***
Шурик подсаживается к нам, кидает взгляды на Яну, говорит о чём-то с ней, не обращая внимания ни на отвращение на моём лице, ни на то, как я отдавливаю ему ноги — сам же сюда сел. Не сдерживаюсь и, когда он встаёт, чтобы взять Яну и уйти, выливаю на него суп — эту отраву всё равно можно жрать только если ничего другого нет. Шурик же, вытаращив глазёнки свои, шевелит губами словно рыба, явно собираясь ударить меня, облив при этом всевозможными помоями, на которые способен его атрофированный мозг. С Шуриком дело уже приходилось иметь — тот грёбанный проект мы так и не доделали, да и мне тогда было как-то плевать на учёбу — я была занята Настем. Но по нервам он ездил похуже матери. Яна резко цепляется за мой локоть, держа при этом ещё и за плечо, поворачивает кругом к массе учеников — им это уже неинтересно, здесь насмотрелись все, за исключением разве что всяких баранов-шестёрок — ну, тупые, что с них взять? Сколько ни вливай им, они зазубрят и не поймут ничего. Ульяна сжимает лямку рюкзака, смотря на близ стоящего со мной Настя. Поначалу он тоже вызывал у меня некий трепет, но чем ближе мы — тем опаснее и для него, и для меня. — Яна, ты очень кстати, — но смотрит почему-то на меня. Ждёт эмоции? Наверняка сейчас сморозит что-нибудь этакое. — Не хочешь составить компанию в субботу моей девушке? — выделяет последнюю часть. Мудак. Вообще такие шуточки по поводу ориентации Яны были не снегом летом. И раньше, когда он был более агрессивен, я пыталась ему противоречить, а сейчас, когда вроде тишь да гладь, мы утихомирились. В январе без проблем обошлись, пусть и с ссорами. Привыкание — мы вдвоём автоматически прогибаемся друг под другом. Неизбежное явление. Яна потеряна. Она чуть дрожит, вжимается в меня, стискивает руку похлеще жгута, быстро моргая глазами. Ей страшно, она не дома — не в своей зоне комфорта и рядом с ней человек, которого она боится больше, чем ненавидит. И также Яна знает, что именно она должна отвечать на поставленный вопрос. И знает, что если я снова начну ерепениться, то в очередной раз отхвачу, но уже с её участием. И Насть не будет бить — у Яны есть другое слабое место, которое она вовсю всегда показывает перед ним. А я кладу свою ладонь поверх её руки, переплетая пальцы с нею. Насть бросает краткий взгляд на моё плечо, но не хмыкает, как обычно. Не в настроении, видимо. Я всё жду, что кто-нибудь пикнет хотя бы полную хрень, но сего не происходит, и взгляды исподтишка выбешивают ещё сильнее. Давно они, однако, не получали свежего мясца. Сейчас Насть как будто кормит их — привязывает к себе, давая понять, что еду для них может добывать только он. И, если опустить такие мелочи, как эта, получается чистая правда. — Зачем? Не люблю эту черту в Ульяне — вроде проскакивает и наивное любопытство, и скептицизм. Из её уст скорее звучит первое — и это в какой-то мере меня коробит. Из-за этого наживают себе проблем — ей ведь абсолютно плевать на то, что некоторые могут оторвать запросто её маленькую головушку. Как неразвитому и беспомощному котёнку. И что я, в общем-то, могу остаться одна. — Хотя бы из-за Лены. Его любимая фраза по отношению к Яне — Лена то, Лена сё. Будто мы обязаны быть всегда вместе — странно, что он ей ещё не предложил свечку подержать, когда меня бьёт. Такая же хитрая шлюха ты, как и я. Да ведь, Насть? У Яны уже трясутся коленки. Я знаю, что она хочет разреветься, но держится и боится, что у неё на лице всё написано. Морщу нос, легонько сжимая и разжимая её ручку — почти что незаметно, приводя в чувство. Мне не хочется уже в третий раз ломать столовую вместе с Настем. И видеть его тоже, вообще-то, не хочется. Разве что расшибить его самодовольную харю камнем. Но я сдерживаюсь — я не могу. Из-за своей слабости, из-за своей тупости, из-за своего бессилия и другого — того, в чём я себе не признаюсь. — Я подумаю, — выдавливает она из себя сипло. И это было очень зря. Настолько, что Насть удовлетворённо хмыкает, хлопает меня по плечу, обещая встретиться со мной после уроков, и размашистым шагом топает куда-то. Яна что-то лепечет, из чего я разбираю только извини, но скорее механически, — ну, это остальным она со мной может не смолвить, а мне-то надо за каким-то хером, — но, обхватив её за талию, под вызывающие взгляды увожу. В библиотеке тихо. Яна спокойно вдыхает запах книг, упираясь руками в парту. Диана Борисовна не трогает нас, что-то пишет в своих бумажках — она понимает, что и я, и Насть по отдельности — это ядерная смесь школы. Но пока что мы менее агрессивны, а если вместе — пиздец и только. Хотя библиотеку рушить мне приходилось — Насть не любит тратиться, всё качает себе на планшет. Но всё же только уборщик дядя Вадя не наслышан и не знает ничего из-за старости. И в принципе, ни мне, ни Настю не грозят от родителей воспитательные процедуры — склизкий директор понимает, кто именно ему деньги наскребает. Продажная шлюха — и снова, и опять. Тут все ещё в первом классе прогнили. — Я случайно, — тихо и медленно говорит Яна, пребывая в неком экстазе. Книги лучшие друзья — и всех проблем как не бывало. Выхватываю с полки томик чёртовой Войны, из-за которой тогда было столько проблем. Книга, из-за которой ненависть к литературе лишь укрепилась. Русская оказалась не продажной и, на самом деле, отважно отстояла свою борьбу с Настем. Спустя года я её уважаю даже в какой-то степени, пусть мы и были по разную сторону баррикад. И отчисление случилось из-за меня — я ей только после этого простила розги от родителей. Сплошная грязь, меркантильность, лицемерие и другие грехи. В начале, когда меня заставили быть с ним и делать вид, что встречаюсь, я загонялась по их поводу, сейчас же — простая ностальгия по прошлой мне. И это чувство отзывается такой тяжёлой тоской, что я понимаю — всё ещё на месте. Организм работает — и он всегда будет работать. А убеждения прошлые нет — они могут рассыпаться. И пока они живы всё в порядке — очень крохотном и личном, но порядке. Он хрустальный на самом деле, но это не страшит. Рано или поздно я сорвусь, а сейчас — надо делать, что я хочу и что я могу. И мне хочется поддерживать этот порядок своими мыслями, а не действиями. Ими уже не могу. Но в будущем — осталось так мало, чтобы доучиться; чтобы всё оборвать, оставив только Яну с её добродушным отцом и гордой матерью. Яна мнётся, понимая, что подходить не надо, но ей в то же время и хочется. Хотя я не буду орать на неё или избивать. Просто скажу, чтобы заперлась. Так ведь лучше всего и для меня, и для неё. Она убегает от проблем, но здесь — это единственный способ сохранить свою чистоту. И речь вовсе не о какой-то там плёнке — хрен с ней. Совсем другое дело в этом продажном отношении людей, которым пропитан тут каждый человек, кроме исключений. Долго ли ещё я буду закрывать глаза на свои моральные устои, отгоняя совесть? На свои выброшенные в мусорку принципы? А ведь это всё только из-за двух людей, которым, в общем-то, на меня плевать. Не начать ли всё же строить то, что мне нужно, для себя самой и Яны? Хотя уже слишком поздно — я приду на выпускной как элитная потаскушка этой гимназии, которую на самом деле трахал лишь один самец. А уйду уже свободной — так, как хочу я. Уже не родители, не он и не ради этих чёртовых парней. Просто хочу я, ради Яны. — Я пойду. Эти слова слишком резко и сильно колеблют воздух. Хлопаю той же самой Войной, поворачиваясь, бросаю на полку. Быстро, но шумно подхожу к ней, становлюсь вплотную, смотря в глаза. Она разглядывает меня в ответ, они у неё блестят от света — такие тёплые коричневые огоньки. Яна мнёт край рукава, который достаёт ей до пальцев. — Я росту как в теплице, когда с тобой такое происходит, — это на самом деле мало заметно, но я уже просто так знаю — она закусила щёку с внутренней стороны. Пытается привести себя в чувства, подобрать слова, ускорить поток мыслей, которые у неё наверняка сейчас испарились. — Да и все тут — куда ни посмотри… А ей, в принципе, и договаривать не надо. Поэтому я и затыкаю ей рот своей пощёчиной — даже не вполсилы. У неё голова не болтается, может быть, даже не поворачивалась. Взгляд осмыслённый, смотрит на меня без злобы или обиды, просто с жалостью. И это уже не бесит — к этому привыкаешь. Вздыхая, отхожу к стеллажам. Яна и так всё уже прекрасно поняла — она знает, что я не пущу, и её глупость обернётся не просто проблемами — это хуже. Намного, чем несданный реферат по истории. — Сташа сегодня нет? — скорее полувопросительно, полуутвердительно говорит она. Пожимаю плечами, однако это неудивительно. Насть после выпивки любит за счёт чего-нибудь самоутвердиться, хотя с каждым годом становится всё более сдержанным — эмоции уже в узде. Его закаляют родители, весь социум, окружающий его, который действительно крутится вокруг Настя, и я — и он тоже меня закаляет. С каждым днём мои моральные устои становятся всё более и более безразличны мне. Яна подходит, положив руку на стол, пока я убираю её коричнево-жёлтую прядку — такие кличут золотыми. Но мне не хочется уже сравнить её с огоньком во тьме — это уже затёрлось, затерявшись.***
Александр отходит, гладит своё ружьё, не менее любовно заворачивая его в какую-то пречистую тряпочку. Его жена закатывает глаза, так и не дождавшись ответа на вопрос, уходит, перед этим что-то нашептав Яне. Та, хихикнув, подтрунивает над отцом. Осматриваю полки, понимая, что прибавилось несколько моделей — я здесь уже давно не была из-за своих дел или, скорее, проблем. Хотя Насть — это один сплошной дефект природы, ещё и паразитирующий. — И закончишь ты, Леночка, — говорит её отец, вовлекая меня в их перепалки, — так же, как и я: со вспыльчивой женой и ленивой дочей, средь этих экспонатов-деток. Я лишь хмыкаю. Все мы знаем, что набиваю я руку в стрельбе только из-за будущей армии — так освобожусь ото всех на год. Или два, если мне понадобится. У меня должно быть свободное время, чтобы всё обдумать — пусть и такой, но учёба не даст принять мне правильное решение из-за навязанного мнения учеников и учителей — хочешь не хочешь, а подсознание и это может подсунуть. Марина, такая маленькая чёрненькая бестия, носится по дому туда-сюда, предвкушая конец марта. Яна фыркает, но улыбается, в глубине души тоже радуясь предстоящей весне. В мозгу бьются мысли о самобичевании, а посему отвлекаюсь и просто смотрю на Лисицыных, растворяясь в их эмоциях и доме — в этой атмосфере. Я не думаю ни о чём — иначе не удержать лицо. И это ни к чему — неделя была вполне сносной, а прошлые выходные прошли без Настя, в отличие от завтра. На большее рассчитывать не стоит. Эта пятница, в принципе, прекрасна. Хотя я не умиротворяюсь — я просто забываюсь, как и Насть, когда избивает кого-то, в особенности — своего брата, как и его шестёрки, которые пробуют наркоту, желая грохнуться. Как Яна, которая с головой погружается в чтение, растворяется в нём, ставит себя на место героев, удаляя всю свою личность и принципы на время. Как и, впрочем, мой брат в бухле — он любит искать лёгкие пути. Потому что сложная часть у него всегда в основе. Звонок какой-то очередной суки Настя раздаётся прямо когда мы поливаем цветы. Выслушав, заведомо посылаю этого хахаля-трахаля — не мои проблемы, что он его выебал. Успеваю положить телефон в задний карман и поднять взгляд на Яну прежде, чем она меня окатит водой из шланга — знает ведь, дураха, что я это просто ненавижу. А посему сразу бросает шланг и ухлёстывает, при этом успевая перепрыгивать грядки и ещё неведомо что. Хотя она, в принципе, знает, что я её поймаю и повалю, но в этот раз успевает увернуться, что её локоны волос выскальзывают из моих пальцев. И в итоге, истратив все силы, просто валится на ближайшую скамейку, принимая поражение. Усмехаюсь и подхожу, намереваясь оттянуть ей уши. — Ай, Лена, перестань, я устала. — Обливать меня тоже устала? — Да-да, — Ульяна перекатывается на другой бок, забывая об узкости скамейки, и летит с неё прямо на каменный порог, — ой-й-ой, чёрт. Подаю ей руку, помогая подняться, она морщится, а потом, осмотрев меня с ног до головы, снова начинает хихикать. — Я тебя сейчас приложу, слышишь? — говорю, подходя к ней вплотную. Она кивает, всё ещё улыбаясь, и я щёлкаю её по носу, пока она отворачивается и фыркает. Качаю головой, вздыхая. Вечером она старается прикрыться всей своей одеждой, лишь бы комары не достали. Выглядит как пингвин, а посему рекомендую взять ей пример с верующих, на что Яна фыркает, показывая язык: — Вот сама пойду в храм, стану, — она мычит, раздумывая, — стану мусульманкой! — И на кой чёрт? Буддизм лучше. — Ты не понимаешь. И не поймёшь. Я на это ничего не отвечаю, бросаю окурок на землю и придавливаю ногой. В этом Яна права, да и мне это незачем. В шесть утра прощаюсь с ними, хотя Яна порывается сама поехать со мной на автобусе, на что лишь отмахиваюсь. Она сегодня на удивление бодрая, хотя обычно ложится поздно и встаёт очень тяжело — в учебные будни истрачивает все силы на учёбу, а потом спит по сколько-то там часов, всё равно недосыпая. Она ещё и не раз говорила, что хочет бы променять компанию отца на работу в книжном магазине — естественно, в ночную смену. И это действительно для неё — запах книг, неспешный ход жизни, общение с червячками, которые ей в перерывах тоже будут попадаться. Она не обращает внимания на злых людей — сразу выпроваживает. И я до сих пор не понимаю, почему наша дружба всё ещё сохранилась. А подошла ли ко мне Яна три года назад? Два? Сейчас? Мать опять носится по комнате, но в отличие от Марины, это выглядит отвратительно — даже при ножках-спичках она выглядит страшно. То, как её лицо искажается от гнева или ярости, когда родительница лупит меня или брата, орёт на отца — да и тот не лучше. На кухне холодно — окно открыто настежь, пока брат курит, а отец ворчит, но всё равно берёт от сына сигарету. Лицемерие. — Ну, пошли? — он выбрасывает в окно окурок, подходя ко мне. — Володичка, — морщусь от громкого голоса матери, в котором нет ни капли ласки. Как же мерзко. — А вы куда? — К родичам Стаса, скоро вернёмся. Мать охает, прижимает свои потные ладони к лицу, но я вижу, как оно на минуту искажается в радостной улыбке. Она любит, когда Новиковы дарят ей хоть что-нибудь. Как сучка ждёт подачки, желая выехать за счёт этого и сидеть на своей заднице ровно. Вова тоже морщится, но улыбается, в отличие от меня. Мать целует его, совершенно не замечая своей дочери. Да и к чему ей дочь? Всего лишь способ выехать в элитное общество — что ж, у каждого своё. Как и у меня моё. Володя в этот раз платит сам, не привлекая меня — чёрт знает почему. Но деньги всем нужны, а на моих пятидесяти не уедешь в такую даль — всё равно бы пришлось у него занимать. Вспоминаю, что Яна не очень стремится во взрослую жизнь — это её пугает. Мне действительно не понять всего, что она говорит, как и ей меня. Не прочувствовать, но принять её просто потому что — может быть, это и есть дружба. Насть любит быть в центре, а посему усаживает и меня туда же. Иногда незаметно сжимает грудь, но это терпимо. Гораздо лучше, чем стриптиз перед минимум сотней половозрелых парней. Он в какой-то момент начинает скучать и откидывается мне на плечо — съезжает с дивана и портит себе позвоночник. Иногда смачивает губы принесённым коньяком, но не выпивает. Облизывает, а в один момент забывается, из-за чего так и остаются с этими маленькими капельками пьяного запаха — и такими губами наклоняется к уху, пока я пытаюсь удержать эмоции в узде и не сморщиться. — Я не вижу Яны. Передёргиваю плечами инстинктивно, но не отвечаю — не нужно, это ничего не изменит. Допиваю какой-то коктейль и откидываюсь на спинку дивана, ловя последние крохи нормального состояния и чувствуя на своей шее коньяк с устами. Не злится даже? Что, не в настроении хватать меня за шкирку и ехать домой? Как благосклонно-то. Резко отстраняется, поднимаясь с дивана, отходит и, повернувшись, хмурится. — Вставай уже. А всё могло быть лучше. Этот бы день прошёл спокойнее, но… Этому ублюдку, конечно, всё самое лучшее, а посему на восемнадцатилетие подарили машину — ещё в ноябре. Хотя раньше разъезжал вместе со Сташем — тот пошёл только в восемь и сейчас ему в марте будет уже на один больше. Ту машину, которую скорее купили по прихоти Настя, уже, естественно, продали. Мне бы порадоваться за Сташа, но теперь мою поездку никто не скрасит — хотя, по крайней мере, теперь ему достаётся в разы меньше. Меньше же? Дорога коротка уж слишком, но в этот раз всё быстро — я уже и забыла, когда кончала во время секса. А было ли? Со своими шлюхами Насть так не поступает — только если те не под кайфом или не просят. Но их всё равно спрашивают, их замечают, им дают понять, что это — близость двух людей с чувствами, с эмоциями, с памятью, что это по-живому. А мне нужно только гипнотизировать взглядом дверь, выполняя указания. Не за это ли мне платят? Может быть, сейчас я осваиваю свою будущую профессию и… Нет, это не смешно. Это уже горько-солёно. А ведь где-то сейчас Сташ — сидит в своей тонкой куртке на железной хрени, которая оставляет на его коже синяки. И наверняка обнимает свои спичечные ноги своими же спичечными руками. Совершенно один, он смотрит в одну точку, не плача. Уже всё выплакали. Насть больно обхватывает меня — так, что рёбра сдавливают мои органы. Я чувствую костями своё бьющееся сердце. Если его сейчас разозлить, сдавит ли сильнее, всадив уже наконец-то этот защитный отросток? Хотелось бы. Здесь не уснёшь — сплошной дискомфорт. К пяти утра хватка ослабевает, и я ухожу на кухню — заварить кофе и, небрежно накинув свою верхнюю одежду, уйти поскорее. Нет ни крупинки, что оставила бы меня тут — чёрт знает, где носит Сташа. Иногда мне хочется залезть к нему в голову, чтобы понять, какие мысли там вьются — есть ли похожее? Намеревается ли всерьёз? Кофе не сыскать — Насть либо слишком далеко его зарывает, когда я прихожу, либо вообще не покупает, хотя тоже зависим от этого. И я всё равно наливаю в стакан холодной воды — надо как-то расшатать себя. В прихожей наклоняюсь к кроссовкам, но тут же чуть не подскакиваю, шипя. Помнится, в первый раз мне сделали привилегию — но это с какой стороны посмотреть, — и затащили к гинекологу. К семейному, который без лишних вопросов просто осмотрела, что-то прописав. Теперь-то два дня и не посидишь даже нормально — что уж там о драке говорить. Придётся сбавить гонор и заткнуть рот Яне — боль болью, но лучше, когда её меньше. Хотя бы на один день — в понедельник уже разберёмся. Заправляю волосы за ухо, надевая капюшон, но тут же оборачиваюсь, зная, что Насть не очень-то любит, когда его игнорируют. И я лишу его большей злости, которая потом превращается в удовольствие — в принципе, в этом мы мало чем отличаемся. Как и волосами, глазами, нашими взглядами, грехами, воспоминаниями… Наши жизни ещё с самого начала переплетались. Хотя бы начать с того, что я, ещё тогда живя в спальном районе, где мой брат еле-еле добирался до этого чёртового лицея автостопом, запустила в того напыщенного индюка камнем — прямое попадание в ногу. Он визжал тогда, побежал жаловаться своим родителям, перед этим потаскав меня за волосы в песке и собачьих фекалиях. На скуле тогда ещё осталась ранка с синяках — он скрёб своими когтями до тех пор, пока кожица не стала сдираться. Сейчас уже более сдержанный и от этого более изощрённый — знает, куда давить. И я тоже — как подлизываться и как усмирить, чтобы было лучше. Насть не может выкинуть уже что-то новенькое, которое я ещё не изучила — в этом мы с ним схожи. Разгадать сейчас какой-нибудь фарс по определённым факторам — это запросто. А тогда всё было по-другому. Тогда родителям пришлось извиняться и не раз ещё они приложили меня о что-нибудь твёрдое. Володю тоже, ибо путался под ногами, но именно тот сам впрягся и решил всё. Заговорил, стал шестёркой на время и последующие годы — сейчас же он уже выпустился, платит за учёбу в крутом институте. Раньше бы брат себе такого не позволил, а точнее, наши средства. И сигареты, которыми он выёбывается, не дешёвки — мне-то приходится покупать самой, растрачивая всё по маленьким крупицам — более и не дадут. И мне, в общем-то, понятно, почему он стал лезть ко мне. Суть в другом — почему всё скатилось именно в это? Почему он всё же согласился, зная, что это — не более, чем меркантильность моих родителей? — А попрощаться? А не пошёл ли ты к хренам? Он подходит ко мне вплотную, и я успеваю заметить его правую руку до того… Не знаю. Но это всё равно было бы плохо — любая оплеуха рассчитана. Насть всегда бьёт неожиданно, ловко и с той силой, которая ему нужна — этим-то он и отличается от тех бугаев, что хотят показать ему то-то. Мышцы у него хоть и среднестатистическими, но пользоваться умел — на кой навыки и лишняя масса, если не знаешь ничего? И Насть знает. И только от одного этого за ним становятся — сзади него, в колонну, шагают словно заведённые солдатики за командиром. Он давит на них, потому что умеет — и физически, и психически. Я бы его назвала великолепным человеком, если не хлебнула ещё с самого детства это всё. Но, может быть, он всё же великолепен — в своём каком-то изощрённом смысле, для других, кто не понимал ещё ничего, слепо преклоняясь пред господами, которые и вели их, лаская общие принципы и эго — одно на всех, поворачивая любое событие в свою сторону. А считается ли тупость грехом? Я и не помню — смертных всего то ли семь, то ли восемь. Может, вообще шесть. Пойти, что ли, в церковь с Яной — просветиться, так сказать, и что-то узнать? А и незачем. Только сейчас перевожу