и не бьется — и оглядывается. Рыдает, орет и падает, падает, падает. Хосок — вместе с ним.
Руки нет, рояля нет и Юнги больше тоже — нет. Он прячется по комнатам, углам, между слов и в хосоковом плейлисте. Его нет, и Хосок стелет себе на диване, потому что-то, что осталось не подпускает и не делит ни с кем себя. У того, что осталось, болит — сильно и без остановок, — но болеть, на самом-то деле, нечему. То, что осталось, сжимает рукой простыни — что-то внутри помнит, какие они на ощупь, — и не мнет. То, что осталось, кровоточит повсеместно и не зовет не помощь. Хосок приходит на помощь сам.
— Кровать заправь.
Перед глазами потолок — какой-то слишком белый, — Юнги не знает, как учудил его когда-то выбрать.
— Ты оглох вдобавок?
Нет, правда, потолок — кошмар, с этим надо что-то делать.
— Я тебе втащу щас.
Склоняется над ним. В зубах — щетка, в глазах — не гляди так, я же сказал, что втащу.
— Я вообще-то…
— Инвалид? Калека? Дальше что?
— Я, блять, не могу заправить ебучую кровать.
— Все ты можешь. Я тебя не тороплю, но я уже не успеваю.
Привычкой целует в уголок губ, тепло и приятно, и уходит.
Вечером — заправленная кровать и странная разметка на потолке.
Ложится рядом сам. Его не зовут, гонят — всего одна попытка, — и он лезет под одеяло, мягкое и большое, потому что на двоих. Потому что чтобы с Юнги. Руками под майку — по позвоночнику, бокам и ребрам, по тазовым косточкам и ямочкам на пояснице, куда только он, где только ему. Юнги в ответ льнет, ластится, и жмется в шею, всхлипывая. Тянет руки, несмело и как будто впервые, тянет и отдергивает, потому что некрасиво. Потому что вместо кисти — уродливая культя, а под боком — самый красивый в мире Хосок, который заслуживает большего. И который так не считает, потому что большее вот тут, рядом с ним — свое, жмется и отзывается, а потому тянет ближе, за руки, и целует. Всю ночь.
— Ты же знаешь, что мы можем вернуть рояль.
— Я не хочу.
— Ты играешь в Smule под одеялом.
— Это от скуки. Не доебывайся.
— Юнги, мы можем вернуть рояль.
— Ты, блять…
— Просто вернуть. Посмотришь — решишь.
— Что решу? Играть я не могу.
— Сможешь.
— Я хочу свой.
— Он в гараже.
— Ну ты и мудак.
Юнги ходит вокруг да около. Долго — гладит украдкой, поглядывает с дивана, почти срывается, чтобы поднять крышку — решается. Музыка была рядом дольше Хосока, музыка была рядом, когда без денег и в маленькой комнатке в общежитии, но Хосок был рядом, когда рядом не было ее. И ради него — так он себе говорит — Юнги садится за рояль.
У него из-под пальцев — «Апассионата». Несмелая, робкая и далекая от оригинала, но Хосок ее узнает, узнает и слушает, застыв в дверном проеме. Ему хочется разрыдаться, накинуться на Юнги с поцелуями везде, куда дотянется, но он только стоит, замерев, и музыка — Юнги ошибается, разочарованно и болезненно выдыхает — ласкает все его нутро. Ласкает любовь к этому мужчине за роялем, которой нет конца.
Поднимает взгляд через много-много секунд после того, как заканчивает. Нерешительно, зная, что столкнется с чужим, и не зная, что в нем увидит. Поднимает и ждет, так и зажав пальцем последнюю клавишу, а Хосок смеется — счастливо и так, что полы уже не непрогретые, что кровать — снова на двоих, что то, что осталось, теперь снова то, что было всегда, так, что, может и нет руки, но снова есть музыка и он сам.
— Хосок?
— А?
— Я тебя люблю. Спасибо.
— И я тебя люблю.