***
— Лен, у тебя выпить есть? Измайлова, так и не закрыв входную дверь, замерла, сжимая пальцы на ручке и удивленно воззрившись на Климова. Обычно невозмутимо-холодный майор сейчас выглядел так, точно его пыльным мешком пристукнули, а отряхнуть забыли. Выпить ему и вправду не помешало бы. — Вадим, так что случилось? — уже сидя за столом на кухне, осведомилась Лена, с недоумением наблюдая, как всегда сдержанный коллега опрокидывает второй стакан алкоголя. "Ровным счетом ничего, кроме того, что Зимина, оказывается, спит с этим подонком", — мысленно скривился Климов, вслух же заметил: — Похоже, с тем планом мы пролетели, раз Зотов все понял, то наверняка себя обезопасил, не удивлюсь, если у него найдется парочка свидетелей, которые его видели совершенно в другом месте... — Ты это к чему? — Второго шанса у нас уже не будет, Зимина не позволит, — словно не слыша Лену, продолжал Вадим, — и даже просто увольнять Зотова при таком косяке не станет. — С чего ты взял? — недоверчиво взглянула Измайлова. — Мне казалось, она сама будет только рада и воспользуется любым удобным случаем, чтобы... — Они любовники, Лен, — не в силах выслушивать этот бред, перебил Климов, и что-то такое сверкнуло в его глазах, что Измайлова сразу поняла: это правда. — Но... как... откуда?.. — забормотала ошарашенно, дрожащими пальцами откручивая пробку с бутылки. На трезвую голову подобную новость принять было очень сложно. Климов молчал, хмуро рассматривая узор на скатерти. Стиснул руку в кулак, жалея, что некуда выплеснуть скопившееся отчаяние, непонимание и ярость; задыхаясь от душащей боли в груди, сдавленно, тихо и зло спросил: — Идеи есть?***
Телефон разразился нетерпеливой мелодией в тот самый момент, когда Зотов коснулся рукой золотистого корпуса, собираясь отправить мобильник обратно в сумку вместе с еще несколькими мелочами, рассыпавшимися по полу, когда они с Ириной Сергеевной, до невозможности увлеченные, едва не опрокинули тумбочку, так неудачно попавшуюся на пути. И, машинально бросив взгляд на экран, Михаил почувствовал, как все внутри сковало холодом бессильного гнева. Так холодно, гулко и пусто. И весь тот хрупкий, едва успевший выстроиться мир разлетелся вдребезги. Раскололся в крошево, превратился в осколочно-режущую пыль, царапающую начавшие было заживать шрамы. Эта въедливая, грызущая боль — откуда она? Неужели ему не все равно? Нет, черт возьми! Потому что та всколыхнувшаяся неуправляемая злость — на свои глупые надежды, на ее лживость и лицемерие, на то, что позволил себе вспомнить о чем-то нормальном и человеческом, — эта злость не могла возникнуть, если бы было иначе. Его не выкручивало бы от рвущейся внутри ярости при виде одной-единственной фотографии, возникшей на экране: Зимина, широко улыбающаяся какому-то типу. Лживая сука. И следом за вспышкой гнева — искренне недоумение: а чего он, собственно, так взбесился? Ведь и сам далеко не образец верности, даже семейные узы в свое время не являлись преградой. А теперь, осознав, что именно с этой женщиной ему не светит ровным счетом ничего, кроме редких совместных ночей, сам удивился тому, сколько протеста, возмущения и ревности — неужели и в самом деле ревности? — вспыхнуло в душе. Потому что, черт побери, это его и только его женщина! И делить ее с кем бы то ни было, неважно, в постели или как-то еще, не только унизительно, но и больно, отчего-то неимоверно, оглушающе больно. Он не позволит! Никто и никогда, кроме него, не должен быть рядом с ней, и неважно, на что ради этого придется пойти. Подставить, пригрозить, надавить — и не позволить никакому третьему лишнему разрушить это хрупкое равновесие. Всегда приходить на помощь, когда ей это нужно, быть искренним, если ей хочется, стать лучше, если это способно ее удержать — он пойдет на что угодно, если это поможет добиться цели. — Ответить не хочешь? — второй настойчивый звонок раздался в тот самый момент, когда Зимина, вытирая волосы полотенцем, появилась на пороге спальни, игнорируя навязчивую трель. А после, задержав взгляд на экране, и вовсе отключила мобильный, тут же небрежно швыряя его в сумку. — Это уже неважно, — бросила равнодушно, не изменившись в лице. Актриса, мать вашу! И уже унявшаяся было ярость затопила с головой. Бессилие — вот что раздирало ничуть не меньше ревности. Понимание того, что не в его власти заставить эту невозмутимую суку чувствовать хоть что-то, не в его власти пробить брешь в каменном безразличии и самообладании, возвращавшимся к ней каждый раз, как только покидала постель. И слова, отчаянные, злые, сорвались раньше, чем Зотов успел в полной мере осознать их смысл. — Послушай меня! — пальцы сомкнулись на ее запястье, сдавливая до боли. — Мне плевать, с кем ты там трахаешься в свободное время, но в моей квартире, будь любезна, отключай свой гребаный телефон!.. — Что?! — расширенные от неподдельного удивления глаза полыхнули обжигающей яростью. — Ты что себе... — Заткнись, — грубо оборвал Михаил, даже не заметив, кажется, накаливающегося возмущения в ее голосе. Рывком толкая начальницу в сторону кровати, вынуждая невольно отступить и тут же рухнуть на аккуратно застеленное покрывало. И прежде, чем ошарашенная Ира успела осознать, понять, поверить, что он действительно осмелится на это, навалился сверху, прижимая ее руки к постели, не позволяя даже шевельнуться или хотя бы вздохнуть. — Охренел?! Руки убери от меня! — Шипение рассерженной хищницы, попавшей в капкан. Не вырваться, не ударить. И вновь прорвавшаяся ненависть в горящих глазах. Почти как у него. В запыленных отчаянием посветлевших от гнева радужках — неприкрытая почти-ненависть, такая жгуче-горячая, что даже воздух в легких накалился, став болезненно-жарким. А еще... Еще то, что вмиг остановило, заставило замереть, прекратить тщетные попытки вырваться или хотя бы понять, что это сейчас происходит. Отчаяние. Горькое, опустошающее, наотмашь бьющее отчаяние человека, на глазах которого безжалостно и цинично давят единственно важное, последнее, что имело значение, последнее, что помогало держаться. Не двинуться, не рухнуть, не потонуть. Что с тобой? Немым, так-не-бывает-искренним вопросом в пустоту застывшего взгляда. И только прикосновения его рук, настойчивые, исступленные, злые, почти причиняющие боль — такой же молчаливый, полный безнадежной, иссушающей тоски ответ. И все только что сказанные слова, вся необъяснимая нервная грубость моментально теряют значение, выцветая в своем возмутительном, по-настоящему оскорбительном смысле. Что с тобой? И уже свободные руки смыкаются на его спине, так непривычно-успокаивающе-мягко, что застывает дыхание. И высокий, стремительно приближающийся потолок давит, накрывая болью — их общей болью, от которой хочется кричать, сдавленно, бессмысленно, громко, с каждым звуком выбивая из себя это гребаное застарелое отчаяние, копившееся долгие годы. Долгие годы, наполненные пустотой, одиночеством и лихорадочной кому-нибудь-нужностью.