взгляд на его серые глаза, замечая, как скалится. Злится — это, ясно дело, и было ещё с самого начала. Ещё со вчерашнего клуба — явно ведь всегда больше гнева у него после будней, как и, впрочем, у меня. И это плохо — мне не хочется боли, а посему сосредотачиваюсь на нём, как он может занести руку откуда-то из-за спины или, что ещё хуже, вообще использовать скорость. Хотя вот с нею он и не в ладах — отвлечь-то запросто, но я не раз успевала увернуться. Медлит, но это признак его ума — сомневается. А я не сомневаюсь — не в чем уже сомневаться. Может быть, из-за этого и выныриваю из его рук, отлетая к стене — мы бы могли синхронно вдавиться в неё. Но он следует за мной, отставая на два-три движения, пока я ношусь по коридору, что-то сшибая, перепрыгивая через какой-то хлам в его квартире. Останавливаюсь только рядом с кухней — самой ближайшей к прихожей. И он тоже — почему-то смотрит мимо, но всего секунду — и я понимаю, как это много значит. Он накидывается — всем телом, всем своим грёбанным весом сжимает меня, вдавливает в стену и, на краткое время отстранившись, хватает за волосы, прямо около корней, пытается вырвать. Он сразу же прикладывает меня головой к стенке, с треском, со звоном, которые льются по стенам, перетекая куда-то вверх. И я не слышу, что он творит — уже оглохла практически от этого, только кровь в висках — венки, по которым она бежит, ускоряясь от моей злости, от моей беспомощности, как звенят мои косточки, сопровождая это страхом их перелома, а впоследствии — повреждением таких нежных и хрупких органов у меня внутри, что позволяют мне жить. Мне уже плевать на моё ебло, наверное, превратившееся в синяк — это не так важно. Он уже не раз вредил мне, но то было не так страшно. Это было давно, Насть не был ещё таким, какой сейчас есть — раньше был простым школьником, возомнившим себя кем-то. А сейчас он действительно этот кто-то — добившийся своего, показавший миру, что стоит чего-то, что его надо уважать, что с ним всегда стоит считаться — неважно, зачем, почему. Важно лишь то, что это — Насть, который сейчас сдирает с меня кожу, как несколько лет назад, который оставляет синяки, как вчера ночью, который привязывает к себе, напоминая, кто мне на самом деле — он единственный, кто никогда меня не оставит. Каждый раз придётся переживать это всё, знать, что это будет, и самое главное — только я виновата в сим. Именно я бросила в него камень, потому что он испоганил мою юбку, именно меня Володя нашёл плачущей после оплеухи отца, именно я потом столкнулся с Настем ещё раз — и это было прецедентом для такого будущего. Насть прекращает — не добивает, и я пытаюсь усмирить своё разыгравшееся воображение. Самобичевание вкупе ещё с хрен знает чем — самое дебильное, о чём можно думать во время насилия. Это слабость, и я регулярно пользуюсь ею. И опять же — я думаю, как хорошо бы, если это всё перечеркнуть. Устроиться на какую-нибудь работку, приходить к Яне, съехав от родителей, навещать Сташа и пытаться стать к нему ближе — взять его тонкие пальцы в свою ладонь, изуродованную шрамами, и каждый раз защищать его от Настя — собой, своим дрянным, ни на что не годным телом, каждый раз пытаясь стать сильнее. Но мне не дадут — мне не дадут съехать, порвать с Настем, а в особенности он сам, Сташ будет обходить меня десятой дорогой, а брат, скорчив брезгливую мину, усмехнётся и что-нибудь съязвит. Яна бы помогла, но её семейство не чета даже Настю — может быть, Александр бы справился с ним, а вот с остальными Новиковыми — нет. И тут дело даже не в силе — деньги Лисицыных зависят именно от таких, как отец с матерью Настя. Как и моих родителей, да и у меня, собственно, тоже самое. Парень бьёт меня по щеке, попадая прямо по отбитой скуле — может быть, завтра будет синяк. Не наливной, скорее, маленький и почти невидный, всё же Насть не любит грязь вокруг себя — слишком уж брезглив. Боль ещё каким-то пульсирующим эхом отдаётся в щеке, и мне хочется приложить к ней лёд или хотя бы помазать. — Ты встанешь уже? А сам-то на корточках сидит. Какая идиллия — он ведь тоже недавно после драки. Это мне-то не доставалось уже давно — прошлые разы били так, лёгким дискомфортом. Вроде бы, ещё в январе Насть перешёл дорогу каким-то пацанам из другого заведения — это дело обычное, достаточно лишь было сразиться на матче по какому-нибудь спорту и считай, что всё — можно запасаться аптечками, брать со своих друзей обещания что «я — могила твоим родакам» и прочее из этой серии, именуемое чем-то вроде чести или гордости. Третьесортные ублюдки. В ногах боль, руки не лучше, но по лицу он мне больше попадал. Хотя лучше бы были такие посиделки в клубе с другими парнями — тогда бы мне оставалось лишь донести бы его куда-нибудь поспать и оказать первую помощь среднему алкоголику. Или уже у него последняя стадия? Вскакивает сразу же, уходит куда-то, пока я пытаюсь не сползти по стенке вниз. Разум мутный — вроде и не сонная, но мысли всё равно какие-то бессвязные или обрывочные. Вспоминаю, как в одном таком случае играла попсовая песенка в голове и чуть не улыбаюсь дебильно. Хватаюсь за живот и спину, понимая, что их оставил в порядке — ни одного синячка даже. Щедрость, незнающая границ. В какой-то момент начинаю чувствовать свинцовую тяжесть — голова наливается, тело не чувствуется и не слушается, глаза вроде и видят, а вроде и нет — будто бы я не смотрю. Разноцветные пятна начинают плясать прямо перед тем, как он меня резко схватит за плечо, таща куда-то и не обращая внимания, что я еле-еле переставляю свои грабли. Кидает на чёртову кровать, садится рядом, что-то бормочет, но слышится плохо, словно какая-то оболочка облекает меня, мешает. Но, может быть, это к лучшему. Его вообще сейчас не хочется даже знать, что уж о говорить, слышать, видеть или того хуже — чувствовать. Прикрываю глаза, ничего не ощущая — будь я в другом состоянии, обязательно бы ещё брыкалась. А сейчас нет — сейчас хорошо, будто бы через наркоту. Всегда бы и только так с ним трахалась. Не могу заснуть, но предобморочное состояние проходит. Боль уже не ощущается так резко — то ли затупилась, то ли уже настолько похрен. Насть полулежит-полусидит рядом, курит электронку, — это на улице он мог, а дома из-за чего-то нет, — кому-то отвечая. Отчитывается перед мамочкой, небось? Или всё же папочкой? — Будь самостоятельнее, — и, не отрываясь, указывает на комод с моей стороны. Ну, спасибо, что право-лево мы умеем определять. Активированный уголь всегда был предпочтительнее для меня, но Настю нравились дорогие лекарства — впрочем, удивительно, если по-другому. В этот раз лежало первое — обанкротились, что ли? Выпив, закутываюсь в куртку, но не накрываюсь — его одеяло слишком тонкое, да и теплообмен у Настя, естественно, лучше, нежели у меня, Сташа или же Володи. Он уже оторвался от телефона, но продолжает курить — успокаивается. Мне бы это тоже не помешало, но правлю тут не я. Насть встаёт и уходит, а потом возвращается с мазью — приручает. Думает, что я куплюсь на это — приму и пойму, что он на самом деле добрый, что он не такой, что он милый и вообще… Он бывает искренен только когда занижает кого-то, когда избивает, когда из его уст льётся ложь и лесть, а мать и похожие на неё покупаются, отдавая всё, что у них есть и добывая всё, чего нет. Насть гладит и умело, ласково так, что сомнений в этом нет, что хочется отдаться и упасть наконец-то на то самое дно, в эту чёртову бездну и перестать уже думать, анализировать и размышлять, при этом ещё успевая и рефлексией заняться — скорее, по привычке. Проблема в том, что я не сдамся. Есть ли у моих догм основание? Конечно же, есть — я вполне могу объяснить их сама, с помощью своих знаний и мнения. Только Настю это, пусть и известно, но глубоко плевать. Себялюбивый подонок.***
Яна сваливается с ног в буквальном смысле, но её лицо вместо моего плеча ударяется прямо о стену. Трёт свой курносый нос, мычит что-то и всё же утыкается мне куда-то в грудь, сопя. Я хмыкаю, поглаживая её по мокрым волосам. Марья Сановна посылает переодеваться оставшихся пацанов, и только после этого Сташ выходит из раздевалки с рюкзаком на плече — помятый и с синяками под глазами, с ярко выраженными скулами — не оттянешь за щёчку. Но его волосы не выцвели всё равно — не сочного и не яркого, а мягкого рыжего, словно это оранжевая волна — они такие и на ощупь. Ну, и как всегда со своей синей клетчатой рубашкой — счастливая у него, что ли. Когда ему только купили где-то к рубежу пятнадцати и шестнадцати, то мог ещё вполне навалять кому-то, но не брату. Сейчас уже иссох. Вкалывает ли Насть ему что-нибудь? Заставляет проглотить? Он ведь может — для Настя это такое обыденное дело, вроде избиения кого-нибудь. Сташ проходит мимо нашей с Яной скамейкой — старается не замечать меня, но я вижу, как он мельком два раза бросает на меня взгляд полный злобы. Яна знает это, а посему сжимает мои плечи, стараясь помочь. Но какая там помощь, если сначала она нужна ей? — Подвинься, милая. Она бурчит, но всё же слушается, садясь уже рядом, но всё равно кладёт голову мне на плечо — теперь я уже вижу только её макушку. Тянусь к шнуркам, перевязываю их, но смотрю на Сташа — он старается идти гордой походкой, размашистой и свободной, но то ли ему не идёт, то ли не получается — Аристарха в таком амплуа видеть вообще непривычно. И я, в принципе, этого не хочу — это уже вознесение своей любви до идеала. Слишком ярко вплоть и до крушения этой мечты — после лишь какая-то пустота. Сташ собирается уйти, как дверь чуть не даёт ему по носу — рефлексы у него что надо, — и чуть не ломается, презентабельно так представляя Антона-Бориса — Насть никогда не обращался по имени, кроме как к самым близким, и привычка плавно перетекла ко мне. Этот самый Антон-Борис выходит в свет чуть ли не виляя своими упитанными бёдрами, которые я бы с радостью назвала жирными — специально для него, а затем, подойдя к Сташу, о чём-то говорит с идиотской ухмылочкой, всё приближая своё лицо на несколько миллиметров — того гляди и засосёт ещё. Яна что-то спрашивает про мой сморщенный лоб, но я не вникаю — прожигаю взглядом зарвавшегося пацана, который явно избивал Сташа. Не факт, что так же, как и Насть — с ним никто не сравнится. Позже присоединяются другие дружки Антона-Бориса — глумятся, но, когда Сташ собирается уходить, толкают его в плечо и на сим заканчивают. А затем направляются в раздевалку, и я, оглядевшись, понимаю, что здесь меня сможет остановить только Яна — и то навряд ли. Захожу в мужские апартаменты — всё же они лучше выполнены, нежели у девушек, и это, в общем-то, неудивительно, — и, взглянув на каждого из них, передумываю — лучше будет решить это на поле, где точно нет Настя или хотя бы низка вероятность. Пацанчики улюлюкают, трындят что-то про шлюшку. Их тела мне кажутся слишком грязными, словно у свиньи, а поросячьи глазки, осматривающие меня как новый вид мусора, слишком маленькими — может быть, это всего лишь воображение на эмоциях, а может быть… Кинув им адрес с временем, с силой хлопаю дверью — каждый раз надеюсь после этого, что сломается и каждого из них можно будет видеть другим, но и сейчас не получилось. Яна сидит, обхватив свои коленки руками. А ведь у неё тоже жирок виднеется — даже больше, чем у того кобеля. Но он почему-то действует наоборот — дополняет её, что ли. За её щёчки приятно браться — даже если те и мокрые, это как-то даже не волнует. И худоба Сташа, в отличие от тех сучек, выглядит эстетичной. Но я бы всё же его откормила.***
Толпа сжимает нас, что я даже ощущаю дискомфорт. Яна рядом тоже недовольна, но получает счастье от тёплых вещей — только вчера купили. Даже шепчет что-то про «хорошо». Насть недалеко, но хотя бы не прижимает — и на том спасибо. Яна хихикает из-за очередной брехни парней, подпрыгивает, расталкивая всех и вызывая бурчание, копошится в рюкзаке, а затем резко набрасывается на меня, радостно вереща. — Look! Look! — машет листком перед глазами, что я не могу разобрать букв — только эти блеклые цвета. — Пойдёшь со мной? Лишь закатываю глаза. — Я тебя придушу, если ещё раз так сделаешь. Тем не менее забираю у неё листок — я хотела бы купить ей сегодня печенье к чаю, но навряд ли у Настя получится своровать. Вздыхаю, пробегаюсь по брошюрке с неестественно выгнутыми людьми. Очередная пьеса, которые я, если быть честной, ненавижу всей душой — басни с подобными не так коробят, как это. Лучше бы посоветовала мне очередную фантастику, от чего я получаю хоть какое-то удовольствие. Оборачиваюсь к Яне, но та лишь махает головой, вздёргивает свои бровки, улыбаясь, а затем повисает на мне, осматривая окружающий нас народ и резко останавливаясь на Насте, прожигая того взглядом, но ничего не показывая и не говоря. Она вздёргивает голову, вглядываясь своими карими глазами мне в лицо, ища то ли одобрение, то ли ещё что. Вздыхаю, отворачиваясь. Она, вообще-то, никак не должна пересекаться с этим подонком — хотя бы по собственной воле. Лезет на рожон. Яна встаёт на носочки, чтобы дотянуться до моего уха, и шепчет: — Даже не надейся! А на что тут надеется? Тут без вариантов — не потому, что она упрямая. А потому, что я хочу этого. Тебе ведь тоже приятно проводить со мной время, Яна? Мне бы стоило это произнести вслух, но я лишь поджимаю губы, зная, что Насть смотрит на нас, и провожу по её волосам, практически не касаясь. Из-за кутерьмы классов не сразу замечаю Сташа, сидящего рядом с клумбами цветов. Не курит — да и не будет, это у него принципиально. Телефон наверняка отобрали, но я знаю, что у него есть плеер — маленький такой, но музыку там вполне можно слушать. Наушники уже обмотаны не один раз несколькими слоями скотча по всей длине наушников. Где-то есть неповреждённые участки, но их по пальцам можно пересчитать — четыре-пять, отсюда, из-за этих свиней, не разглядеть. Сташ водит своим взглядом по баранам, останавливается, всматривается, иногда возвращаясь к брату, но не вступает с ним в поединок. И так до тех пор, пока не замечает меня. Удивляется даже, только непонятно — тому, что я смотрю или что со мной нет рядом Настя? Почему-то не прерывает зрительного контакта, и щебет Яны сразу становится как-то неслышен — недосягаем до моего сознания. И почему-то эти два коричневатых с чёрным круга не выражают ничего. Абсолютно. Где эта ненависть, из-за которой в начале у меня спирало дыхание от смеси безысходности и любви? Странно как-то — в голове всё легче. Всё по своим названиям, всё по правде, всё без боязни. Мне бы стоило и не ставить эти барьеры и в настоящем. Следующая мысль формируется быстро — так же быстро я и уничтожаю её. Были у меня когда-то надежды, что вскоре придёт добрый дядя, научит уму-разуму людей и меня, а потом мы все вместе заживём так хорошо-хорошо. Ну, а то, что было — так это период такой, у каждого человека же есть, называется — тупость, бессознательное существование или долбоёбизм. На вкус. По-идиотски, естественно. Но когда пальцы Сташа перебирали струны в мои четырнадцать, возле костра с тёплой накидкой, пусть и со несносным Настем, — мне действительно так казалось — возвращалась в то далёкое детство. Когда ещё что-то существовало, когда не было этого всего — только Яна. Впрочем, уже без разницы. Насть платит мне, я плачу Яне и брату. И я помогаю Сташу, потому что, видя его тогда в походе, на который вытащил меня Анастасий вместе со своими шестёрками, когда самого Сташа вытащили играть на гитаре, при этом огрев при сопротивлении, когда он стал умело и ловко водить своими фалангами по тем ниточкам, когда я получила то умиротворение, даже не обращая внимания на гвалт тех жирдяев — не было тогда никакой любви ещё, конечно же. Было восхищение, преклонение, симпатия, возникновение каких-то светлых чувств к Сташу, коих я и не вспомню — не любовь, нет. Это потом я скатилась по наклонной, а тогда мне хотелось просидеть так очень и очень долго — пока моё что-то живое не успокоится и не насытится. Я бы попросила его сыграть ещё раз, но Насть уже разбил ему гитару — Сташ иногда перебирается в барах с кем-нибудь, платит чаще косячком, — не сам, конечно же, добывает, а посему потом и влетает, — но инструмент ему никто не купит. Он иногда, сидя за этим пристанищем всех кого-то слишком потерявшихся и отчаявшихся, коим никто уже и не поможет — таких людей не любят, чтобы там ни говорили, — сидя на очередной дряхлой дощечке, промокшей от дождей, истоптанной в грязи мажорских башмаков, рискуя засадить себе занозу в задницу, он берёт маленькие ниточки — на них что-то всегда прилеплено, из-за чего руки его пачкаются и ему приходится петлять в лицее, чтобы не попасться и отмыться. И он дёргает за эти ниточки, повторяя что-то своё, выстраивая в собственной голове то, что он знает, что он может, что он хочет слышать здесь, в этом убогом месте — он хочет быть понятым другими и желает, чтобы его музыку слышали. Проблема в том, что он давно уже отказался от всего этого. Ему не хватило упрямства и принципов, что так пригодились мне — по крайней мере, в той психушке лежат другие, а не я. Но я бы заставила его играть — не способом Настя, он ведь и так бы меня послушал. Он бы сыграл для меня одной то, что хотел бы — Сташ бы не боялся меня. Не любил, не презирал, не боялся — просто мирился с моим существованием. Было бы клёво подойти к нему и, отвесив оплеуху, заставить снова ходить в музыкалку, отлынивая от дел и получая по самое не балуй; чтобы он снова перелазил через заборы, когда за ним гонится Насть; чтобы его руки, исцарапанные и чудо, что у него нет заражения крови, чтобы каждый сломанный пальчик не сбивался с ритма, играл и играл бы, быстро перебирая струнки, что так важны для нас обоих. Я бы не отказалась, если бы он сыграл на струнах моей души. Но Сташ отводит взгляд, презрительно скривив губы, показывая мне всё. Хотя я не прерываю контакта — мне так нравится. Когда его пальцы перебирают струны, мне почему-то всегда хочется вознести это всё до чего-то высокого — не низкого, что так называют «обычные люди» — диктаторы движений, мод, идей. Но здесь нет ничего низкого и нет ничего высокого. Здесь есть только мы — с чем-то своим, с чем-то чужим. Мы всё равно формируемся за счёт чужих мнений, соглашаемся или нет, берём себе в голову. И в этом, собственно, нет особой разницы — каждый Гитлер берёт идею у Сталина, перерабатывая в своё; каждый Сталин берёт идею у Гитлера, перерабатывая в своё. В свои собственные грехи и хорошие дела — там нет ничего абсолютного. Есть только мы. Яна дёргает меня за лямку рюкзака, таща в школу, и я в последний раз встречаюсь взглядом со Сташем, затем цепляя на себе уже Настя — долго ли? А впрочем, это уже не имеет значения. Он в любом случае меня изобьёт или изнасилует — по настроению. Как мымра-преподавательница, которой нужно угождать словно богатой сучке. И какова же цена такой шлюхи как ты, Насть? Меня бы ты всё равно убил, нежели бы продал — я и так уже покойник. Мне стоило задуматься в те одиннадцать-двенадцать лет, когда он сразу взял и раскрыл все тактики, ходы и секреты, что у него были. Уйду ли я с выпускного или умру шлюхой? Хороший вопрос, Насть. Я бы задала тебе такой же.***
Яна скребёт свою сумку ногтями, осматриваясь, идёт, хватая меня за руку и поторапливая. В небе взлетает птица, при этом ещё и гаркнув, отчего Яна, вздрогнув, прикусывает губу, оборачивается ко мне в темноте, выжидающе смотря. Вздыхаю, машу рукой вдаль, на что та бурчит, сложив в трубочку свой рот. Она настолько предсказуема, что я уже без раздумий могу определить все действия. Надо же, раньше мне это было не настолько важно. Фонарей нет — окраина же, зачем тут фонари? Хорошим людям можно и на своём Бугатти* проехать с фарами. А без машин — ну, так это низшие, нарки там, проститутки и… Вообще, про проституток я бы ещё поспорила. И насчёт них, и насчёт Настя, и насчёт других. Ведь все мы меркантильные шлюхи, правда? По крайней мере, некоторые честно об этом говорят. А кто из офисного планктона не хотел бы хорошей премии? У Новиковых это чуть ли не постоянно — дай им волю, так они глотку перегрызут, лишь бы унести деньги — можно даже без убийства обойтись, главное — результат. Не на этом ли вся их фирма строится? Хотя, если умрёт Даниил Михайлович, умрут и все они. И мне не только из-за этого стоило послать Настя тогда. Мне только из-за его существования стоило собрать вещи, съехать куда-нибудь и найти работу. Не эту, которая есть у меня теперь. И Яне бы тоже стоило куда-то уйти — такой трусливой, но наивной и неудачливой, неуклюжей и временами несносной, ей нужно ходить в другое училище. Там, где хоть пытаются влить знания в учеников — может быть, тогда бы она не была такой дёрганной. Стоило бы и Сташу, и Володе — ещё с самого начала. — Ради бога, Лена, я больше никогда так не сделаю, — у меня чуть дёргается уголок губ. А кто говорил, что надо всё попробовать по несколько раз, чтобы понять? — Честно, Леночка. Я тебе… Следующее слово резко переходит в ультразвук, пока я пытаюсь понять, кто его издаёт. Яна подлетает ко мне на каблуках, истошно крича, она тянет меня со всей силы, пока я всматриваюсь в лицо силуэта, который тоже, вроде бы, орёт. Не отцепляя от себя девушки, тащу её, будто и не чувствуя. Подхожу к этому придурку, вдарив ему в морду. — Завали уже своё хлебало, — шиплю. — Бесишь, блять. Хотя последнее это явно не правда. Меня это скорее раздражает и можно было помягче, но он заслужил. Иначе нахрена шляться ночью, потом ещё и до смерти пугая Яну? — Спасибо за заботу, сестрёнка, — гнусавя, говорит Володя. Хочет прорычать, наверное. — Ебануться не проснуться, милашки вы мои. Заказали уже гроб вашему принцу-рыцарю или решили ещё пожалеть? — Зачем нам гроб, — пиная его в спину, хотя хочется надавить, — если есть вот там такая хорошая земля? Он, вроде бы, хмыкает, сгибает ноги в коленях, сразу выпрыгивая и принимая вертикальное положение. Шатается, хватается за рядом стоящее дерево, машет рукой, чтобы мы его подождали. — Короче, ближе к делу. Какого хуя вы тут забыли? Понимаю, что сейчас этот чёрт из табакерки вынесет мозг похуже мамаши нашей, а посему, прихватив ойкнувшую Яну, стараюсь уйти быстрее. Тот ковыляет за нами, что-то крича, — наверняка по его мнению остроумное и оскорбительное, — при этом спотыкаясь и падая, успевает подниматься. Какой упрямый. — Ой, Ленуха, — догоняет Володя, повиснув на нас обеих, — как замучила ты своего братца, а он ведь семью кормит. И не совестно ли? Хочется выплюнуть, что главная шлюха я, но лишь поджимаю губы. А вот тут уже начинает хорошо так выбешивать. Яна огрызается, но я не могу вычленить слово из смеха брата и её шипения. Тащу подругу за собой, не давая ей выцарапать глаза. — Слышь ты, сусликовидный, — уже рычит она, — раз кормишь семью свою, то чё ж ты не на работе, а? — Ох, так Леночка с маменькой и отцушкой могут сами себя обеспечить, — и улыбается нахально. И пока они цапаются, доходим до остановки, почему-то без проблем. Не сломали даже ничего, всё целёхонькое, кроме, разве что, самого Володи. Яна уже не разговаривает с братом — игнорирует, уткнувшись мне в плечо. Володя скрещивает руки на груди, всё так же ухмыляясь, надеясь растормошить её. Как этого глупого только Насть терпел? — И вот что ещё, знаешь, что твоя Леночка делала? Надо бы ему дать в рожу, но мне слишком интересно, какой слушок он принёс в нашу хату. Что я проституткой стала? Ворую? Бью кого-то? Устаревшее. — А твоя Леночка, — растягивает каждую гласную, — отсасывала Артёмину. Лёша или, если быть поточнее, Лёлич с десятого — это некий персонаж с другого района, с коим я ещё ни разу не пересекалась. Тот считался кем-то вроде личной шлюхи Настя, и где-то в мои пятнадцать его существование воспринималось таким паразитирующем мусором, что за один косой взгляд в его сторону некоторых избивали. Естественно, что за более «сложные» контакты доводили уже до самоубийства того человека — таких случаев было то ли пять, то ли три. Со временем, конечно же, крутизна сбавилась — Насть понимал, что это более, чем край, а посему избивал каждого, кто хоть как-то издевался либо над самим Лёличем, либо над его знакомыми. Хотя какие там знакомые с одного взгляда? Но слава никуда не уходила — память это такая штука, что если часто что-то повторять или заострить внимание, то в голове это останется. Наверняка некоторые, раздумывая, иногда вспоминали этот эпизод в жизни лицея — а нахрена ли это уже их дело. — А потом он ей ещё и жопу порвал. Ветер дует, и волосы Яны бьют меня прямо по лицу, пока та сжимает меня сильнее и сильнее, и я даже чувствую, как стискивает зубы, уже чуть ли не порыкивая. Прижимаю её голову к себе, заодно не давая волосам хлестать. Володя ухмыляется, чуть ли не гогоча — делает вид, что сдерживается, желая больше позлить. Он такое иногда проворачивал с шестёрками Настя — если я их замечала только после перехода определённой черты, то брату просто нравилось это: знать, что ты лучше их, потому что ума у тех было достаточно мало. Но почему он всё же сцепился с Яной — это было таким открытым вопросом, что я иногда задавала его, получая в ответ лишь бурчание. И для брата нет смысла задевать Ульяну — хотя бы потому, что те мало пересекались. Не искали даже встречи, не смотрели друг на друга или же, оказавшись вместе, тут же уходили, перекинувшись колкостями. Был такой случай, конечно, что Яна не выдержала и залепила ему пощёчину, потом ещё и гордой походкой покинув спортзал. И мстить Володя всё же не стал. Брат подходит ко мне со спины, кладёт руки на плечи, пытаясь притянуть к себе — лишь передёргиваюсь и морщусь. И он сам наваливается на меня, утыкается носом мне в макушку и тыкает в позвоночник Яны своим чёртовым пальцем. И скребёт ногтём, думая, что так дискомфорта будет больше. Володя цыкает, но потом, чрез несколько секунд, хмыкает одобрительно и кладёт свой подбородок мне на плечо, шепча, скорее, для Яны: — Или вспомним 24 августа. Хорошо ведь было, правда? У них эта дата проскальзывает уже четыре года, но редко — это уже доводит до самого края. И Яна действительно покупается на этот приём — пытается оттолкнуть меня, запрыгивает, махая руками, орёт на него благим матом, пока я держу её. Володя уже гогочет в голос, отходит от нас, а Яна выдыхается, она повисает на мне. Она смотрит на него и думает — о чём-то том, что произошло, что, наверное, она упустила или чему позволила случится. Хотя это, в принципе, бессмысленно: самобичевание — это лишь ещё один способ стать более ничтожным и слабым. А Яна не такая — у неё рефлексия, не самобичевание, которое бывает у меня вечером. Яна боится Настя, но она не думает о нём, чтобы не начать ещё больше бояться. Яна не любит Володю, но она не думает о том, что было. Потому что это сделает её ещё более слабой — для предотвращения ошибки всё равно нужно совсем другое. Не то, что означает «наоборот» или просто опущенные руки. А они ведь у неё действительно могут опуститься — просто от одного размышления, от понятия, что всё это — бессмысленно. Яна не сможет это принять — ей нужно убеждаться в другом. Потому что это, в общем-то, единственное, что заставляет ходить туда, смеяться заливисто на колкости, а потом с ещё больше натянутой улыбкой шутить по-чёрному — она этого не любит, ведь её от этого только больше коробит. И Яна, вообще-то, всегда ненавидела Новиковых — именно из-за них ей пришлось сюда ходить. Как и, впрочем, мне. В автобус Яну я еле-еле заталкиваю — та выглядит апатично, но после моего звонка Лисицыным, как-то сразу возвращается в реальность. Разберусь с этим завтра — на начальной стадии всё равно ничего мне не скажут. Может быть, ещё и солгут. По дороге домой Володя старается идти ближе ко мне — притягивает за плечи, не отпускает, а лишь прижимает сильнее. Хотя он ведь всё равно будет муссировать и перед родителями, и перед одногруппниками — у него это как способ самоутвердиться и своих друзей-пьянчуг поднять за счёт какой-то шлюхи. Пусть эту шлюху они, в принципе, не знают и не трахали. Это ведь всё равно ласкает эго — иначе почему тогда вообще обсуждают? — Хорошо сегодня, — говорит он как-то лениво, глотает звуки и голос на первом слове резко срывается на шёпот, — отрезвляет. — Яйца отмораживает? — Ты-то сама после недавнего не заболеешь? Хотя это шутка на уровне детского сада, сейчас не хочется его подкалывать. И обижать тоже не хочется — сколько раз таких штампованных он слышал от друзей? А от скольких он надрывно смеялся, желая показать, что его не задевает? Что ему плевать на слова друзей или же его девушки? И всё равно от родителей это звучало для него больнее — те всегда говорили только искренне, вкладывая весь спектр эмоций, желая показать истину. Его, конечно же, холили больше — как мужчину, как сильнейшего и как будущее для их вступления в элиту. Володю же это бесило, и он вздохнул с облегчением, когда начали душить меня — его не перестали замечать, но часть моего свободного времени перетекла к нему. И он был счастлив, он улыбался, разговаривая с матерью или помогая отцу. Володя позволил себе одну из самых глупых слабостей — поверить в лицемерие. Хотя он и сейчас общается с ними ближе, нежели со мной. И дело не во мне — проблема в том, что всё ещё надеется, а посему и приходит словно побитая собака к ним ласкаться; снова впадать в нежное забытье, прятаться, стараться продлить это всё — будь то ужин с хорошим знакомым, к которому он подлизывается, или же моя очередная лажа. Он старается удержаться их, старается, чтобы они переосмыслили их отношение к нему, поняли его заботу, приняли, как сына — как часть семьи. Но семьи-то у нас и нет. Он старается создать семью, которая у меня с Яной. И у него этого нет — нет друзей, нет хрупких принципов, которыми приходится каждый день пренебрегать, нет милой маленькой и улыбчивой Марины, нет добродушного приверженца только своих взглядов Александра. У него нет мимолётных моментов со Сташем — только богатые сучки, которых он не может удовлетворить. У Володи есть только он сам. И это страшно: сидеть одному, осознавая свою бессмысленную жизнь и грязные, ненужные действия. — Тебя не было с Настем вчера. Мать расстроена. — Всё равно огребать буду я, а не она. Брат вновь гогочет. Улыбается широко так, но насмешливо — думает, что я бездарность. Меня это не корежит лет с тринадцати — тогда-то и начинаешь чувствовать пустоту. Бессмысленная нервотрёпка уходит, пока у тебя начинается точка отсчёта — уже до срыва, когда хочется всё кинуть к чертям, уехать и забыть. — Тебе бы не мешало посмотреть чуть глубже, — он поворачивает меня к себе, прислоняется лбом к лбу, но всё ещё держа меня за плечи. — Может быть, найдёшь кое-что интересное. — Например? Хотя, в принципе, плевать. Не будь Володя моим братом — просто бы отмахнулась. Не зная его — тоже бы. — Например, у Яны. Или поинтересуйся Стасом — найдёшь рычаги. Или родителями — сможешь избегать и капризов, и гнева. Или у себя, — он проводит по голове, средним по пробору, а затем уже продолжает шептать: — познаешь кое-что. Резко разворачивается и, схватив меня за то же плечо, уже тащит. Кидает на меня взгляд, на что я выгибаю бровь, но тот лишь отворачивается. Ни одной мышцы не дрогнуло. Сволочь же!***
Синенький пытается уползти от меня, вытягивает руку, цепляясь за кусок какого-то металла. Подтягивает тело, а потом уже второй — за горшок какой-то. Подхожу к нему и концом кроссовка, на котором и так уже размазанное пятно крови, резко ударяю по скуле — прямо прикладываю к зданию, чувствуя, как вибрирует его гортанное мычание. Настю бы понравилось — он чаще всего тащил к себе в постель крикливых, заставляя отсасывать ему. Борис — всё же его шестёрки поведали мне про имя, — покусывает губу, смотря на своих верных псов — видимо, у них в отличие от Настя не было принято пресмыкание. Око за око, значит? Я подхожу к нему, становлюсь рядом, выгибая бровь. — Давай договоримся. Задний ход — это хорошо. Насть это не одобряет — ему лишь бы поиграться, в детстве ведь не накусался, львёнок. А мне не хочется тратить время — преподать урок-то да, а избивать ради удовольствия нет. Избиение оно как секс: для Настя в кайф трахать очередную шлюху или меня, мне же даже со Сташем не особо и хочется. Как-то Яна это объясняла с помощью психологии, но чёрт сейчас вспомню. — Договоримся, — кто-то кряхтит, видимо, тот здоровяк, что ещё в самом начале чуть не отбил мне рёбра. Но ему-то до Настя далеко — можно не волноваться, я успею отбежать. — Ты ведь всё понимаешь? — С Щербатовым? Об этом говорили поверхностно, но вслух при всех, даже не крича — этого никогда. Насть такую, по его мнению, сплетню ненавидел, а посему и избивал. Странно то, что у меня так и не спросил, откуда это пошло. Знал ли наперёд? — Как с ними, — я киваю, отвожу взгляд и скольжу по дряхлой стене здания. Спальный район, а похоже на глухомань. И я снова смотрю в глаза Борису — тот разглядывает моё лицо и замечаю, как его кадык дёргается. Он снимает рюкзак, открывает и протягивает мне плотно запечатанную папку — видимо, действительно настолько важно. Не зря я всё же позволила себе вмешаться — чёрт знает, не отправили бы эти сосунки в институт к Сташу. Вырываю предмет и перед тем, как уйти, замахиваюсь, точно попадая кулаком в нос — знаю, что разобьётся, но не так сильно. Я уже устала — до Яны топать далеко, лучше поехать. Хер знает, кто может встретиться по пути, а с учётом, что шайка Ковалёва у всех тоже на слуху как и некоторые другие, лучше будет потратить чёртовы деньги. Дома нет старших Лисицыных — только их дочь, но так меньше расспросов, меньше ответов и, соответственно, меньше проблем. — Давай пойдём, посмотрим на твои рёбра. Ты же говорила, что он именно туда тебе заехал. — Срастутся. — Лена! Хотя, что бы я сейчас ни сказала, она ведь всё равно меня затащит в больницу. Яна заваривает чай, ничего не говорит, но искоса кидает взгляды — это теперь как замена её детских надутых губок. И на очередное внимание улыбаюсь ехидно, пока та уже поджимает и отворачивается, чай мне не налив, и утыкается в кастрюлю с супом. Кончиком пальца подцепляю папку — пока Яна не вытащила её, я и не дала бы ей меня обмотать этими нитками — теперь-то и не подвигаешься нормально. Она подходит вместе с чашками, ставит, достаёт ножницы из кармана джинс и, не обращая внимания на меня, цепляет резинки, тут же щёлкая. Папка становится объёмнее — некоторые бумажки по инерции вываливаются и, зацепившись взглядом за тёмные волосы, вытаскиваю фотографию — не сразу получается сфокусироваться, и Яна охает раньше, чем до меня доходит. — Это, — она делает паузу, понижая голос, — вправду, что ли? Мне бы тоже хотелось знать — вправду Насть дошёл до такой степени или же? Или же мне всё-таки стоило вмазать тому ещё задолго до всего этого — и побольше, несмотря на боль, крики, родителей и брата. Разве бы так не было лучше для всех? Я провожу ногтём по фотографии, обвожу фигуру Настя — улыбается, удовлетворённый вседозволенностью. Хоть и в профиль это ещё менее заметно, но повторяет мимику лица автоматически — если долго жить рядом с ним, видеть его утром и вечером, когда тот более уязвим, то его лицо мало чем меняется, кроме напущенных эмоций. Насть ведь знает, как схитрить, какое чувство показать на лице, скрыв другое, — будто бы он был шестёркой, но лучше. Настоящей подстилкой, которая, в отличие от меня, полностью безвольна: не имеет своего мнения, ведёт себя только как хочет хозяин, читая того по нервным, но незаметным движениям. Хотелось бы верить в такое — хотя бы ради того, чтобы оправдать его. Почувствовать хоть что-то кроме ненависти к идеальному персонажу, который доселе всё ещё остаётся совершенством в глазах других как ни крути. Потому что умеет зарывать информацию на самое дно. Проблема в том, что Насть не сможет показать настоящую улыбку — эта надломленность, что каждый раз видна у него буквально при всех липовых настроения; которую я часто сравнивала с детской обидой на мир — именно его поломка препятствовала действительно великолепному образу. И в какой-то мере я его понимала — только вот, в 14 я бросила эту фальшь, что и сейчас бы могла служить каким-то забытьем. — У них ведь нет копий? Я лишь пожимаю плечами, но знаю — они не станут так рисковать только ради чего-то настолько незначительного — не те приоритеты: шайка Ковалёва нацелена на свою собственную выгоду — остальное их мало интересует. Попади эти фотографии кому-то не тому и случись беде — их чуть ли не смерти. Они ведь тоже практически «чистые». Я перевожу взгляд на Сташа, но опять возвращаюсь к Настю. Грызу ноготь, всматриваясь в чёртов профиль. Это малодушие бывало и не один раз — и я бы призналась себе, почему. Если бы не боялась, что окончательно увязну в чувствах, в эмоциях, взбрыкну в самый последний момент, когда осталось совсем чуть-чуть. Прикладываю палец к месту, где запечатлён Сташ, сосредотачиваясь на кончике ногтя. И так по чуть ли не миллиметру поднимаюсь выше — где ещё один ублюдок измывается над Сташем. Вздыхаю и, решив посмотреть в лучшие времена, кидаю фотографию в папку, шумно хлопнув. — Есть чем закрепить? Яна отмирает и, неуверенно кивнув, даёт ещё резинки — другие и прочнее. Она следит за моими руками, кажется, пытаясь не смотреть на папку. — Он же, — тихо как-то, без доли звука — как будто выговаривание слов без голоса, — ну. Выгибаю бровь — раз она сидит с левой стороны, то и так всё увидит. — Не, — уже чуть громче, но заикаясь, — не, ну… — Не больной? Хотя это не единственный логичный вопрос, я всё-таки оказываюсь права — стук по чашке, она нервничает, пытаясь понять, не обижусь ли. Яна ведь до сих пор живёт где-то давно, считая, что я всё ещё прежняя — может быть, она даже права. — С чего тебя это волнует? Яна откидывается на спинку кресла, прикрывает глаза стараясь унять мандраж. — Ты и так знаешь. Я киваю — действительно ведь. Как и то, что к таким вещам она более-менее уже привыкла. — Насть заходил или Володя? Падает лбом мне на плечо, поворачивает голову, трётся щекой — с закрытыми глазами. Натворила, что ли? Перебираю её грязно-блондинистые пряди, поглаживая. — Если бы было это «или». И только между двумя. — То есть? — хмурюсь, поджимая губы. — Сначала, — она прочищает горло, осматривает всё беглым взглядом, подбирая слова, — ко мне заходил твой брат. Он спрашивал, где ты, на что я честно ответила. Вспоминаю, что раньше Володя тесно общался с Ковалёвым — его ещё даже слушались, причём все. В принципе, сделать он мне ничего не сможет — Насть перед публикой не даёт меня бить, разве что сам может тронуть. Я ещё раз цепляюсь взглядом за фотографии, которые, по сути, были получены неизвестным путём. Брату, чтобы окончательно убить мою бдительность, много и не надо — разве что выбить из колеи, ибо так я выпаду из большей части его жизни. Хотя оснований для продолжительной дружбы ни у Володи, ни у Ковалёва нет — они без друг дружки вполне себе могут справиться и выжить. — Потом ко мне заскочила мама, а через несколько минут позвонил Арис. Он спрашивал, когда ты будешь свободна и просил сказать, что конверт находится там, где вам нравилось. Это и неудивительно — Сташу бы пришлось пойти на контакт, как бы тот ни хотел. Вопрос только в том, что у него именно за причина. — Что ты ответила на его вопрос? — Обращаться к тебе, — Яна мельком взглянула на папку, — я ведь не могу предугадать всего. Мама уже шла, чтобы пригласить его на чай, но он ускользнул. — А Насть? — Стас сказал, чтобы я приходила вместе с тобой в следующий раз и спросил, где ты. Я ответила то же, что и твоему брату. Вынюхивает, наверное, что-то. Не доверяет никому — странно ещё, что не было паранойи. Пора бы, и давно. — Он тебе? — Не-а, — Яна как-то сразу оживает, прекращая быть безвольной, тоскливой массой, потягивается, раскидывает руки, стараясь притянуть меня за талию, — да и за что? Он уже давно уяснил, что я бы ему не стала врать. И это хорошо. Этот год — последний, осталось ещё немножко, уже март, но скоро все эти козыри пригодятся. Я теряла бдительность, но сейчас — ни за что: пора бы уже всадить нож в спину, подчистить за собой, Яной, Володей и Сташем, показать хоть что-то этим упырям. Пора бы уже показать Настю хоть что-то — он наверняка зарвался давно. Но чем больше, тем больнее — только для него. — Мамочка скоро печеньки принесёт. Па, кстати, хотел нас свозить в это воскресенье на дачу, покажет тебе какой-то пистолет. Я закатываю глаза. Пистолет, пистолет… Всё же они правы — Яна без меня, родителей и остальных не выживет в том мире, в который её кинули. И это плохо. — Ян, тебе легче зарядить кулаком или ботинком? Если уж последний, дела бы тоже завершить нужно. Компания компанией, а всё же…***
-…Don’t you hear my call, though you’re many years away**, — он выносит руку вперёд, приоткрывая глаза, и я замечаю, как те горят, пусть и неотрывно смотрят в одну точку. — Don’t you hear my call… Он бы, в принципе, мог записать кавер, даже стать певцом. Помнится, брат ещё ходил куда-то — музыкальный кружок, но бесплатный. Уставал, выдыхался, получал нагоняи даже, но был слишком упрям, чтобы бросить. Он бы мог даже сменить документы — переехать в Америку. Хотя там ему не нравится, ему больше по душе что-нибудь славянское — находит что-то романтичное в водке с примесью чего-то, нравятся заброшки или эта криминальность после девяностых — чёрт разберёт. Но он бы съехал, наверное, в Казахстан — местность нравится. -…still ahead, — хоть и не по канону, но растягивает гласные больше, чем надо, — pity me. Он резко распахивает глаза и, опустив руку, встаёт на носки резко поворачиваясь ко мне. Если учесть, что он стоит на диване ещё и в одних трусах, то это заставляет меня усмехнуться — съязвить бы, настроение прекрасное. Володя и сам ухмыляется: — Чем обязан такой крошке, м? Какой игривый, сбросил бы — скоро сессия, хотя и у меня дела как-то не особо лучше. И всё же я не думаю, что это станет значимым после нашего разговора — по крайней мере, ему бы пора уяснить несколько вещей. — Ты связан с Ковалёвым? У него вырывается смешок, и он, спрыгнув с дивана, подбирает свою косуху, поворачивается ко мне, держа её в руках, и цокает: — Ради бога, Ленух, если бы мне нужно было нарваться на тебя из-за твоего Аристарха, я бы выбрал более изощрённый способ. — Знаешь хоть? — А чё там знать — хуйня сплошная, на большее неспособны. Он замолкает, но не уходит — смотрит, улыбки уже нет. Любит так стоять: размышлять о чём-то, потом выдавая какую-нибудь информацию. Странно, что сам не пользуется — будто бы его Насть ни разу не избивал или же может за себя постоять. Володя и с Ковалёвым в равных был бы — пусть и на всю шайку. — Слыхал, Яну хотят притащить в клуб. Ты в курсе? — Обдолбать? — Не-а, — он открывает карман вещицы, смотрит, вытягивает что-то, а затем кидает прямо мне в руки, — кой-чего поинтереснее. Рассмотри на досуге. И теперь, кинув на плечо косуху, уходит, насвистывая себе что-то под нос. Хмыкаю, кидая в рюкзак — на досуге, так на досуге. К чему сейчас, действительно, нервы трепать? Захватываю наличку в прихожей и, открыв дверь, пробегаю — сейчас сплошная пьянь по лифтам шастает. За жизнь поговорить как-то не тянет. В районе Сташа холоднее, чем у нас, но сырости всё равно больше. Домишко дряхлый — эта грязь, что накопилась в нём за столько годов, — кажется, что и раньше самого СССР, — лишь делает его блеклым — в темноте. Достаю из джинсовой куртки клочок бумажки, набирая цифры — Яна не лучший информатор в плане быстроты, но у неё хотя бы проверено всегда, чем не может похвалиться Насть — ему бы вместо укорачивания поводка устроить тренировку не на верность, а навыки. Пиликанье затягивается, и я сцепляю руки в замок на затылке — закурить бы, но всё ушло на ныканье от Настя. Он, к слову, за это по головке не погладит, но пошёл к чёрту, заебал. На седьмом этаже замечаю обгорелые стены — такое здесь что-то вроде нормы. И дело здесь сразу и во всём — и в людях, и в администрации: в плохих условиях и нежелании жильцов что-то менять — или в их слабости. Хотя желание здесь играет решающую роль — Яне было бы хорошо и в таком доме, лишь люди, с которыми она общалась, были бы нормальными. — Иди, блять… — Пошлёшь после разговора, — и, помолчав, более твёрдо добавляю: — Аристарх. Ему нравится это — и я использую. Ради Настя я бы на такое не пошла, желая больше втоптать в грязь, а Сташ — он достоин лучшего. Не потому, что добрый и нежный — он просто всё ещё не сломался. В его карих глазах нет чего-то надтреснутого, почему хочется жалеть человека — как это, наверное, кто-то делает с Настем. В нём есть решимость — и за это хочется уважать. Он, наверное, единственный человек, пред которым я бы стала пресмыкаться — будь он только вместо Настя, без вопросов бы… Сташ выглядит чуть озлобленным, но усталым — всегда такой, тут уж ничего удивительного. Но скулы, которые ярко выражены на лице, что говорит о лёгкой анорексии — скорее по нужде, но чёрт знает, что у того в голове, — всё же заставляют испытывать жалость — не именно к нему, а потому, что больно на него самого смотреть — в особенности, представлять себя на этом месте. И я бы взяла его к себе, если бы тот сам не царапался, желая выточить себя для этой жизни, не понимая совершенно, что, в общем-то, вытачивать нужно из чего-то. Из самого себя. В его комнате достаточно чисто, насколько это вообще возможно при таком раскладе. Видимо, определённый слой оставил след на его характере — мимолётный, но это всегда может вырасти. И я надеюсь, что не в то, которое обычно бывает у них. Окидываю взглядом стены — в одной забит гвоздь, но небрежно, и кусочек кирпича, что уже переходил во внутренности сей стены, еле удерживается, чтобы не упасть. Рамка абы-какая, но вроде новая — ещё не залита грязью. На чёрно-белом фото, видимо, Сташ со своей матерью — её я видела мельком всегда, не заостряя внимания, но семейство Новиковых я смогу узнать. Лучше, чем своё собственное. — Спасибо за Ковалёва, — я поворачиваюсь, тут же цепляясь взглядом за его робкую улыбку, что играет на тонких, покусанных губах — слизать бы с них кровь, укусив самой, или же помазать гигиенической помадой. — И за Щербатова спасибо. Пожимаю плечами, но всё же усмехаюсь в ответ — если он счастлив, то я бы повторила. Может быть, он принял меня — дряхлую, чуть не сломанную, уже окончательно потерявшую всю ценность своих невесомых принципов. Пусть и без уважения, даже если бы пришлось опять быть шестёркой — это было бы желанным. Насть ведь тоже был, да? — Если честно, я поначалу не верил в то, что ты это действительно делаешь. И мне почему-то кажется, что и у Стаса тогда была ты. Ничего не отвечаю, всё так же смотря на него — несколько бы лет назад я бы потерялась, застыла или же забылась. А сейчас мне просто нужно впитывать его — черты лица, мимику, голос, слог, как он произносит звуки, какими глазами смотрит, говоря что-то. Сташ великолепен для меня — и, возможно, после выпускного это будет то единственное, что я бы не хотела оставлять здесь. Одинокого, нежного, гордого и решительного зверя, который всё ещё желает познать эту жизнь — для себя самого. Потому что больше и некому отдать. — Зачем? Это логичный вопрос с его стороны, но он мог бы и умолчать. Знает и видит — просто не хочет принять по своим собственным причинам, что до сих пор мне непонятны. Чего именно ты хочешь, Сташ? — Твой брат много чего говорил, но, — застёгиваю джинсовку, понимая, что тут мне больше делать нечего, пусть и уходить не хочется, — я должна согласиться со слепым долбоёбом. Иногда ты не хочешь замечать очевидных фактов по личным причинам. Это не рационально, Арис. И тебе бы стоило это изменить в себе ради выживания. Он смотрит неотрывно, вздыхает и вздёргивает надменно подбородок, выгибая бровь. — А ты? Что насчёт тебя? Фыркаю, распуская волосы — так меньше шансов, что заметят. Теперь уже дорога помнится прекрасно. — Ошибки портят жизнь. Их надо не лепить одну на другую и не повторять. А иногда они помогают достичь тех крупиц твоих желаний, не обменивая на самое важное. Он наклоняет голову вбок, будучи не особо солидарным с моими словами. Потом снова смотрит на меня осмыслённым взглядом, роясь в заднем кармане джинс. — Курить будешь? Никотин — это хорошо. Не для здоровья, а именно для той чёртовой души, про которую столько разглагольствуют. Подоконник скрипит, но Сташ всё равно чуть не вываливается из окна — вертит сигарету, выкуривая из неё всё, что только можно. Я в этом более брезглива — не люблю, когда они уже дотлеют и практически ничего не останется. Нечего вдыхать, нечем портить лёгкие. — Чисто из интереса, — он наклоняется ближе ко мне, выдыхая дым, — ты часто помогаешь брошенным котятам? — Чисто из любезности, котятам не нужна помощь — если они выросли, то и помощь не нужна. Он хмурится, улыбаясь, будто его хотят обдурить. — Нихера не понял… А если серьёзно? Стряхиваю пепел, морщась — сигарета горячая, а пальцы слишком холодные. Ненавижу такой контраст. Сташ, видя, что я не отвечу, наклоняется ещё ближе, дёргая за плечо. — Не скажу. — Эй, — он берёт меня за щёки двумя руками, поворачивая прямиком к своему лицу — выдыхает дым, — мы так не договаривались. — А когда мы договаривались? Чертыхается и ворчит что-то про несносную девочку. Про себя, что ль? Смотрю на него в ответ, ощущая себя довольно странно. Может быть, от некоего абсурда ситуации, может быть, от никотина, который я давно не брала, а может быть просто из-за чувств, что нахлынули лавиной — я ведь и забыла, как это — теряться, душить саму себя, забываться и захлёбываться; ощущать такой спектр эмоций, что стискивают тебя, из-за чего хочется вырваться и сбежать, но в то же время пересиливает другое — какой-то человеческий механизм, что питается сим. Но мне это действительно нравится — сейчас, здесь и именно с ним. Даже без долгого вдыхания дряни. — Варя тебе в понедельник кое-что передаст. — Варя? Он с секунду хмурится, видимо, не понимая вопроса, а потом уголок его губ дёргается вверх, как и брови. — Ты серьёзно? — Не участвую в лицеистской жизни. И не стремлюсь и не хочу. Не хватало ещё, чтобы они лезли со своим мнением, недокритикой, что вовсе не поможет и окажется бессмыслицей, а для последующего самобичевания убийством очередного чувства, которое намного дороже мне каких-то левых людей. — Я заметил. Хочется, чтобы он проводил. Хотя бы шёл рядом в этом гнилом клоповнике, предпочтя меня не чайнику. Вообще много чего хочется. Как и всегда.***
Музыка не бьётся — она действительно льётся и на удивление это не шансон и не то, что скорее сойдёт за терпимо — это та музыка, которую хочется впитывать в себя и прибавлять в наушниках громкость; та музыка, в которой хочется забыться как в чёртовом алкоголе. У мадам Шашковой, видимо, есть чувство такта — иначе зачем ещё давать такие развлечения и наслаждения для подростков? Хотя она сама молода ещё — брак по залёту, к тому же на иностранце, с ними ещё был скандал насчёт насилия и принудительных сексуальных контактов. Впрочем, на это я всё равно не могу иметь мнения — информация не полная. Мать поджимает губы, сжимая мою руку, но удерживается — нельзя так много отходить и говорить с дочерью. Один раз уже настораживает, а она сумела целых два — впрочем, навряд ли хоть кому-то здесь интересно. Я смотрю на её приклеенную улыбку и вижу дрогнувший уголок губ, понимая, что заставляю ту нервничать. Я знаю, мам, что бешу тебя. Нахрена ты меня тогда сюда привела? Нахрена вообще водишь на это? Отца нет, но это к лучшему. Всегда бесила его брезгливость, а ко всему прочему ещё в центре внимания был — щегол же, к тому же позёр. И подлизывается — манерный, мать твою. Новикову вместе с её сыном я не замечаю, осматривая узор на входной двери. Его для счастья, конечно, не хватало, но разве такая женщина, как Шашкова, будет у матери Настя в близких? — Елена! Ты прекрасна, дорогая. Улыбка растягивается ещё больше, но теперь это по-настоящему. Видимо, у моей тёзки тоже. Ставлю все кровные — подружки по бухлу. Может, поэтому тогда так быстро сошлись? Они кланяются друг друг, и мать выпускает из своей руки мою, а чрез минуту сзади её перехватывает Насть, тащит куда-то — искренне надеюсь, что на крышу — показать во всей красе свою смерть, так сказать, с пафосом, вкусом и «Лена, прости меня». У стола с закусками развлекаются какие-то пацаны — видимо, очередные шестёрки-шлюхи. И я замечаю среди них Ковалёва — одновременно встречаемся взглядами, напрягаясь, но Насть уводит меня дальше — в лоджию. И там бы воздух действительно был свеж, небо чернее его души, а звёзды наверняка прекраснее морды, если бы эта морда не заслоняла мне такую красоту. — У тебя хорошее настроение? А, да, это было. Не имею права, что ли? — Чего тебе? Он наконец-то перестаёт выворачивать запястье мне, беря моё лицо себе в руки. — Не общайся с Аристархом. — И? Хмурится. Со мной ему можно — живём-то вместе сколько лет, прямо как муж и жена. Хотя мне будет жаль того человека, что хоть как-то будет связан с Настем в этом плане — если уж со шлюхой так, то что уж говорит про какие-то там чувства? Масштабный пиздец, Насть, у тебя, а не чувства. — И расслабься. Не порти своим уродливым лицом другим день. Ясно? Нет, нихрена не ясно. Во-первых, почему я докатилась до таких отношений, а во-вторых… — Всё? Хотя глупый вопрос, естественно на сегодня это не всё. Иногда я не понимаю, почему он не может просто трахать тех, кто ему с радостью даст — даже с насилием. Боязнь ЗППП? Это вряд ли, он и так меняет партнёров, ещё не заразившись, к сожалению. Для него ведь нашёлся бы тот идиот, что преданно лежал в луже крови. Когда-то в этой луже крови лежала и я, но клацала его за руку — пыталась всадить свои зубы прямо в венку, по которой у него течёт кровь. Она пульсировала у меня в зубах быстрее, а кости казались мягким мясом, что, применив чуть силы, и всё, я бы оторвала ему конечность. Но хоть выцарапала ему лицо. — Ещё раз говорю — не разговаривай с Аристархом. У него действительно властный, жёсткий и требовательный тон, но, кажется, к этому я уже успела привыкнуть — мы ведь буквально вместе росли. Меня он и трахнул первую, выворачивая руки с ногами и что-то хрипя — ему, видимо, это казалось приказами. Здесь достаточно скучно для того, чтобы найти в карнизе произведение искусства со скрытом смыслом. Ковалёв иногда оглядывается, смотрит из-под своей чёлки, и ловля его взгляд хоть как-то развлекает меня. Шестёрки, к слову, тоже не отстают. Еда не вычурная и лёгкая — жирной тут мало. Она не приносит мне удовольствия и алкоголь не слишком крепкий, но хотя бы призрачную радость я могу получить. Как Яна от чёртовой пятёрки в четверти. Насть прижимает к себе всё сильнее, видимо, решив сломать мои кости. — Вставай. А я могу ещё в морду дать — тоже не проси. И в который раз тянет куда-то, но в этот — наверх по лестнице — из окошек видно, что там темно. Отмечает почти конец четверти очередным насилием? Красная дверка с узором и впрямь искусно выполнена, но успеваю её увидеть лишь мельком — меня тут же заталкивают в помещение. Воздух чистый — без этих приторных духов, которые ещё в лицее меня бесили. Хотя и ультрафиолет меня бесит — это просто особенная пытка для глаз. Но, наверное, эта часть сего жилища предназначена для интима — и пацан в противоположном углу меня нисколько не радует. Парень же подходит ближе ко мне, внимательно рассматривая. — Привет. Если проблем не избежать, то лучше промолчать. Так хотя бы их убавлю. Парень щёлкает пальцами перед моим лицом, всё так же тупо улыбаясь, но потом, вздохнув, поворачивается к Настю, выгибая бровь: — Она у тебя какая-то бракованная. Откуда взял? На что он закатывает глаза, берёт меня за плечи и бросает на диван, на минуту выключая этот раздражающий свет, сменяя его нормальным — неяркий, и это даже хорошо. Пацан садится рядом, весело улыбаясь, явно что-то предвкушая, закидывает ногу на ногу. — Лёша, — протягивает тот руку. — Но можно Лёля. Не удерживаюсь и мельком смотрю на Настя, благо, не показывая своего удивления. — Артёмин? Парень снова задорно кивает, будто ему сейчас деньги предлагают, а не тупой вопрос задают. Резко падает головой мне на колени, и я чуть было не сбрасываю его, вложив в кулак силу, но замечаю, как он шарит под диваном, пыхтя мне в джинсы, а потом достаёт какой-то помятый конверт, с точно такой же скоростью разгибаясь. Разрывает его и махает бумажкой передо мной, уже чуть ли не скалясь. — Помнишь?! Хватаю его за руку, заставляя прекратить размахивать туда-сюда, и фокусируюсь на картинке. Знакомое место. И обстановка знакомая. — Помню. — Это отлично, — подаёт голос Насть, уже сидящий на стуле. И передаёт мне ещё фотки. Естественно все они сделаны на том озере — меня сначала таскали по самой деревне и только после этого пошли туда. Тогда с нами была Елена и её брат, имя которого я так и не расслышала, что отвлеклись на других взрослых людей — мать Настя в те моменты, что была с нами, казалась мне приятной женщиной. Может быть, если бы она и была такой, а не играла перед другими, то мы бы с ней сдружились. Но она стала подруженькой моей матери. — А покажи меня, Ленусечка, — приторно-сладким голоском, ещё и с более гадкой улыбкой, просит меня парень. — У тебя волосы крашеные. Хмыкает, кивая Настю, а затем тычет пальцем в одно недоразумение с чёрными волосами — друзья Стаса всегда выделялись внешностью скорее по уродству, но тот смолёныш тогда был старшим из нас, а дефектом называть можно было только его. Потому что, в общем-то, это было чистейшей правдой — по нему проехались минимум 30 бульдозеров. И, может быть, тогда поэтому его никто по имени не называл, заменяя синонимами к его внешности. И странно было то, что при такой характеристике я спасла это чудовище, хотя меня никто и не просил — просто мимолётный порыв, как плотское желание. — Узнала? — Лёля-Лёша склоняет голову набок, будто бы присматривается ко мне. — Ну, скажи, что узнала, а не кивни. — Такое существо трудно забыть. И он буквально набрасывается на меня, валит, чуть не поломав меня, и сжимает в объятьях крепко-крепко, как иногда делала Яна. Парень чмокает меня в щёку, а потом разжимает и встаёт с дивана, отходя куда-то. И Насть заменяет его, нависая надо мной. — Удивлена? — Разве что неожиданностью. С Настем нельзя удивляться. Удивление вызывает вопросы, вопросы — потерю связи с реальностью. Лучше обмозговать всё, когда никто не видит и не трогает. Или же я хотя бы надеюсь, что матери или отцу не придёт в голову забить меня сковородой из-за своих сдвигов — всегда сомневалась в их вменяемости. — Ленуся, — нараспев парень тянет, — смотри, какую великолепную вещь мы нашли. Крутит кассету в руках — компромат. Хотя я не вспомню, чтобы кто-то очень значимый переходил Настю дорогу до такой степени. — На кого? — На нас троих. Не сказать, что это удивляет или прибавляет проблем — у Настя они слишком быстро решаются. А чем ему ещё, собственно, заниматься, как не этим? — Уничтожить? Парень снова качает головой, пальчиком указывая на Настя. — Ему это объясни, глупышка. И Стас смотрит в ответ на меня. Понимает, что взял недостаточно хорошую шлюху? Или что? — Бери себе. И Лёля, выгнув бровь, всё же кидает мне эту кассету, с которой чёрт знает что нужно делать. Снова поворачиваюсь к Настю, безмолвно задавая вопрос, но тот даже не дёргается, видимо, думая о своём. — Сама будешь отвечать за это. Ах, ну, конечно. Это такое мудрое решение — доверить такую штучку тому, кто запросто может перегрызть глотку. Чёрт со мной — всегда можно сменить внешность, документы, пол, в конце концов, а Насть навряд ли откажется от своих грёбанных деньжат. Потому что, оказавшись без какой-либо защиты, он сразу же может погибнуть от рук врагов. Лучше быть невидимым, тем, кто ведёт вроде бы незначительную работу у всех на виду, но на самом деле имеет влияние. Настю бы следовало поменьше выделяться, показывая своё превосходство — слухи слухами, но так бы к нему никто не сунулся. По крайней мере, неаккуратность сразу заметна. Пацан кладёт руки мне на плечи, сжимает, вздёргивая, и на руках уносит куда-то — через какой-то другой выход. — Пойдём-ка прогуляемся, — шепчет, клацая меня за ухо, из-за чего я не удерживаюсь и хлопаю его по лбу. Прикосновения людей неприятны сами по себе — будь то лёгонький удар по плечу, тычок под бок или же просто пожимание руки. От этого всё внутри переворачивается, и только четырём я могу это позволить, но вырываться сейчас просто бессмысленно. Выйдя на улицу, парень слишком уж осторожно ставит меня на землю, сразу всучивая сигарету в зубы и поджигая ту. — С никотином веселее. — А коксом? — Я тебя успокоить хочу, а не больше возбудить. — История с тобой уже странная по слухам, не находишь? А те из ниоткуда не берутся. Он лишь молчит, ковыряя носком ботинка дырку в асфальте. Воздух свеж, а небо цвета кучевых облаков — переливается так, вроде бы и резко, а вроде и постепенно. Небо и само мягкое, но с дырами — просветами со звёздами, которых не очень-то много. Яне бы это понравилось — стоять, прижиматься ко мне, улыбаться, забывая обо всём и думая о какой-то несусветной ерунде, которая важна, на самом деле, каждому — в своей мере, но важна же. — Стас знает, что тебе нравится Аристарх. Пожимаю плечами. Меня это как-то не трогает — я не психиатр, чтобы разбираться в заскоках этого ублюдка. В своих бы разобраться. — И что с того? — Удивляет. Меня тоже много чего удивляет в этом мире — хотя бы сам он. Если послушать даже с научными терминами, всё равно в какой-то степени получается бред, который нельзя отрицать — факты-то присутствуют. — Удивляет, что он ещё ничего не предпринял. — Будто бы у него времени больше нет. Хмыкает, но уже как будто своим мыслям — смотрит мимо, улыбается уже как-то не тупо — скорее, безэмоционально, так, что и не понимаешь. Сташ тоже был таким — никогда не носил маску, но что именно у него написано на лице нельзя было определить. Его называли скучным или хмурым, но по этому, конечно же, невозможно охарактеризовать: когда тот был не в своей обстановке, а в той, что приносила дискомфорт, то весь напрягался, готовясь сразу перевернуться в другого человека: его мышцы становились как натянутая струна, в том числе и лицо. А в том походе, в котором он перебирал струны своими длинными пальцами, Сташ становился кем-то меж флегматиком и меланхоликом — можно сказать, умиротворялся, но всё равно оставался настороже из-за Настя. — Он уже выбросил всех нас, — парень подходит ко мне, забирая из рук дотлевший окурок, — остался только я. — Тех парней с фоток? — Мы думали, что дружили, — он даёт мне ещё сигарету, поджигая ту. — Считали, что действительно друзья. Мечтали, как вместе со Стасом окажемся чиновниками-депутатами или кем-то вроде них, халтуря и получая деньги. Мы мечтали, что посетим страны, купим то, что давно хотели, а некоторые с помощью него хотели осуществить свою цель. Мы служили ему, прикрывая это иллюзорной «дружбой». Я затягиваюсь прямо из его пальцев, выдыхая затем дым. Вспоминаю, как тогда вечером они резвились: Насть был другим — не тем, что издевался над нами со Сташем. Он смеялся, был таким же человеком, нормально общался без своих замашек — даже со мной. А когда я вытащила это существо, то лишь растрепал каре, помогая дотащить Лёшу до нашего общежития. — А на деле? — Хуйня та ещё. Лучше не иметь социальных связей вообще. Мой уголок губ дёргается вверх. — Неудивительно, знаешь ли, — я затягиваюсь снова из его пальцев, — ты ведь мыслишь как настоящий малолетний сопляк. — Стас с тобой не прогадал, — он отбирает у меня сигарету. — Есть у тебя нотки сучьего характера, не обессудь. Еле заметно киваю. С Настем выжить по-другому нельзя — есть шансы сломаться. Так я хотя бы смогу хоть что-то после себя сохранить. — А что насчёт слухов? — Ну, скажем так, я был самым отдалённым из их стаи. И иногда приходится выходить из тени. Но потом расскажу, — он кивает на дверь, откуда выходит Насть. Анастасий отвозит нас домой, но почему-то к моему — высаживает и пацана, никак не подтрунивая и не пытаясь никого из нас унизить, даже не пригрозив напоследок чем-нибудь. Лёля притягивает меня к себе, снова сжимая в объятьях, утыкается в макушку. — Я на днях тут подумал, — его голос более надломанный, и я почему-то знаю, что глаза закрыты, — что над нами он не измывался так, как над вами. Он сразу грохал нас. И не давал нам те привилегии, что есть сейчас у вас. Не удерживаюсь и фыркаю. Те подачки, что брала из рук Настя я, были для Володи — это он ведь запустил эту цепочку: просил меня, побитый после драки с этим ублюдком, чтобы я общалась с Настем, выпрашивала у него деньги для музыкалки. Это ведь он после занятия в этой музыкалке попал в аварию, из-за чего случился тот вечер с запахом химикатов, приковавший меня к Стасу на долгие лета. Впрочем, не Насть, так на его бы месте и похуже человек был бы. — Он нам давал деньги абсолютно на всё, ни в чём не отказывал, — он отстраняется, наклоняется ко мне, смотря в глаза. — Но мы были к нему сильно привязаны. Мы не должны были дружить с кем-то, общаться более, чем на отношениях знакомых. А вы с Арисом влюблены — и у вас всё практически в порядке. Но с Яной я бы советовал быть более осторожной: от платона до секса и шага не надо. А Стас — это Стас. Я лишь молчу, но выгибаю бровь, заметив паузу. — И Яна, и Володя, и ты с его братом были унижены. Но знаешь, почему вы не мы? — Многовато людей, не находишь? Он хмурится, видимо, чуть недовольный моим вопросом, но тут расслабляется. — Есть такие люди, как отец Стаса, что лучше бы находились в земле — так бы было больше пользы. Но он, тем не менее, остаётся всё тем же человеком с теми же потребностями и другим. Как думаешь, почему Даниил выбрал себе в жёны Елену? Небрежно отмахиваюсь. Я не разбираюсь в истории ублюдков — в особенности, если те связаны с моими родителями. Им бы самим разобраться в себе. — Он позволяет ей общаться, — парень берёт меня за плечи, притягивая ближе, — посещать светские мероприятия, видеться со своей роднёй. Она надломана, но не сломана — в ней ещё есть то, что хочет он. И Елена общается с твоими родителями, как и он сам. И нет, не выгибай бровь, я не знаю ничего. — Как ты тогда вообще затесался в этом абсурде? — Ошибки есть у каждого, — он улыбается, но уже печальнее. — И у тебя, и у Ариса есть дорогие люди, как твой брат или Яна. Лисицыны для Новиковых — хороший кусок в их резни, где даже самая минимальная сумма может перевернуть всю ситуацию. А Володя дорог Арису — и я этого тоже не знаю, не спрашивай. Улыбаюсь насмешливо, смотря на него. Мы ведь в чём-то похожи — тоже не разбираемся в этих королевских интригах, заботясь о себе. — И Стас не хочет ломать ни тебя, ни Ариса, ни кого-либо из вашего окружения. Потому что Арис нужен ему как тот, что сможет поддержать его компанию — тот, кто, когда начнутся грызни за глотку, будет управлять их смертоносной компанией. И они оба этого понимают — просто методы Стаса Арису не нравятся. Тем не менее, ему нужна и ты. — Для чего? Это всегда было вопросом, что чуть ли не дошло до смысла жизни — но такого, к счастью, я никогда не сделаю. Парень улыбается своей той гаденькой улыбкой, что была в доме Шашковой: — Иррациональное желание? — Слишком тупо для него? — Может быть, — Лёля роется в карманах, достаёт оттуда пачку мажорских сигарет и протягивает мне. — Но он всё равно не ответит. И держи конфетку, а то на тебя жаль смотреть. Вздыхаю, принимая подачку — или что это ещё? Лёля достаёт телефон, отправляет кому-то сообщение, пока выжидаю дальнейшего рассказа. — Больше я ничего не скажу, не проси. Мне и так за это влетит, но это будет так, лирика. Внутри что-то дёргается, а дыхание перехватывает. Распахиваю широко глаза, хмурясь, пытаюсь что-то сказать, но лишь судорожно двигаю губами. — Ладно-ладно, мы потом ещё свидимся, ок? Киваю, всё ещё не понимая, от чего такая реакция — вроде уже была, но очень-очень давно. Тело помнит, да даже мозг, но сама не могу воспроизвести в голове те моменты, что испытывала сие. По телу будто бы что-то распространяется — оно разрастается в груди, всё быстрее и быстрее течёт по венам, словно какая-то тревога — только другое, подходящее слабым людям. Нижняя губа дрогнет, и я прикусываю её, стараясь вернуть себе прежнее состояние. Если так продолжится, то выльется в самобичевание, а то — в мои слабости. — Ну, до скорого, — он хлопает меня по плечу, видимо, увидев свою машину. — Иди домой, уже поздно. Это мудрое решение — мне бы следовало и раньше подумать об этом, понять, что просто нужно выпить чего-нибудь, успокоиться и уже, обмозговав, разумно поступить — естественно, забыв об этом всём. Мне не следует ворошить это змеиное гнездо — понимать его для себя, но не более. Я не хочу ввязываться, тянуть за собой других — в особенности Яну, которая точно пойдёт куда угодно, лишь бы за мной. Лишь бы не возвращаться в свою депрессию. Мышцы ног будто атрофировались — кажется, что вовсе и не моя походка. Чья-то другая — дёрганная, нервная, словно вышибли из колеи, например, чьей-то смертью. Стараюсь идти ровнее, понимая, что выгляжу слишком нелепо, но не получается; руки дрожат, лазают туда-сюда, и им нужно что-то трогать, тереть пальцами мою джинсовку, пытаясь этими дурацкими ритуалами успокоить нервную систему, что дала сбой. Ещё на один день ближе к смерти. — Хэй, Ленуся! — я резко разворачиваюсь, смотря, как парень стоит рядом с открытой дверцой. — Не стоит жалеть попусту, дорогая! Он быстро запрыгивает в чёрный джип, заводят мотор, пока тот открывает окно и высовывает руку с большим пальцем вверх, что-то радостно ещё крича, и пацан уезжает, всё больше становясь вдали простым пятном во тьме. В лёгкой джинсовке при минусе градусов почему-то становится слишком жарко. Меня начинает мутить, и я вспоминаю, что сегодня съела на банкете слишком мало, растягивая каждый продукт на языке, желая лучше прочувствовать вкус.***
Потягиваюсь, слыша, как хрустят мышцы — стараюсь убрать эту усталость в спине. Падаю прямо на грязный пол, цепляю ногтями подушечку на диване и подтаскиваю к себе, подкладываю под голову. Сейчас коже уже не больно — чувствуется как-то третьим фоном, — но улучшить себе жизнь хочется. Хотя бы таким бессмысленным способом. Яна на носочках идёт сюда, переступая через и не задевая итак неровно лежащие фотографии; встаёт рядом со мной и открытым ноутбуком, затем перешагивает чрез мою тушу. Буквально падает на колени, осматривает моё неперфекционисткое разложение, качает головой и тыкает в живот, глупо улыбаясь. Поправляет картинки, а затем, нависнув надо мной, вглядывается в глаза, из-за чего я их прикрываю, дразня её. Секунда — и я, не успев сориентироваться, стукаюсь о пол. Боли, правда, не чувствуется — спасибо, что хоть не с низким болевым порогом меня родили. — Ненавижу ваш ламинат. Лучше бы не делали ремонт, — подползаю к ней, садясь в турецкую позу, на что она хитренько улыбается. — Это заметно. Яна тянется к фотографии, что больше всего выделяется на фоне однотипных изображений. Переворачивает её, осматривая на наличие чего-то ещё, но возвращается обратно, увидев простой белый фон, хмурится, видимо, нового не почерпнув. — У тебя золотая рука, — она протягивает мне, отдавая. — Вытащила ту, что была фактом, а не отфотошопленной. — Или, скорее, тёмная. Хмыкает, не возражая на это. А раньше бы сделала. — От кого твой брат взял мои отфотошопленные фотки? — Как я понимаю, очередных шестёрок Настя. Отворачивается, смотрит в окно, пока я всё это сгребаю в кучу и помещаю уже в собственный конверт. Незачем это дело хранить у себя, не спасёт ведь. — Ты ведь не будешь их избивать? Передёргиваю плечами, состроив ей кислую мину, хотя лучше бы опять соврала. Но сейчас почему-то не хочется, посему строю глазки, хоть она всё равно говорит своим недовольным тоном баронессы: — Лена… — Это всё равно тебя не касается. И не будет. Ей в это лезть вообще не надо — я знаю, что она наломает дров. И ещё одних уже не выдержит — даже я не смогу вытащить её. И навряд ли её родители смогут продержаться долго — взяв тогда Ульяну, они знали, что это сильно ударит по ним во всех планах. Сейчас, когда дела обстоят хуже и их неподготовленность никак не поможет. И ко всему прочему, плюс на плюс даёт только плюс — ей незачем ломать себя окончательно. Яна вздыхает, но на этом ограничивается, решая не поднимать тему. — А эти фотки, — она тыкает в экран ноутбука, показывая на пацана. — На них Артёмин. Слышу, как она слишком быстро делает вдох, ещё секунду не дыша. Вообще бы не посвящать в это никого — и так уже людей предостаточно. Но я знаю, что я обязана — не только перед ней, но только для неё могу это сделать. — Где это вы? Но, в принципе, об этом всё равно рано или поздно кто-то узнал. И лучше сейчас посвятить Яну — чёрт знает, что потом бы было. Сейчас по крайней мере тихо — насколько это вообще возможно. — Это что-то вроде притона, только, — я мычу, раздумывая — словцо крутится на языке, но не совсем то, — это, скорее, совмещает в себе притон и ещё некоторые дополнительные детали. Яна поднимает с пола ноутбук, ставит к себе на колени, сгибается, чтобы лучше рассмотреть. — Это, то есть, одно из мест, где Стас устраивает наказания? — Не совсем. Она хмурится, то рассматривая помещение, то снова возвращаясь ко мне. Выдыхаю и, закатав рукава, наклоняюсь к её уху, опираясь рукой на плечо Яны. — Отец Настя — это действительно ядерная смесь. Он, конечно, не боженька, но уверяю тебя — они вполне могут спокойно творить свои дела почти во всех странах. Ну, пока не проколются на какой-нибудь хрени. — И почему Стас тут? — Ну, вроде, знаешь, — Яна поворачивает ко мне лицо, видимо, заинтересовавшись, — Насть смолвил, что после нашего ущербного лицея съедет в Англию. Но это неважно, — тыкаю в пацана на экране, обвожу концом ногтя силуэт того: — Суть в том, что отец Настя владеет кое-какими рычагами. И вот эта организация — одна из оных. Яна наклоняет голову к плечу, тем самым кладя её мне на руку. Это только первая часть — и в этом для меня есть доля облегчения. Но я не могу вечно растягивать. Хотя Яне давно пора привыкнуть ко всему и не распространять табу на других, всё же я знаю, что это невозможно. — То есть они пытают? — Не только. Они ещё и заметают следы, иногда рыскают информацию и другие функции. Что-то вроде службы безопасности, только это неофициально. — И в более извращённой форме. Я усмехаюсь, наверное, смотря слишком вызывающе ей в глаза. — Большие деньги — это большие возможности только на виду. Каждый задохлик может собрать свою собственную банду и обдолбаться, но не каждый задохлик может спокойно кататься на самолёте из Франции в Мексику. Ещё попутно попадать при этом в газеты. Яна становится более грустной — уголки губ почти что незаметно опускаются, веки закрывают полрадужки со зрачком, а взгляд тухнет. Она и так это знала — просто пыталась забыть, вычеркнуть, потому что сие приводило её к более углублённым мыслям. Я не удерживаюсь и кладу руку ей на голову, прижимая к себе сильнее. Яна мне как-то сказала, что боится собственного мозга — боится, что из-за её неосторожности психика станет слишком шаткой, и она потеряет рассудок; она сказала, что боится перестать быть той Яной, что знаем мы с её приёмными родителями. Это было иррационально, но я вполне могла понять её. И я надеюсь, что смогла тогда убедить в тех неподтверждённых доводах, что придумывала на ходу, следуя логике. — И почему вы там? И всё-таки она могла бы не задавать его. Знает ведь и видит — наверное, поэтому и рискнула. Вроде бы боится, но всё равно пытается лезть на рожон, думая, что так воспитывает себя. — Что вы делали там? Настойчивее, но я в любой момент могу отказаться — могу отчеканить «нет», и она сразу же померкнет, больше к теме не возвращаясь. Но я не хочу — и не только из-за её ранимого состояния. И дело даже не в долге — я просто не знаю, как относиться к Артёмину. Попробует ли тот подойти к Яне? — Я тогда не знала, что это — Лёля. Мы никого не пытали, не били и ни к чему не принуждали. И я слежу за лицом Яны — пусть оно и остаётся неизменным, всё равно замечаю напряжённость, но во всём теле. Хотя это бессмысленно — навряд ли я скажу что-то новое. — Мы сами обдолбались. И даже после минуты никакой от неё реакции — просто обдумывает что-то, размышляет, но чём именно, я всё же не могу понять. — Ты употребляла наркотики? Её вопрос кажется не слишком абсурдным, и я только сейчас вспоминаю, что ни разу не рассказывала ей даже про лёгкие — правда, мне нельзя было их пробовать. Насть сейчас уже не употребляет даже их — игла была только тогда, и я думаю, что даже Лёля-Лёша не притронется к ней — мне самой пришлось в свои почти пятнадцать привыкать к тому, что в шприце не содержится что-то иное. Насвай и остальное тоже особого вдохновения у Настя не вызвало — мне сейчас уже вообще кажется, что он пробовал это скорее всего на спор, чем с целью дальнейшего употребления. И я не думаю, что это бесследно обошлось — Насть один раз пропал на целый месяц, вернувшись ещё более злым, но расчётливым. Ко всему прочему, навряд ли он не просто бы запрещал мне прикасаться к этому, но и избивал, думая, что вдалбливает в мою голову это навсегда. В особенности после тех событий. Хотя всё же я тогда слишком опасалась за Яну, а посему не стала ничего говорить ни про их игру с принуждением, ни про что-либо, связанное с психотропными веществами — я и так знала, что это ничего хорошего не принесёт. Наверное, я оставила информацию на лучшие времена, а потом забыла. — Только в тот раз. Насть избивал меня, но не колол. Яна вздыхает, но всё равно никак не реагирует — я только сейчас замечаю, как та слишком быстро щипает себя за кожу рук. Нервное — всегда так делает, когда остаётся одна в людном месте или же в стрессовой ситуации. — И что в тот раз? — А ничего, — беру её руку, заставляя прекратить делать лишние движения, — кто-то прокрался из конкурентов, устроив сначала резню, а потом их торкнуло повеселиться — вот и повеселились. Хотя то место действительно было херово защищено. — Повеселились, вкалывая вам что-то? — Это обычная практика. Так что не иди в клуб к Настю — он не станет, но другие вполне могут. Я жду вопроса, почему так уверена в самом Насте, но вместо сего мне задают другое: — Почему вы туда пошли? Иногда я забываю один-единственный очевидный факт — как бы ни боялась Яна его, у неё напрочь будет отсутствовать рациональное решение. Всё, что она хочет — это абстрагироваться от всего, что может хоть как-то причинить ей вред. И она не будет продумывать план, хитрить не потому, что тупая — просто когда мозг отключается, приходится действовать только на инстинктах. И при следующих раскладах, когда теперь Яна вполне может гулять одна, не опасаясь и привыкая к социуму, мне не стоит надолго оставлять её — пусть и незаметно, но так хотя бы я смогу, возможно, не только уменьшить шанс, но и спасти. Потому что Яна не станет мной — она станет хуже, намного хуже, чем Насть, я или тот же Артёмин. Или же вообще перестанет жить — уйдёт окончательно в себя, ибо по-иному не умеет и не может, думая, что только в своём мирке она в безопасности. — Насть хотел, наверное, повеселиться, а мне нужны были деньги. Ну, старая же песня. Мне тогда через месяц должно было исполнится пятнадцать. Она лежит на мне, даже садится на колени — жмётся, но не обнимает, скукожившись, хотя утыкается мне в грудь. И я, придерживая её одной рукой, захлопываю ноутбук, решая, что с этим покончено на сегодня. По крайней мере, в ближайшее время мне это не пригодится. Небо уже синеет, когда мы доходим до пустынного поля — нет ветра, земля мягкая, а трава еле-еле начинает оживать. Яна идёт рядом, но спотыкается — смотрит в небо, фотографирует его, в особенности целясь в облака — нравится переливы цветов, рельефность и остальная составляющая, которая мне непонятна. Она в очередной раз цепляется берцом за прошлогоднюю траву, и я, закатив глаза и цыкнув, подхватываю её, придерживая за талию и задницу. Яна смеётся, улыбается смущённо, а потом возвращается к своему занятию. Прохожусь кистью по обёртке фотографий — так гореть лучше будет, к тому же костёр слишком затратно разводить. Яна подходит, дожидается, пока я закончу, а потом чиркает зажигалкой — подносит руку и ждёт, пока загорится, а вместе с тем, как вспыхивает огонь, резко отшатывается. — Ты не получишь ожог? Отмахиваюсь, разжимая пальцы, и смотрю, как пепел ещё с огненными точками лежит в траве. Присыпаю это землёй, придавив ботинком, а затем подхожу сзади к Яне и обнимаю её поперёк живота. — Завтра ещё пойдём. А сейчас домой. Она что-то неразборчиво бурчит, но прижимается ближе ко мне, откидывая голову мне на плечо и в последний раз щёлкая рядом находящийся лес. Хороший день.***
В голове сплошная вата вместо мыслей — вовсе нелогичные и бессвязные, из-за чего вместо человекообразных сплошные пятна — серенькие, чёрных даже больше, чем белых. Вчера глинтвейн, похоже, был совмещён ещё с чем-то — никогда так хреново себя после трёх бокалов не приходилось чувствовать. Поворачивая за очередной угол, тут же стукаюсь лбом с очередной плотью, облепленную бесцветными, но новыми тряпками. — Да блять! Потомок обезьяны, видимо, смылся, раз обвинений мне не было выдвинуто. Держась за лоб, посылаю к чертям первый урок и прислоняюсь к стене. Яна рядом цокает нарочито громко, подходя ко мне. — Нефиг бухать столько было. И подобрее. — Мне что-то подсыпали. А хреновое состояние с утром — это пиздец. Она закатывает глаза, встаёт рядом со мной и убирает руку со лба, прикладывая свою. — Помочь с рюкзаком? — Всего семь кило. Не откинусь. А вот в следующий раз — очень даже. Надо будет установить Настю ультиматум, что раз наркотой портить моё здоровье нельзя, а лишь избивать и трахать, то это не только на наркоту распространяется. Пока у меня всё ещё работает инстинкт самосохранения и имеется какое-никакое желание жить, хрен я кокнусь. А вот ему не помешало бы — для будущих потомков, чтобы не портить людям жизнь. По крайней мере, он ничего не сделает, лёжа в земле. Послав ещё заодно два урока и просидев, к сожалению, в одиночестве на крыше, более-менее живая выползаю в свет. Пятнышки наконец-то приобретают более детализированные очертания, и я замечаю, что серая масса слишком взбудоражена — слишком громко обсуждают, косятся друг на дружку, ещё и к тому же ныкаются везде. Яна не отстаёт — по ней это не так уж заметно, но нервоз даёт о себе знать. — Что На, — недоговорив, клацаю зубами, прикусив язык. — Тьфу, что Стас опять устроил? — Пошли в пустое помещение. В голове мелькает бред, который хочется ляпнуть, но движения становятся какими-то апатичными — усталыми, нежеланными. Пытаюсь встряхнуться, сбросить с себя эту странную пелену, а посему отключаю мозг на время. Раз так — любопытство вполне может подождать. Прошлый кабинет музыки — не самое лучшее место, к тому же ещё и принадлежащее Настю, но сейчас тут пусто. Это помещение осталось с тех старых лет, когда лицей ещё не разросся — был такой же посредственной школой, служащей для всяких детишек из бедных семей. Потом, как и идёт по канону, что-то случилось — отвалилось, кто-то придавился, люди задумались о своей безопасности и, наверное, только при прошлом директоре установили всякие украшения — незаурядные, но, естественно, деньги там нужны. Старая песенка. Здесь же у Настя была релаксация — крыши не любит, ненавидя любую погоду всем, что у него ещё остаётся, а другое не мог закрыть на ключ от посторонних взглядов, а посему и урвал себе вот это. Тут был целый полёт фантазии для него — и он реализовывал во всей красе. Насть унижал всяких сорванцов — не в воспитательных целях и даже не для своих шестёрок, а просто чисто для себя — раньше тут спаивал, следя за иррациональными движениями человека, но бросил, ибо видеть, как люди ломаются, приятнее в разы — пусть тот здесь скорее развлекался. И я его тоже в какой-то мере понимала — во время избиения, когда видишь молящий взгляд; как человек из последних сил поднимает руки и подползает к тебе; как с него капает кровь, его одежда превратилась в порванные куски, а кожу лица облепляет всяческая грязь; когда подавляешь волю и он просит, умоляет тебя не совершать сего — это вводит в какое-то аффективное состояние, схожее с хорошим оргазмом — и хочется, чтобы продолжалось, продолжалось, продолжалось, продолжалось… Без конца, без мыслей, просто действуя на каких-то инстинктах, не думая ни о чём. Мерзкое чувство, на самом-то деле — первый раз я помню отлично: когда победила, заставила унизиться — такое не забудется, служа опытом в различных целях. Но странно было то, что Насть после того раза ничего не сделал — просто констатировал факт, хмыкнув, а потом ушёл куда-то. И в последующие разы тоже. Суть тут не в игре в заботливого отца, который не оставляет своих подопечных — странно было то, что когда мы ещё не дошли до этих извращённых отношений, Насть не попытался ещё больше заставить прыгать вокруг себя такую течную сучку, как я — просто пустил всё на самотёк, даже не пытаясь пресечь слухи, о которых так пёкся, будучи младше. Он сбросил с себя груз ответственности за меня в этом и похожих планах, но за других почему-то нет — про него говорили и даже думали, наверное, вне школы, но сегодня получается, что и про Настя, и про меня было самым актуальным — по отдельности, конечно, обсуждали, но это в любом случае переплеталось хоть один раз. Насть теперь знает, что приближается конец, и понимает, что нужно ориентироваться на другие аспекты. Но, если бы я была чуть глупее, то подумала, что он уже тогда что-нибудь замышлял — впрочем, у меня и так полно вариантов, и ни в одном из них я не уверена. Я замечаю, как Яна водит пальцем туда-сюда по полоске пола — она раньше часто ненавидела пыльные помещения, имея чуть ли не аллергию на них. Сейчас даже иногда непривычно видеть её в таком — возникает что-то вроде когнитивного диссонанса: как будто автор книги пытается совместить несовместимое. И данному автору хреново удаётся — для меня уж точно. Нервоз Яны слишком напрягает, и я без обиняков хочу спросить, что за пиздец, а посему: — Что за лишние движения? Она отмирает, смотрит, но тут же отворачивается, прекращая скоблить пол, но через некоторое время начинает себя щипать. Подношу руку, чтобы ей было видно, и показываю на очередной неудачный способ успокоиться, из-за чего она, будто устыдившись, тут же хватается за конец своей незаправленной в джинсы блузки. А потом Яна поднимает голову смотрит прямо на стену, но спина всё равно дугой. У неё проскальзывает что-то вроде отчаянной решительности — когда человек захлёбывается в своём самобичевании и, как говорится, хочет хоть ещё один грех на душу не брать. — Я долго отходила от того, — она всё ещё смотрит прямо, но уже куда-то в себя. — Пыталась приучить себя к чужим прикосновениям по-дружески, потом училась сама тянуться к тем. И потом, когда смогла находиться целую неделю в общежитии и с девушками, и с парнями, я, — Ульяна делает вдох пытаясь унять мандраж, но всё же, видимо, переступив через себя, договаривает: — Я решила, что пора перейти на следующую ступень. И это неудивительно — Яна, всегда больше приближена к абстрактному мышлению, всё же видит в саморазвитии свой смысл жизни — ставила большую цель, на пути к которой разделяла на маленькие. Но у неё это не было каким-нибудь потолком — Яна понимает, что никто не идеален, а посему всё время двигается и двигается, стараясь вытачивать не только навыки в рисовании, но и в своей личности — чисто для себя, как и рисует картины. Не делает из этого ажиотаж, обходится без позёрства, считая, что остаться в памяти человека лучше, чем прогреметь скандалом на весь мир, где большинство будут пересказывать заученное мнение — без придыхания, улыбки, слёз и остального. И в этом она больше похожа на Сташа — разве что тому повезло больше, из-за чего он смог уже сформировать что-то определённое. Яна же на краю до сих пор — она в любой момент может опять впасть в депрессию, и я не знаю, сколько займёт в этот раз реабилитация. Её положение слишком опасно — эта болезнь выжила из неё всё, и теперь приходилось как-то восстанавливать. Заточила бы Сташа депрессия? — Куда ты пошла? Хочу было снова отвлечься на мысли, думая, что она будет долго готовиться, но тут же подаёт голос: — Куда и ходят развеяться. Я думала, что встречу там Стаса, но его там не оказалось, — и делает вдох, после этого говоря хрипло: — там оказались крысы. Хмурюсь, чувствуя, как из груди и по венам дальше в очередной раз начинает течь тревога — паника так и захватывает всё тело. — То есть? И Яна резко подскакивает, ходят два раза по прямой туда и обратно быстрым шагом, а потом встаёт передо мной — раскрасневшаяся, чуть ли не со слезами на щеках, говорит с нотками истерики: — Они хотели, а я ничего не смогла поделать. Я хотела спросить у Стаса кого-нибудь, искала его, они сказали, что знают, — и всхлипывает, начиная щёлкать пальцами, чтобы не потерять связь с миром. — Я послушалась, хотя должна была заметить, что Стас их от себя держит на расстоянии и, — снова делает вдох, чувствуя, как уже плачет, — и старается больше унизить. Она начинает грызть отросший ноготь, всхлипывает несколько раз, а затем почти на одном вдохе произносит: — Я отдала им компромат на тебя в обмен на то, что они не прикоснутся ко мне и не сделают больно — ни в каком смысле. Яна всё так же стоит — возвышается вроде бы, но я вижу, как она желает опуститься ниже — и ниже, чтобы наверняка, чтобы забиться в угол, не помнить про эти события, стереть их какой-нибудь амнезией, в том числе и то изнасилование, превращая в факт, который есть, но как бы и не её вовсе. И она молчит, видимо, ожидая, когда именно я унижу её — ударю, заставлю упасть или скажу что-нибудь, чтобы отсечь, чтобы она выбежала на трассу и… Иногда я чувствую, что реальность — это что-то вроде сна или чего-либо подобного, и я желаю, чтобы так и было. — Поэтому все так взбаламучены? Яна, уже собираясь сесть обратно на пол, резко вздрагивает, вскидывая голову и смотрит на меня — или, точнее, в. Делает это иногда — только со мной, но это вполне неудивительно. У большинства из моего окружения сие не какое-то экзотическое явление — читать по нервам может уметь и, в принципе, дилетант. Другое дело в Яне — пусть та не раз промахивалась, не соглашалась, но, будучи какой-то далёкой от меня и не зная многого, всё равно понимает — может быть, даже больше того же Настя или Володи. Хотя те больше увлечены собой, чем другими — Яна же, каждый раз занимаясь самоанализом, а не бичеванием, всё равно не помогает самой себе. Лишь пытается заменить себя же другими — родителями, мной, различной помощью к животным или же людям — просто забывается, никак не продвигаясь. И то, что она пошла развеяться, естественно, было только к лучшему. Стоит всё же сделать проверку на вшивость самой, а не доверить Настю — пусть Яну он и временами жалел, всё же оставался той капризной истеричкой, выращенной в перенасыщенной, но недоношенной заботе. Яне бы тоже не стоило так вестись на него — хотя бы потому, что такой удар мог нанести и он сам. И я не удивлюсь, если так. Пусть и с проблемами — это очень ожидаемо. Забито даже — тоже ведь начинает пресыщать всё, как и мать, ещё и не донашивать, относясь по настроению. — Да, — тихо так, практически без голоса. Продолжает стоять и мнёт край своей рубашки. Слухами меньше, слухами больше. Хотя меня это не интересует — не те проблемы, требующие немедленного решения. Видимо, в тех фотках что-либо принижаемое обществом — да и, если честно, это мало колеблет. Наркота — это лишь принцип выжить, а секс никогда и не интересовал. И не заинтересует. — …избиваешь Ариса. Слова вроде бы знакомые, известные, но я почему-то всё равно не могу их сформулировать воедино — как будто строю бессмысленный конструктор, не понимая, зачем и для чего. — На тех фото. И я только сейчас понимаю, что слишком — до такой степени, что уже пересекла черту, — много проводила времени с Настем. Мне уже и не по статусу иметь такого брата, дружить с Яной и любить Сташа. И к Настю тоже нельзя — по вытекающим отсюда причинам.***
Яна называет вот это — монотонным голосом, а мне хочется влепить оплеуху, чтобы уже прекратили тут распинаться. Будто бы притащилась я сюда ради этого. Хотя не подумала бы, что этот чёртов Лёля может учиться здесь — в этой школе танца, ещё и элитной. Мне пришлось тащиться в другой город, — благо, что рядом, — но хоть с охраной всё было просто. Проблема заключалась в другом. — Ну, — он встал передо мной, скинув сумку и пальто, — ты посиди тут, через часик подойду. У Яны в классе где-то четвёртом-пятом тоже были танцы — не балет только, а народные. Отбивала своими каблуками и кончиками туфель, прося подождать. Она и до изнасилования пугливой была — зимой принципиально из-за темноты не гуляла, не спала не потому, что в телефоне сидела, а всё из-за того же мрака; ещё лазать никуда и ни во что, ибо думала, что у неё проблемы с координацией. Тогда было клёво её подначивать — как она краснеет, поджимает губы, а иногда и морщит нос, сводя брови к переносице. С той яблони она падала, пока не залезла и не заставила упасть меня — хотя странно, ведь тогда мы вместе были на даче у Новиковых, ибо мои не стали тратиться из-за мелкого бюджета, а опекунство в тот момент было ещё у её биологических. Странно, что маменькин сынок не проявил себя во всей, как полагалось в ту пору, красе, ещё и показывая свою матушку. Зрелищно было бы, но жаль, что тогда это я хваталась, а не он держал. Мне стоило вдарить Володе в морду носком кроссовка тогда, заставляя искать другой выход — не работу цепной собачки и не другую, которая ни чем, в общем-то, не отличалась. — Ленуся, — тянет Лёля своим голосом смазливой шлюхи, — давай пойдём-ка и выпьем. — За твоё здоровье? — Я не могу расценить это как угрозу. Меня оно уже не волнует, Ленусь. Лишь качаю головой. Меня уже второй день нет в лицее — и это навряд ли социум расценит как нечто хорошее. Они ведь обязательно подумают, что вполне нашли себе жертву — будто бы у меня не может быть дел. Хотя вчера было потрачено впустую — Насть был пьян почему-то, а попадать ему под руку и имитировать что-то похожее на нормальный секс — абсолютно нет желания. А Сташ просто спустил по лестнице — только со своего этажа, ничего не сказал и хлопнул дверью, утягивая за собой, видимо, Варю. Если точнее, то спустил — это он так сказал ей же. На деле просто оттолкнул, чтобы не приходила — понимал видимо, что раз с Настем навряд ли, то со мной вопрос. Лёля, кивнув официанту, открывает рот, чтобы сказать чего-нибудь остроумное, но я бросаю на стол телефон с диалогом Яны, где и находятся фотки. — Это откуда? Лёля берёт в руки телефон, смотрит на первую же картинку, хмурится, поддерживая свой подбородок, а затем возвращает себе ту же улыбку бляди и дебила в одном флаконе, с таким же мерзким голоском произнося: — Тебя надули, — изрекают сию мудрую мысль, до которой бы никто не додумался, — два раза. И несколько людей. — Да что ты, су… — щёлкаю пальцами, резко прикусывая губу, дабы не произнести следующий звук. И уже каким-то осипшим договариваю бесцветно: — говоришь. Он отлипает от телефона, смотрит на меня, ещё и свои бровки приподнимая, а потом, скорчившись, начинает гоготать. И всё же каким бы Насть ни был, этого сучонка он навряд ли превзойдёт, ровно как и тот его. Оба мрази, но один лучше бы сгнил. — С тобой так веселенько, — Лёля снова утыкается в телефон, разваливаясь на столе и совершенно не обращая внимания на замешательство официантки. — И ты крутая. Не как остальные. Дёрганья слишком злят, а посему выхватываю у девчонки ёмкости, стараясь их поставить ближе к Лёле — хочется перевернуть, но почему-то кроткое благодарение смягчает чувства. Не так остро ощущаются раздражители. И спать хочется. — А если к делу? Все эти пустые, бессмысленные томления, отнимающие ещё и время, знатно так выбешивают. Я моргаю, в который раз пытаясь убрать эти ощущения трещин — хочется просто закрыть глаза и откинуться; меня мутит и вода, которой я пытаюсь это заглушить вместе с голодом, нихера не помогает; в теле та самая усталость, и настроение к этому располагает — некое уныние, когда ничего не хочется делать, а просто выпасть из жизни, ибо смысл в ней как-то не виден. Ни целей, ни мечт — ничего, кроме уныния. — Это тебе должен передать был Арис? — Возможно, — вполне могло быть, что это от той Вари, — но не лично. — Ну, значит, сама понимаешь, в какое осиное гнездо попала. Или змеиное, — он поднимает голову, но смотрит мимо меня, а потом снова собирается листать. — С другой стороны, раз уж к делу, чего ты хочешь? — Хоть что-то новое. Лёля на это лишь хмыкает — презрительно уже. — Конкретнее? Даниил вот стал новым поставщиком у фармацевтической компании, с которой у него не столько просто доставка химикатов, но навряд ли тебя это волнует. Кровь ускоряется в венах — придаёт краску лицу, заставляя тело сбросить эту чёртову пелену, и я, психанув, уже хватаю ранец, как меня, дёрнув за руку, усаживают снова на диван — уже к себе. Придавливает голову к своему плечу, наклоняется ближе, кладя мой телефон себе на колени, и шепчет: — Рано или поздно мы все умрём. А ты нет — ты ведь и так знаешь, что вылезешь. Если не можешь хитрить, то иди напрямую. — Это не… — Это способ выживания, — он затыкает мне рот своей ладонью — просто прикладывает к губам легонько, можно даже сказать, что и не касается. — А что же касается нашей Лопухиной Варвары — сомнительный персонаж, играющий на две роли. Она приближалась к Стасу, но была слишком дружна с Арисом. — Она обманула Настя? — Это я не знаю, — он отпускает, но не отдаёт телефон. — С чего ты это решила? — К Настю подбираться стоит только из-за одного. Пацан отдаёт мне свою собственную наличку с моим же телефоном, ещё и прибавляя денег — от такого сейчас нельзя отказываться. На остановке солнечно — золото-оранжевый свет, словно бы мягкий, но всё равно освещает большую часть. Утро, слишком раннее утро. — И с Евдокией будь всё же повнимательнее, — Лёля достаёт пачку сигарет, засовывая мне в рот и поджигая. — Подобралась к ним, подберётся и к тебе. — С кем? — Варварой, — он улыбается чуть мечтательно — такой слащавый, милый и маленький мальчик. — Фамилии одинаковы, а если не углубляться в историю — только в общих чертах, то вполне похожи. Повторяющийся звук колёс, временами замедляющийся, а временами наоборот, под него всё же приятнее ехать — никаких соседей, только какой-то спящий сурок. Пухленький, милый, ещё, вроде бы, ничего незнающий — только к нему совершенно другие чувства, нежели к Лёле. Лёлю хочется обнять, а этого — просто приласкать.***
В этом лицее как-то всегда слишком многолюдно, притом маловероятно, что в нашем городе наберётся в средних школах столько. И, возможно, причина кроется не только в Насте — Сташ, хоть и будучи неким изгоем, всё же имеет какую-никакую власть. Но Евдокию он и вправду выбрал зря. Неприметная, всегда в нежных тонах одетая, ещё и имеющая задатки лидера — такое навряд ли не могло быть его собственным идеалом — а кого именно и знать не хочется. Благо то, что уж точно не его самого. Вообще такое амплуа больше подошла бы к Яне, а не мне — дурацкая ситуация в самом-то деле, весь этот показушный пафос мне и в кинематографе не нравится. Вымораживает так, что Яна сама иногда ударяет очередной книгой по башке. Но спасибо и на том, что она только возвышается — в другой раз я бы не удержалась и вдарила. А сейчас вполне могу эту дерзость снести — успокоиться, как и во все прошлые разы. — Чё те? Настроения хоть как-то распинаться нет — ор уже стоит в ушах: от этих мерзких людей, сейчас бегущих по коридору, которые будут прикасаться — толкать своей собственной тушей, обдавая мерзким запахом пойла, курева или чего ещё похуже; от грёбанных меркантильных людей, тихо сидящих в своих кабинетах и думающих, что вред им может принести только один человек; от отца с матерью, которые не лучше всех других, но их хоть можно заткнуть — не ударять, а применить более «нравственные» методы. Без насилия же. С Настем всё тоже свелось туда — без лишнего шума, каких-либо мерзких штучек — просто как и всегда сжимал всё, чуть не ломая, дышал и смотрел; щупал, говоря в очередной раз что-то — бессмысленное, пустое, что с самого начала не трогает. И меня передёргивало почему-то больше, чем обычно — пару раз проявлялся и рвотный рефлекс. Вчера поистине был мерзкий день. Но в остальное время, лёжа пластом, я и не срывалась — самоконтроль работал хорошо. До того момента. Настю это не понравилось, но сдирать его кожу в мясо, хватать за конечности, не обращая внимания на массу с весом и желая сломать косточки, держа того за, как казалось мне, хрупкие пальцы, словно у пианиста; понимать что в тот миг именно он беспомощен — как маленькая канарейка, которую можно легко прибить или унизить, заставляя перед смертью ещё помучиться — гипербола, конечно же, но какая прекрасная. И плевать, что на щеке красуется синяк. — Повежливее? — Ты была бы тактичной, если бы не отнимала моё время. И своё тоже. Евдокия насупливается, но пока молчит. Хотя мне, в принципе, делать нечего — никого нужного нет, а Яна на консультации — не думаю, что им там объясняют, а не просто балаболят. — И ты тоже, если бы согласилась на мои условия. Она вздыхает, но присаживается рядом, скидывая ранец. Не смотрит в ответ — сидит, думает о чём-то. И не скажешь же, что когда-то наебала Настя — впечатление производит совершенно другое. Неплохой, всё же, ход. — Ну так, нахуя? Хоть и навряд ли та матерится, но знаю, что вполне может послать меня. Она же посылала Настя? Впрочем, такие мелкие шалости скорее для меня — у неё была возможность, и она ею воспользовалась. Суть в том, что это не принесло никакой пользы. В пятнадцать я-то и стала отдаляться от Настя, пока тот терял интерес ко всему — стал более хмур, хотя за вечными шутками это скрыть было легко; у Настя были срывы — его настроение всегда скакало, он избивал и щадил без всякой рациональности, видимо, пытаясь о чём-то забыть — это действенный способ, пусть и кратковременный, я знаю. Для него точно — раз уж он и вправду человек, то должен что-то любить. Пусть и такое. Три месяца без Настя в ту пору — не знаю, было ли какое-нибудь время, когда проблемы настолько минимизировались — на всякие мажорные приёмы, конечно, водили. Но какая к чёрту разница, если Володя тогда уже был на последнем году обучения — пел в комнате, в моей комнате, уже переходя к следующему классу — последнему году здесь, где сейчас я — под этой плёнкой целеустремлённости, надежд и мотивации кроется совершенно другое. Может быть, Лёля тоже уже ни к чему не стремится — у меня осталась только та свобода, что нужна самой мне. Ему уже ничего не нужно. Яна, наверное, одна из тех, кому больше всего повезло, хотя по делу предполагалось иное. Хорошие оценки, поступление на бюджет и потом богемная жизнь — это уже её свобода, хотя мы обе понимаем, что свободы-то и нет. Это убеждение — лишь защитный механизм, чтобы не сломаться, выжить, адаптироваться и не более. Точнее, один из механизмов. — Обычно ты не спрашиваешь. — А ещё считаю большинство без особого интеллекта. Как видишь, это вполне правда. Она как-то нервно усмехается, смотря в пол. Хотя не так уж и ебёт ситуация с ней — зря, наверное, но Сташ слишком крупно ошибся — и это почему-то заставляет размышлять. Бессмысленно, на самом-то деле — он уже не примет мою помощь. И Володи нет — уже не с семьёй, где-то с другими. Я и не заметила, как он стал терять к ним свою привязанность — или же просто притуплять её, заставляя себя убедиться в их зле. А может, использует и другой способ — мне об этом знать не очень-то и хочется. Хотя навряд ли он притронется к тому — Володе и так известно про отношение Настя. Но даже если это не так, то вырисовывается действительно слишком запутанная игра, и создаётся чувство, будто выкинули меня к чертям. Впрочем, возможно, это лишь окажется канителью — так мои силы пойдут в другое дело. — Тогда ведь правильно, если я не отвечу? По-твоему, конечно. Дерзко — неудивительно, что Насть и Сташ её приблизили. Совершение ошибок, ещё и к тому же основанных на тупости, — это у людей, наверное, естественное, вшитое в мозгу. Ну, а повестись на такое — вполне нормально. Недостатки Сташа и Яны тоже меня как-то не слишком волнуют. — Правильно. Но неприемлемо. Евдокия надувает губы, но никак не язвит — может быть, понимает, что я сейчас не в настроении. В последнее время всё катится — хотя оно и так всю жизнь катилось. Есть ли в этой бездне дно? Или оно по прямой? До бесконечности такой — без начала даже, я ведь не помню, когда это всё началось: не луч, а прямая — крепкая, способная удержать это всё. И в то же время ускорить, наклониться, затем к чертям становясь вертикальной. И тут нет никакого решения — такая чёртова судьба, что не объясняется. И винить некого — только себя, самого себя. — Просто забирай это и езжай, — она открывает кармашек рюкзака. — Не привязывайся к ним. Ни к одному из них. Порывшись, достаёт флешку и кидает мне — маленькую и чёрненькую. Встаёт, кидая на плечо, придерживает за лямку, и уходит, ничего больше ни говоря. Я дёргаюсь, но остаюсь на месте, во всю глотку крича: — Ты ведь не только про братьев говорила?! Варвара молчит, захлопывая дверь. Видимо, не привыкла врать — была другой. Или просто почему-то имеет такие цели — из-за чего-то своего, каких-то личных причин. И я не могу разобрать — каких именно.***
Золотое, золотое, чёрное, золотое, золотое… ну, белого, видимо, нет. Даже снаружи сего объекта — чёрное золото сплошное, твою мать. Меня уже мутит от отблесков, и хочется блевануть на стены этого произведения искусства, про которое наверняка скажут только плюсы, польстив и назвав объектом наследия культуры, но Яна не в особом расположении духа, а денег особо нет — так и лежат те сбережения от Лёли. Теперь-то и переть приходится автостопом — благо, что не ёбаная зима. Там уж точно подохнуть можно было — не быстро, но всё ж. — Тебе понравилось? — Ну, если бы эти вычурные ворози, — я взмахиваю рукой, показывая на стены, — не хотели мне выжечь глаза, то вполне съестно. Яна вздыхает, но криво улыбается: — Ни чему ты не учишься. Я лишь пожимаю плечами, выгибая бровь, хотя та меня не видит — осматривает узоры на потолке. — Ну, характер такой. И она замолкает — прижимается ко мне во время поездки на её карманные — в другом городе же. Не сбережёшь — один раз на жратву я уже потратилась, придётся и ещё. Ехать несколько часов, а посему Яна засыпает у меня на груди — сворачивается, прижимаясь и утыкаясь в шею носом. И я то просто смотрю на дверь, совершенно ничего не слыша, то впадаю в дрёму — думать больше не о чём. И потом ещё пересадка — в ту чистую, отполированную до блеска, станцию навряд ли поедет такой поезд, которому уже не один год. А всё равно пользуются — делать-то больше нечего. Благо, что за проезд не сдирают много. Яна сидит в телефоне, лёжа на мне. Лучше бы всё же ехали ночью — днём все шастают, солнце слепит глаза. Должно вроде бодрить, нужно вливаться в толпу — и дальше по ступенькам, по дорожке, пока не будешь сидеть на своём месте. А после этого сплошная усталость со злостью — и это отбивает всякое желание работать. Система, построенная на деньгах — только на этой мотивации. Мотивации для выживания, для того, чтобы хоть как-то почувствовать себя значительным — носить звание, так, чтобы о тебе знали или чтобы ты не сдох. Потому что по-иному вполне можно окочуриться. Я цепляюсь взглядом за текст на дисплее телефона, который Яна не очень-то быстро прокручивает, как обычно — видимо, смакует, ностальгируя, наверное. — Вальтер? Это же в каком классе-то было. — Тебе же он всегда не нравился. Пусть и великолепным писателем приключенческих романов был. Я усмехаюсь. До сих пор обижена — ну, кто виноват, что если я и говорю, то так, как думаю. Сейчас я уже прошла эту стадию — скорее больше молчу, добавляя по делу. — Был, конечно, девятнадцатого, по-моему, века. А сейчас всё изменилось — я его вполне могла прочитать и в одиннадцать. — Запросы стали ниже? Вздыхаю, тыкая её под боком пальцем, на что она шикает, дёргаясь. — Я не настроена сейчас играть, Лен, — она указывает на телефон. — Я предаюсь ностальгии по былым временам, когда ты только начинала быть циничной сукой. — Ну, спасибо, уж от кого я не ожидала таких слов, так это от тебя. И всё равно притягиваю её к себе — прижимаю, усаживая к себе на колени, смотрю через её плечо на слова, складывающиеся в предложения — знакомый. Раньше, когда ещё не было этих всех игрищ, я перечитывала его по три раза — этакое состояние, когда находишь шедевр и не видишь смысла больше развиваться дальше, поглощая новые факты; тогда мне хотелось лишь снова и снова перечитывать Айвенго, даруя себе чуть ли не главную роль — с персонажами отожествлять не хотелось, а вот давать себе роль помощницы Седрика, подругой Ровены или же слугой Ричарда Первого, у которой есть тёмные тайны, а среди них и какое-никакое владение мечом. Это было в далёкие одиннадцать — где-то меж двенадцатью и тринадцатью я перестала это делать, наслаждаясь персонажами и историей — обдумывать, размышлять, смаковать, открывать для себя факты. Детская часть закончилась, настала взрослая — уметь анализировать и выходить из ситуации. — Ты ведь не обижаешься? И только сейчас замечаю, что та перестала листать текст — телефон уже вообще выключен лежит рядом, пока она гладит мою руку. — Рано или поздно произошло это. Или что-то вроде этого, но, понимаешь, — я беру её за запястья, соединяя их в то ли сосуд, то ли порванное по бокам сердце, — нам всем было бы хуже, вернись всё обратно. Я подтаскиваю к ней телефон, набираю на нём пароль — заученные цифры, мне и своим родителям она доверяет. Открываю Ворд, листая до того места, где остановилась читать. — Давай мне на ушко сказку расскажешь. — Ещё день. — М, — легонько провожу по её рёбрам рукой, щекоча, — всегда любила людей, идущих против системы. К вечеру, когда мы возвращаемся, ещё не темнеет — весна, скоро лето, а там и всё — не будет ничего, всё будет другим, изменится, станет новым. Разве что память останется — естественное для человека, пусть и иногда мешающее, но всё же нельзя не сказать, что не помогает. — И да, не стоит об этом думать, — я выкидываю окурок, видя, как её мама выходит из дома. Яна лишь кратко кивает, шаркает ножкой и уходит, оборачиваясь и убеждаясь, что я ещё стою.***
Раньше, где-то в мои шестнадцать, было довольно скучно — всё было таким бессмысленно-серым, что встречи с Яной не спасали. Приходилось себя иногда развлекать — какими-нибудь практиками знаний, изучением чего-либо, а иногда и просто лежанием на диване — после встречи с Настем ничего не хотелось, кроме какого-то забытья — сон тоже не был этим. Просто лежать с пустой головой. Как вот, в принципе, и сейчас. Хотя у Настя должно быть полно дел. Раз уж он так любил в юности лезть на рожон, то приходится разгребать в последние два года — с другими школами, с другими богатенькими шлюхами, с конкурентами отца; у него ещё и были проблемы в семье — сложная схема отношений, ненужных правил, бессмысленных действий — как, например, излишний этикет или официоз. То же и у них — на Настя давят, его тренирует, а к тому же он и крутится ещё в кругах лицемеров — естественно, конечно, что глотку перегрызть захочет даже большой ценой, хоть и не более жизни. А вот насчёт меня и остальных — вопросик такой хорошенький вырисовывается. Хотя нет, это не смешно и период жизни как-то вообще к хорошему настроению не располагает — шутки всё циничнее, я уже с Яной не могу нормально общаться. И она почему-то молчит — смотрит, улыбается и подаёт чай. Согревает, прикрывает на уроках, давая отгулы — и при всём этом думает, что недостаточно отплачивает. Какая к чертям разница, если мой родной брат куда-то съебался? — Ну, что? И всё же он хорош — чёртово олимпийское спокойствие, что привлекает многих, мне же оно не помешало не в лице другого, а во мне. Реагировать плавно, но быстро и не показывать эмоций — не это ли прекрасная тактика? Не это ли прекрасно в этом мире выживания — один из главных принципов, тех азов, что освоить-то и иногда невозможно. И всё-таки не просто нужно, а как-то по-мазохистски хочется — я уже действительно слишком стала на него похожа. — Нет. И всё равно не уходит — стоит под этим ветром, который его из холёного превращает во вроде бы обыкновенного лоботряса, а суть от этого не меняется — пусть хоть половина его чёрных волосы сгорит, он останется таким же в любом случае: без наивности и веры в справедливость, в правоту своих принципов, которые чаще всего абсолютны; Насть слишком обособлен от обычного мира — циничность, что обычно бывает у потрёпанного жизнью человека, здесь не с примесью ненависти, а чего-то другого — нечто похожее, но он и не мелкий, обозлённый на мир птенец, что только сейчас узнал про вот это всё. Да и слишком быстро докатился до этого самого всего — слишком быстро понял этот странный конструктор, состоящий вроде бы из логики, а вроде — лишь везение и хитрость. И его пусть и больное сознание не переделывает в угоду ему — разве есть ещё такой человек, что так разумно переставляет всё, лишь делая это для себя — пусть и поначалу с небольшими потерями? Именно в реальности, а не в книгах, на которые вечно указывает Яна. Я бы, наверное, всё же сломалась раньше. Тем не менее я тоже делаю лишь для себя. Я хочу быть с Яной, но я также хочу, чтобы она не ввязывалась в это всё — ради неё. Странно это всё — такие схемы, такие чувства. Вроде амбивалентно, а вроде и рядом — не разберёшь, чёрти что. Слишком сильно переплетается, чуть ли не въедаясь — прямо нить в нить, волокно к волокну. И краски смешиваются, но создают не один оттенок — много, с разной дозировкой, они так разноцветны. И это, наверное, всё-таки слишком пугающе — понять, что каждый из них из себя представляет, ещё переходя в другой. Я пытаюсь вздохнуть, но вместо сего шмыгаю носом и, смотря в глаза ему, прохожу мимо — шаги какие-то неровные, ноги не поднимаются — будто бы атрофия мышц. Хотя мне нельзя отвлекаться на мысли о ногах — смотреть ему в глаза, вот так, это уже слишком, но позволяет. Хотя всё равно останавливает, удерживая за плечо. Впивается своими пальцами — вроде и не тонкие, но сильные. Вывернуть, что ли, желает. Подносит руку к лицу, указательным проводит по носу — надавливает, сжимает, смотрит, что-то выискивая. — На следующей неделе в пятницу придёшь. — Мне это не нужно. Он хмыкает, но продолжает трогать и ощупывать. Потом, хмурясь, отпускает — не удерживает за плечо, и я делаю шаг, совершенно не фокусируясь и видя перед собой размытое пятно, напоминающее цвет его кожи — всё встряхивается резко, без понимания чего-либо, руки по рефлексу стараются унять кровотечение из носа, пока боль по маленьким кусочкам всё растёт и растёт — странное такое ощущение, вроде и плохо, но как-то ещё и с примесью инородности, что ли. — Теперь да. Теперь-то, блять, ещё и тратить своё время на тебя — такого драгоценного. Насть уходит, что я не успеваю словить его взгляд. Всмотреться и рассчитать силу, чтобы ответить — заслуживает ведь каждой ранки, каждой царапины, каждой убитой клетки — он заслуживает быть мясом даже не в армии, а просто в жизни — получать удары, сдирать кожу, ломать кости, повреждая при этом себе ещё что-то; эта богатая сука достойна получать каждую психическую и физическую заразу — больше и больше, чтобы довести, чтобы окончательно — уже сдох. Накидываю капюшон, пока редкие люди проходят мимо — здесь нет моих знакомых, что создадут нам с ним бессмысленные проблемы — только силы потратить зря. На первом этаже лишь младшеклашки и нахлебники — учатся бесплатно, крыло вроде принадлежит государству, но не думаю, что там мне будут больше рады. Детки, может, и бывают похлеще взрослых, однако же это вина самих старших — развитие-то всегда по-разному идёт. Но всё же как бы там ни было мой опыт и этих сопляков навряд ли можно сравнивать — с Яной нельзя ничего исключать, но она иногда слишком фантастически мыслит, уходя от реальности. Дверки — такие хорошие и качественные, если не быть специалистом и определять на глазок, разрисованы обидными надписями — есть и на английском, надо же. Мажористо и выёбисто — в принципе, в духе этого лицея. Кровь плохо смывается — ведь такая зараза, как гелиевая паста, что впитывается в ткань или засыхает, прилипая к чему-либо — и хрен там, трать 10 минут на эту слизь. Ещё и слои — чем ближе, тем светлее, но сколько же надо ещё смыть. И всё же внутренности человека — это мерзко. Все эти тонкие ткани, несовершенство природы и зависимость от целостности, от правильной работы того или иного органа — бесит так, что мне хочется ещё больше разодрать. Чёртов парадокс, лучше бы с Настем так было — я не могу уже сносить, терпя это всё. Психика вроде и в порядке, а вроде… Пока я вытираюсь, слышу, как шлёпают какие-то странные ботинки — с виду вроде вполне нормальные, а звук странный издают. Девчонка проходит мимо, не смотрит, а у неё в волосах ободок — ниточка так легко, словно ткань, туда-сюда летает из-за создаваемого ветра. Она хлопает дверью, уже сразу ревя в голос и не обращая, видимо, на меня внимания. А ног не видно — наверное, пытается успокоиться и не показать истинное лицо кому-то. Передо мной она достаточно спокойно держалась — губы разве что чуть дрожали. Выживет, не сдохнет. А пока что в зеркале сзади меня морда Щербатова — слишком такая радостная. Настолько, что я уже начинаю понимать Настя, когда он в плохое настроение избивает особо улыбчивых — странное чувство: вроде и раздражение, а вроде и некая лёгкая обида. И он шепчет: — Пойдём, пословим. Бесил всегда этой манерой показывать, что лидер, а посему мы на его территории, стоит повторять всё за ним. Пиздил-то в большей части у самого Настя — мозгов хватает только на то, чтобы переделать оригинал. Не создать, не сделать шедевр, а лишь переделать — на свой манер с теми же основными ошибками. Пусть как и у Ковалёва есть шайка, у Щербатова же они скорее глотки перегрызут друг другу — уже хотят его скинуть перед тем, как уйдёт. И это в любом случае произойдёт — с моей помощью или без. В этом коридоре слишком шумно — разные часы у детей и у подростков, разное время. Хотя скоро будут загонять в класс — не сомневаюсь, что у воспитателей с начала дня болит голова. Но их проблемы — сами выбрали. — Хули надо? — Стас более вежливый, — он улыбается, стоя надо мной, — и не такой биомусор, как ты. Эти все мельтешения, оры, лица, искажённые от злости — это всё так мерзко. И мне кажется, что это всё объединяется в двух людей — в сейчас находящимся рядом со мной Щербатовым и нём — хотя почему-то меньше, чем в Саше. Но я слишком много думаю о Насте — не за горами и тот день, когда я его прощу, да? — Ну так? — Всего лишь хотел поздороваться и поздравить с тем, как ловко ты воспользовалась своей репутацией и Аристархом. Стас бы это не оценил, а ты очень даже. — Ну и ебись тогда конём, пидорас. В ушах всё ещё шумит — рожа Щербатова великолепно сочетается с этим мерзким, вызывающий боль, гулом. И я не слышу, что тут говорят — может быть, поэтому мычу, когда кто-то резко разворачивает к себе, держа за плечо. — Давай поговорим, — Сташ кусает губы, стараясь что-то унять — и я знаю даже, что. — Просто поговорим. Он стоит, дёргает свободной рукой — видимо, хочет потянуть за собой, но боится. Его мышцы на лице тоже как-то судорожно шевелятся — то ли злится, то ли ещё что. — Ну, пошли. Сколько я помню, библиотека никогда не закрывалась — будь то проветривание, поездка самой библиотекарши на какие-либо их мероприятия — никогда не интересовалась их жизнью. Но книги в большом количестве не воровали — одним были не особо-то нужны, вторые слишком мажористые, а третьи, как Яна, возвращали. Хотя были некоторые, что по каким-то своим причинам уносили — впрочем, это не моё дело. — Ты ведь не изобьёшь её? Руки в карманах — наверняка вспотели, я это знаю. Столько лет угробить на людей, крутиться в такой среде и получить вот это — в принципе, нужно ли мне что-то ещё? Есть ли что-то другое, чего бы я хотела? — Это не тот вопрос, что ты хотел задать. Всё же Настю повезло, что так всё повернулось — меньше сил, меньше проблем. Ему так лучше. Хотя испытывать к нему что-то на подобии жалости — это уже слишком. Это край, который я ещё не переступила — лишь отметила факт. В конце концов, тоже можно сделать и со Сташем, и с Лёлей, и с Яной, и со мной — абсолютно со всеми. Сташ же шаркает, поднимает голову, подходит ближе — как в своём доме, когда я к нему пришла за теми фотографиями. Когда он попытался отвлечь меня и понять, что именно я из себя представляю — пойду ли я ему на пользу кроме этого компромата, смогу ли в таком случае что-то сделать — такие пустые размышления, не нужно затраченные силы, что ответ был слишком прозрачен — не так, как нужно в этом мире и не так, как они привыкли — слишком просто. Как я, в принципе, и поступила, не став пытаться сблизиться со Сташем — лишь вспоминать и как-то себя подбадривать им, греть себя за счёт него. Потому что иначе я бы, наверное, была рядом с Яной. — Ты поможешь мне? Хотя я, в принципе, могла бы и в начале ответить — так лишь получается, что я либо себя, либо его унижаю. Но мне хочется сделать так — и я делаю. Только для себя. — Я помогу тебе. Но не ей. Ожидаемо было, что он просто возьмёт рюкзак и уйдёт, ничего не сказав — может быть, заденет плечо, как иногда делал с Настем. Но Сташ стоит и смотрит — без поджатых губ, кулаков и широко открытых глаз — они даже прикрыты. — Именно это я и имел в виду. А мне и ничего не остаётся, кроме как хмыкнуть слегка удивлённо, а затем коротко кивнуть. И уйти самой — в конце концов, меня ждёт Яна. Слишком много дел, слишком загружены мы обе — она новой жизнью, а я старой. Перемены для меня — это к лучшему, это нужно. Щербатов сидит внизу на скамейке — улыбается уже по-другому, не по-обыденному. Я останавливаюсь, зная, что на меня не обратят внимания — в чём всегда были его ошибки, так это в самоуверенности. — И я выдрал из него эту хрень, — малец, что крутится рядом с ним, достаёт из кармана помятую стрекозу. — Она даже чуть вскрикнула. — Молодец. Говорит что-то ещё, воркует, не вслушиваясь в громкие шаги — думает, что не тот человек, ведь Настя нет. Мне хочется вырвать стрекозу, но вместо этого я лишь хватаю за клок волос мальчугана, скидывая его со скамьи — и смотрю, как его головёшка ударяется о пол, словно мячик, пусть и не такой прыгучий; как мягкая кожа соприкасается с грязной поверхностью, а кости эхом отстукивают глухие звуки; как он зажмуривается, надувая свои пухлые губы, и те чуть ли не целуют пол — один раз всего, наверное, ведь Щербатов уже подхватывает того. Я вздыхаю и разворачиваюсь, иду в столовую, совершенно не видя, с каким зверским лицом смотрит на меня он — как понимание чего-то про меня слишком шокирует его. Я уже в это время выискиваю Яну и сажусь рядом с ней, морщась от безвкусной еды — богатые шлюхи даже такое не едят, лишь бы показать, что у них есть кошелёк.***
На улице темно — не холодно, но и вроде не тепло. Будто температура не чувствуется — телу нормально. Не комфортно, не плохо, а просто нормально — в принципе, мне этого вполне достаточно. Лёля рядом шебуршит пакетами — ест какие-то печенюшки, не очень хорошо приготовленные и имеющие слегка специфичный вкус — как будто долго лежали в холодильнике. Морозные и с примесью какой-то мяты — странные. — Ну и зря, что не будешь. И делаешь такую мину. — А что ты хочешь? Мыслей абсолютно нет — вроде и надо как-то переживать и белиться от страха, но нет ничего. Как и в первый раз тогда — переживая свои собственные унижения, становится уже как-то похрен. Цинично как-то слишком даже, хотя какая к чёрту разница? — Скоро всё образуется, — он поднимает мою голову за подбородок, заставляя смотреть прямо — в тёмную какую-то дорогу. — Выше нос. В чём-то он прав — иногда я так и делаю. Но сейчас не слишком уж хочется — я желаю лишь убраться отсюда подальше. Не приходить, не просить и не выполнять чёртовы поручения Настя с тем лицом — стоило стать соплячкой, стоило отказать Володе, стоило… А к чёрту всё — я же выжила, не сломалась, всё в порядке. Я же ведь помогла вытащить Яну — разве именно это не достойно быть моим смыслом? Хоть что-то, но важное мне — пусть и такое, пусть и нестойкое, походящее на зависимость. — Всё-таки ты больше и больше становишься похожей на Стаса, — Лёля откусывает часть печенья, смотря на меня. — В чём именно? Он, хмыкая, улыбается, произнося: — Посмотри чуть глубже. И хорошенько об этом подумай. Дряхлое здание — чёрное, будто в разводах сажи, окна в нём выбиты, а этажей всего пять. Такое выкупить можно и за десятку тысяч всего, лишь помахать перед носом даже можно. Если на один раз, конечно. Лёля, всё так же улыбаясь, кивает всем, мимо кого мы проходим — сидят на полу, высматривают что-то. Передают друг другу водку, закусывая каким-то то ли хреном, то ли ещё чем — как бы у них ни была брезгливость развита, всё равно будут травить себя всякой дрянью — наркота или еда без разницы. Парень наклоняется ко мне: — Хотя, навряд ли ты перейдёшь грань так быстро. Лёля, придерживая меня за плечо, открывает дверь, тут же отпуская и еле заметно махая рукой в противоположную сторону — как и договорились. Хотя Насть навряд ли будет счастлив этому — скорее всего, выкинет что-нибудь. Мне не хочется расхлёбывать ещё что-то и следить за словами, как это было с теми картинками — до сих пор скрипят зубы, как только какой-нибудь дебил подойдёт. Рядом со мной никого — дальше стоят, ближе к центру, улыбаются некоторые, а Насть просто скрещивает руки — и ничего больше, просто держит ножик в кулаке. Ему бы, конечно, было легче подбросить её кобелю или на крайний самому, но это слишком легко — от такого ломаются только слишком слабые. Яна, может быть, и была такой, но я всегда могу оправдать её чем-либо — возрастом, условиями жизни, расшатанной нервной системой… А Евдокия и похожие на оную уже более сильнее — у них до сих пор есть условия, есть опора, есть что-то ещё, недоступное для Яны. И, в принципе, Сташу та уже не нужна — он оказался умнее своего брата. В нём тоже это есть — только Сташ не стоял бы на месте Настя, а просто убил бы. Варя сидит на коленях — голова опущена, свет падает с другой стороны, но я вижу на шее эту красную полоску — не розоватую даже. И Лёля садится рядом с ней — смотрит, не достаёт нож. Запускает цепную реакцию: толпа ловит эту атмосферу, впитывает, передают друг другу, взращивая этот клубок — он вязкий, и я чувствую, как вполне неосознанно тоже хочу завыть нечто похожее — не во всё горло, тихо, может быть, без голоса, но хочу. Иррационально желаю, а посему вполне могу себя сдержать. Насть не оглядывает каждого — сразу же смотрит на меня, глаза в глаза, серость к серости. И я вижу, как он сейчас совершенно беззащитен передо мной, что я тоже могла бы подойти к нему и резануть, глубоко резануть по горлу — он бы упал так же, склонился, принимая это всё, стерпел бы пару-тройку тычков, а потом — уже не просто глубже, уже до конца. И он опускает голову, он встаёт на одно колено, прикладывает край ножа к правой щеке, царапает лишь поверхностно — с моей стороны, чтобы я видела, снова смотрит на меня, но уже уверенно — так же цинично, как и всегда, не даёт слабины, приручает — не меня, а их. А Лёля уже знает всё наперёд — пытается вырвать заколку из причёски: еле-еле получается, где-то волосы отрываются, оставаясь на ней — на свету они отдают золотистым, контрастируя с чёрными зубцами и сверху украшенной бабочкой; ломает её пополам — та, щёлкнув, падает на пол рядом с Варварой, как-то странно сверкая — у Яны бы тоже заблестели глаза. У Настя они тоже блестят, но не от слёз — совсем другого, что нельзя ставить рядом с Яной. — Ну?! — Лёля оборачивается, блядски улыбаясь. — Какова цена швали — нос или ухо? И что-то голосят — что-то неразборчивое, несуразное, что-то не то — не то для меня, что-то совершенно не моё — будто единый организм пытается уничтожить лишнее, какую-то бактерию, что разрушит их — принесёт коллапс всему существу, убьёт сразу, не покалечив. И эта паника во мне как-то переплетается прекрасно с дежавю — со спокойствием, с привыканием, с тем, что я уже прогнулась под Настем, приняла его правила, не стала отрицать. И поэтому мы смотрим глаза в глаза — слишком неправильно, слишком плохо для меня, слишком хорошо для него; слишком настолько, что я могу прочувствовать приближение катарсиса. — Раз ухо, так ухо. И Лёля резко выхватывает нож из кармана джинс, раскладывает его; берётся за мочку левого уха, оттягивает, медлит чуточку, ближе к ней наклоняется — так, чтобы щёки соприкасались, а затем взмахивает — резко, элегантно, плавно, без блядского поведения и выебонов. Просто держит в руке розоватую плоть — с незащищённой полоской мяса и почти не вытекающей кровью — слишком в малом количестве для Настя. И я знаю, что в следующий раз у неё уже будет стекать кровь по подбородку — рядом с разломанной заколкой. Яну бы начало уже мутить — я видела, как она блевала вместе со слезами и соплями. И я не хочу, чтобы это повторялось. Стихает, а я только сейчас понимаю, что Варвара мычала — глухо, но в такой тишине, где каждый ловит твои дёрганные движения и судороги, малейший звук, где тела лишь оболочки — это слышно слишком прекрасно. Она чуть жмурится с закрытыми глазами, стараясь не реветь под негромкий гогот этого быдла; её руки стараются сжать землю, пальцами впиваясь в этот пол, пока к коже прилипает всякая пыль; её спина слишком сгорблена, голова слишком наклонена, она пытается свернуться клубком, стать эмбрионом, у неё руки согнуты в локтях; её мышцы ног слишком напряжены, у неё стиснуты зубы, и мне кажется, что я даже могу услышать их скрип; её волосы заслоняют шею и четверть той новой царапины на щеке, они растрёпаны, но служат ей хоть какой-то опорой — помогают окончательно не упасть, не опозориться, как-то потом жить дальше. И вот такая — совершенно голая, она не может ничего сделать, а её тело, её организм, что должен служить защитой, совершенно не помогает. — Ещё?! И этот вопрос так абсурден: на фоне Настя, что смотрит на меня, мимо всех остальных; на фоне Варвары, которая осталась одна и ни с чем, готовая сдаться; на фоне всяких сучек, что готовы продаться лишь за одну какую-то дозу представления — садистского, убийственного, что приласкает их эго; на фоне самого Лёля, что задаёт этот вопрос — его улыбки тупого мудака, слишком непохожего амплуа и того откровения, что он сделал именно со мной — странно, мерзко и очень энергично. Так, как и должно быть в стаде. И он оттягивает ей завиток уха с ладьевидной и треугольной ямкой — я не вижу, как он это делает, я знаю. И этот кусочек оказывается у него в руке рядом с мочкой, которые падают прямо так, чтобы её взгляд сразу зацепился за них — поймал и сломал её. Чтобы организм окончательно сыграл против хозяина — и Лёля не просто понимает, а знает, как это действует на человека, а посему оттягивает уже за противозавиток, когда Насть чеканит: — Оставь уже. Лёля поворачивает голову, смотрит с секунду, а потом встаёт — и я замечаю, как в уголке глаза уже есть влага — легко увидеть, если присмотреться. Насть поднимает Варвару, держа за шею, а Лёля не собирается уходить — стоит и наблюдает, изучает, ждёт чего-то. И я вижу, как теперь уже с Варвары стекают две струйки воды — вниз, падает, перемешиваясь с маленькими каплями крови, а та чуть-чуть по телу — практически не видно. И Насть резко отпускает её, одновременно другой рукой замахиваясь, ударяет в нос — и тело Варвары падает, оно мягкое, её кости не из металла, они не продержатся долго, издают глухие звуки, пока сам хозяин пытается уберечь голову, живот и позвоночник. Но ему плевать — Насть проезжает краем подошвы по её щеке, по разрезанной царапине, и даже та прядь волос не помогает ей не замычать; он наклоняется, занося руку и ударяет в грудную клетку, заставляя что-то хрустнуть, издать звуки — глухие, практически неслышные за её стонами. Насть берёт её палец и резко выворачивает назад — так, чтобы тот соприкасался с тыльной стороной руки, с костью, что на ладони у неё слишком выделяется из треснувшей плоти. И видится всё мерзко и противно, но вместе с этим с какой-то болью — мне это чувствуется, и я понимаю, что она тоже ощущает похожее. Кручу головой, стараясь не обращать внимания на это и рассредоточиться — вместо сего осматриваю комнату, но окон нет — здесь идеальное место для клаустрофобов. Всего одна дверь, несколько десятков человек, Лёля и Насть — и я, совершенно одна. И мне приходится смотреть им в глаза, терпя это всё — как и раньше, как и в остальные годы с ним. — Лена, — я чувствую, как сердце начинает постукивать, ударяясь о кости, передавая это биение дальше — в живот и в шею, как кровь убыстряется, а руки уже не холодные — тёплые, — иди сюда. Передо мной расступаются — смотрят, улыбаются, но не хватают — уже выучили законы Настя. И подбадривают: — Разломай ей череп, Дымова! Насть сидит у неё рядом с головой — сдерживает руки лишь одной, даже не применяя силы — не так, как со мной. Он подаёт мне молоток — хотя, скорее, молот — слишком большой и тяжёлый. Это похлеще того, которым я забивала толевые гвозди у Лисицыных — он, может, не на половину, но на треть меньше был. Этим сломать кости на ступне запросто. — Саня, — Лёля тоже садится, но уже рядом с ногами — в руках молот чуть меньше, — ты, Щербатов, иди сюда. И он как-то дёргается — идёт пьяно, менее твёрдо, чем я, но продолжает улыбаться, держит руки в карманах, и его русая чёлка падает на глаза. Протягивает руку — слишком резко, но старается держаться, берёт инструмент за ручку, пока я встаю рядом с Настем с левой стороны, а он — с Лёлей. — Право? — парень указывает на Щербатова, смотря в лица собравшихся. — Или же лево? Лёля не очень-то медлит — не сразу, но быстро поворачивается ко мне, кивая на ногу с моей стороны. Он сдерживает её за лодыжку, и я стараюсь не смотреть на лицо — потому что иначе задумаюсь, перестану себя контролировать. Там, в той тьме, мне это было позволено — здесь Насть уже этого не сделает. И я взвешиваю в руке штуковину, примеряюсь в коленку, чтобы меньше её мучить — и так ведь ясно, что в любом случае сломать хотят именно здесь. Так хотя бы я управлюсь быстро — без лишних движений, слов, завываний и чего-то ещё — такого уже не мерзкого, привычного, повседневного. Вхожу ли я уже в раж — или это по отношению ко мне, скорее, неправильная формулировка? Странный такой аффект — дежавю с привычкой, когда индивид вспоминает события и с точностью возрождает былые навыки. И совсем не великолепное — если бросают, значит, причина была весомая. Иначе же просто сопляки. Молот над головой у меня в руках, и я просто опускаю его — свободно, легко, даже, наверное, без всякой силы. И её вскрик говорит об обратном — о том, что они просчитали всё, знали, в особенности Насть, что не раз был со мной один, заставляя мучить кого-то неугодного ему — отрезать им что-то, дробить, выворачивать, иногда даже заставляя плоть разрываться или просто оставлять синяки с красными полосами — до следующей встречи, до бесконечности. Сейчас ни чем не отличается. И, в принципе, у меня нет мыслей — я вполне могу представить, что отбиваю кусок курицы, свинины, говядины — кого угодно, но не человека, что уже побит, что скоро обваляют в каких-то веществах, оставив какую-нибудь заразу, на лечение которой у неё совершенно нет денег. Или то, что она не только сейчас и здесь в одиночестве, а уже навсегда — как и кажется ей, в чём в данный момент Варвара уверена без каких-либо розовых очков или чего-то ещё. И я ударяю снова — уже без всего, просто на автомате, как и принято — как научил Насть. Всё смешивается, становится ни чем, слишком прозрачным, нечувственным. Я только слышу: — Теперь право. А молот не падает — он у меня в руке. И я сжимаю рукоятку сильнее, смотря, как Щербатов подходит ближе, отвечая на мой взгляд — он не медлит, как я, а сразу, замахиваясь, бьёт по бедру — с разной амплитудой, всё больше наклоняется, пока его шнурки от толстовки бьют по щекам, но не замечает — он дробит каждые пять сантиметров, переходит на новые по миллиметру, всё больше впадая в это исступление. Я вижу его лёгкую улыбку на лице, едва заметную, он уже практически срывает маску. Но отстраняется, поднимает голову, снова смотря мне в глаза, роняет молот, хрустит руками; поднимает и идёт к голени, не разрывая наш контакт. — Аккуратнее, Лёля. Теперь не лыбится — скалится, работая руками, с широко распахнутыми глазами, но стиснутыми зубами, он смотрит, произнося своими тонкими губами без звука: — Шлюхи. Обе. Продолжая при этом переходить по миллиметру при каждом отбитом уже, но криков нет. Но я слышу другие — уже Сташа, воспроизводимые в памяти, его свернувшееся тело — помятое, в царапинах, в грязи, мокрое и беззащитное. Как он, лёжа на боку, мычал сквозь зубы — тогда я тоже была на земле, но видела лишь его макушку и ноги. И слышала абсолютно всё — все слова про суд, про дозу и риск заразиться, про пытки и чёртово изнасилование, которое он нам обещал вдвоём, потому что мы шлюхи. Обе шлюхи. И я вдарила ему — я исцарапала лицо, лишь он отстал бы от уже бессознательного Сташа, не забивал гвоздь с заразой ему в ладонь и не отрезал пальцы левой руки, которой тот играл — его сокровенное, что он делал для себя, за что я его и полюбила. Лишь он не трогал что-то его, но одновременно и моё, и не принадлежащее мне. И Варвара не помогала ему осознанно — лишь стала призрачной опорой в те годы, в которые он еле-еле вытащил себя. Она сыграла какую-то роль, вызвав чувства — не я, но всё же это было его — только его, настоящее, а не то, что нужно для выживания: не указания брата, не рациональность, не показушный цинизм. А его. И Щербатов заносит молот над её коленкой, пока я — в сантиметрах от его лица, прямо в нос, я откидываю его чёртовой металлической штукой, на которой ещё нет крови, но в ней тепло — её и его отпечатки. И мне хочется увидеть их, а не осознать — я перешагиваю чрез тушку, ударяя в нос, а затем в глаза. Я слышу звуки — какие-то странные, непонятные, инородные, почему-то не мои. Я слышу Лёлю, из-за чего вздрагиваю. И я бросаю молот — отпускаю, разжимая кулак, даже не слежу, куда тот упадёт. Что-то мелькает, а моя рука уже открывает последнюю дверь — глаза до сих пор не в свете, но здесь не та темнота, что сделана искусственно; кожу ласкает не влажная духота, а чистый кислород — и я дышу этим воздухом, вдыхаю, больше ничего и не чувствуя — ни ног, ни рук, ни усталости. Летаргия — это всё-таки хорошее состояние. Не в реальном, научном значении, а если вот применять в переносном смысле — как отключение мозгов: бродить оболочкой по каким-то физическим телам, обо что-то спотыкаться, не чувствуя злости и всё равно идти — зачем-то и почему-то. А потом устать, зайти в заброшенное здание ближайшее и закурить — не предел мечтаний, в самом деле, но даже сейчас роя мыслей нет. Есть вот это — только-только начавшееся осознание. А судорог и выверта мозга нет — пусто. Но я же помню. Не в деталях сейчас — всё размыто, как-то боком и мне, если честно, вообще наплевать. И чувство не странное — обыденное, как если бы меня избил Насть в очередной раз. Мне бы прилечь и уснуть — и сего вполне будет достаточно. — Какие люди, — брат случайно пинает камень, но тот летит в другую от меня сторону. — Уже почетвертовали Щербатова? — А должны? Ожидаемо — да, вполне, как и надо. Лёля ведь говорил, что Сташ нужен Настю — так и почему это должно быть нонсенсом? Просто оплата за услугу — пусть и Сташ такое не одобряет, он по-другому не умеет. — Должны, — Володя садится рядом, нагибается и водит сигаретой по поверхности, затем, хмурясь, бросая ту на пол. — Но не ты. Пожимаю плечами. Меня не так и уж волновал Саша — выёбистый, он лишь бесил, не более того. Так к чему? К тому же, его ублюдок-брат все равно превзойдёт — с моей помощью или без. Это попросту неизбежно — обычный процесс в лицее, где вырастает новое поколение. И ещё более жестокое — это ведь эволюция, развитие. Естественный процесс, ещё и неизбежный. — Будешь? — он протягивает уже зажжённую сигарету, и я, схватив, тут же клацаю зубами, вдыхая. Успокаивает. Вообще, если учесть жизнь всю — в подробностях и деталях, сегодня ничего ведь экстраординарного не произошло — обычный стресс, бывающий у всех. У меня же в армии это станет привычкой — я знаю, насколько в самой дисциплине, её нарушающие бывают жестоки. И, в принципе, обычно явление — такое можно хоть каждый день наблюдать в нашем учреждении, если сделать его общежитием. Может, даже и убили бы тогда его скорее. Меня это не должно волновать. Не моё — к тому же, сейчас лучше сильно не затягиваться. Вот чем бесил Володя, так это всякой ядрёной дрянью, которую ещё и сам не курил, — ну спасибо, что хоть не выёбывается Мальборо. — А ещё покрепче не нашёл, нет? — Деньжат не хватило, — он, усмехнувшись, ерошит мне волосы. — В следующий раз учту, обязательно куплю тебе сразу яду. Телефон не разряжен — используется мало, к тому же выбирала по новым технологиям, но не чтоб уж за час — такой мне ни к чему. Летаргическая прогулка показалась мне каким-то временным отделением — будто бы я месяц ходила в каком-то другом измерении, а на деле всего лишь час. Не так много, но и в то же время жизнь действительно слишком коротка. Что уж там, если чтобы выспаться мне нужно минимум одна четвёртая от суток. — Я решил уехать, — он, взяв рюкзак, начинает рыться в нём. — Уже сегодня. — Ну и? Володя качает головой, но на меня не смотрит — что-то ищет там, старается не сбиться с мысли. Всё же богемные люди слишком рассеянные, хотя, надо отдать должное, мысли у них более дисциплинированы — умеют держать эмоции в узде, знают, как себя вести. Раньше брат меня так проводил — теперь я тоже просекла. — В Вену хочу. — Не далеко ли? — Зато там отлично, — он достаёт папку с какими-то документами и кидает мне. — И тебе везде далеко, если не Россия. — Мороки больше, — я пролистываю, смотря на какие-то бумажки и мои фото. Занятно получается. — И ты думаешь, что с вот этим всем получится? — Получится, — он достаёт сигарету, вставляет в рот, не зажигая. — Со Стасом и не такое проделаешь. Считай, подарок от меня. Насть действительно так просто бы не дал мне это всё — может быть, вообще отказал или заставил работать на его каторге — чёрт знает, что у того в голове. Ему ведь невыгодно, когда кто-то нужный и интересный уходит — именно из-за этого он навряд ли отпустит Сташа. Даст мнимую свободу, обеспечит, но отпустить — ни за что. И Сташу тоже нужен Насть — без него навряд ли тот получит нормальную жизнь — пусть и такую. Фамилия Новиковых — это уже как клеймо — вязкое, мерзкое и в то же время такое нужное. И это так обыденно и естественно, но так страшно — уродливо, скорее. — И ты сбегаешь, подарив мне всего лишь это? — Тебя это не особо-то расстраивает, — он обхватывает меня, держа руку на плече, притягивает ближе. — К тому же, мы оба сбежим. Равноценно ведь? — Равноценно. Я только сейчас замечаю, как сигарета уже дотлевает. Надо всё-таки с этим как-то кончать и поусмирить себя — глупости навряд ли, но чем меньше проблем — тем мне же спокойнее. А тогда уж и сигареты особо не нужны — лишь привычка. Я к ней и так вернусь позже. — Яна влюблена в тебя? — С какого потолка ты всегда брал умозаключения? — я, пошарив у него в карманах, вытаскиваю пачку с зажигалкой — не мажористые сигареты всё-таки. — Всегда интересна была твоя фантазия — паранойя ли нет. А он молчит, пока я затягиваюсь. Мне бы стоило подумать, куда я пойду после этой незначительной нервотрёпки, но знаю ведь, что Насть не успокоится, просто введя воздух в вену Щербатову или поломав рёбра Варваре — и в бордель не пойдёт. Незачем, когда всё так хорошо таится под рукой — даже не бегает в другие города и не просит помощи. Умная зверушка, понимающая, что всё это — пустая трата времени. Хотя настолько ли умная, раз повелась на брата? Сидит и курит — может, и не зря даже было это. Не в полном, но порядке ведь он — иначе по-другому и нельзя было. Наверное, я всё-таки сделала то, о чём брат и попросил — а на остальное плевать. — Я думал, это она в Ариса влюблена. Можно было бы, конечно, сейчас задуматься об этих мотивах, провести их параллель с музыкой, подумать, что Володя перестал видеть в родителях опору, но это — слишком глупо. Он бы ни за что не стал видеть опору в ком-то, кроме как мне. Только ведь мне? — А родители чего сказали-то? — Как и всегда. Им же плевать. Я усмехаюсь, туша сигарету — теперь уже перехотелось курить. Слишком много дыма в лёгких, выпить бы чего-нибудь. — Дурак ты. — Оба, Лена, — он накидывает на голову капюшон, хватая рюкзак и встаёт с камня. — Но ты можешь попытаться позже. — Незачем, — и я повторяю за ним, хлопаю по плечу, напоследок кидая: — Предоставлю, пожалуй, тебе. Район вполне знакомый — часто приходилось сюда сбегать поначалу. Здесь запутать их — это легче лёгкого, но не Настя. Ориентируется-то он лучше, но навряд ли здесь лучше меня — скорее, просто равны. Хотя привычки не поменялись особо — стали попросту не нужны в этом лабиринте, в который я теперь лишь приносила мелких сошек и оставляла без еды, воды и карты, абсолютно без денег — так сказать, более гуманный способ приучить зверушку, если сравнить с Настем. Но он в любом случае меня найдёт здесь — и будет стоять, ждать, пока я увижу его. Послать бы, а на сим и закончить. С Володей они навряд ли пересекутся — тот ушёл в другом направлении намеренно, знал ведь это место — он сюда шастал чаще меня. В какой-то мере это лучше, всё же пусть он благополучно свалит к себе в Вену. Так у меня будет меньше проблем. Насть, когда я к нему подхожу, хватает за конец случайной пряди — держит хорошо так, сильно. У меня бы из рук выскользнуло — легче за ухо потянуть. А он просто за какой-то локон — в принципе, не очень-то и больно, я вполне могу подождать, пока он вырвет. Или пересилит — бывает иногда. В машине слишком жарко, но он не открывает окно и не проветривает — был у него такой бзик раньше. Сейчас, наверное, по иным причинам, а раньше слишком дёрганным был — теперь привык, понял, как не выдать себя и как играть перед публикой — как лучше всего обезопасить всё, сохранив только свою тушу. Не по тому же принципу действую я, разве что расширив свой круг? Впрочем, такого, как сегодня, у меня не будет — я поступлю точно так же, как и Сташ, а это — в крайней случае. Всё же порой с трупами бывает больше мороки, нежели с живыми — с Настем было бы так. Слишком много врагов, но и в то же время эти враги перегрызут глотку каждому, кто доберётся до него раньше них — просто так априори будет надёжнее. Но навряд ли хоть кто-нибудь будет обращать внимание на меня — больше на Сташа скорее. За городом у Настя тоже есть свой дом — иной, опрятный, но всё такой же. Необжитый, как и моя комната — потому что незачем, всё равно ни я в своей, ни он в своих не задерживаемся. Скорее, всё с собой возим, а где-то и оставляем вещи — материальные или нет. Он постукивает чем-то на кухне, что-то глотает — хорошо слышу, привыкла. И мне бы впору рассматривать потолок, размышляя о чём-то насущном и мандражируя, но хочется просто упереться взглядом в одну точку. Всё так повседневно — сейчас он даже, наверное, обойдётся без пустых слов, что не бесят, но являются какими-то инородными — не для ситуаций и вроде не к месту. А Насть просто стоит — рядом со мной, шевелит губами, пытаясь что-то сказать. В конце концов вздыхает, трёт лоб пальцами, произнося: — Молодец. Яна бы отожествила такой обращение как со шлюхой — попыталась уйти, не устроив истерику. А мне, в принципе, плевать. В следующие часы действительно можно будет изучить потолок, рассмотреть покраску, трещины и всякие узорчики — бывает иногда такое. Нет — есть всегда обои, но те как-то не блещут особо ни чем. Он, выключив свет, ложится рядом, хватает поперёк живота, притягивает к себе с закрытыми глазами — не утыкается ни во что и не пытается сделать ещё хоть что-то лишнее. Лежит рядом, держа меня одной рукой — ему всегда было этого достаточно. Но, сколько бы эпизодов я не вспомнила, ревела-то у него в квартире — оно, в принципе, вполне объяснимо. А сейчас хочется спать — как и на той заброшке: прилечь и закрыть глаза. И вот этого будет достаточно — с Настем или без, у себя или у него. Мне нельзя сейчас истрачивать абсолютно все силы — ещё только май, там бы мне дожить до июля, а в конце — хоть какая-то свобода. Уже действительно моя — как с Яной, только теперь уже без неё.***
Как-то всё же не очень проситься переночевать к человеку из-за двух простых фраз — даже с его помощью и доброжелательностью. Лёля вполне мог быть как Насть — тем, кто обыграет всё лишь в свою пользу. Пусть и поначалу будет казаться наоборот. И всё же аксиома «он — не он» всегда была. Глупо её исключать просто из-за связи — в то же время, глупо исключать, что все мы похожи. Хрень, в общем-то, получается, не иначе. Лёля в любом случае выглядит получше всех — будто и не он ближе них к смерти. А может, у таких всегда этакое короткое мгновение, но зато яркое, разнообразное даже — думаю, он бы мог попросить нечто получше дряхлого домика за городом, личного водителя и карты с лишним миллионом, по которой разъезжает не очень-то далеко — пусть и успевает заскочить два раза за день в соседний город на балет — растяжка, видимо, ему и не нужна. Впрочем, это не моё дело — отношения с Настем и так где-то ниже дна, но как-то и не в общепринятом смысле — у нас с ним всё странно, по-иному. Хоть я и могу провести параллель с богатеньким сучонком и беспомощной тряпкой — обычное явление. Но всё же что-то не даёт до конца мне отожествлять это с тем: кобелей, которых я видела, не могут стоять на одной ступени с Настем — и я не знаю, является ли такое представление недостатком опыта, односторонним взглядом на ситуацию или действительно, на самом деле моя теорема верна без всяких шуток. — Как ты? Лёля кладёт на стол телефон, перед этим воткнув в него зарядку. Полуголый — Насть по дому мог ходить полностью без одежды, и это меня не очень-то волновало — такая хрень навряд ли спасла от дальнейших событий вплоть до сегодняшних. В конце концов, не я, так другая — не они, так другие. И всё же я не могу судить только как обиженная сторона — годы сделали своё, приучили к этому. И, наверное, есть заслуга Настя в моей личности — не знаю, перегибал ли тот палку и возник ли у меня какой-нибудь замысловатый синдром, но всё же я не замкнута и низкой самооценки нет — мне попросту плевать. Может быть, это самый лучший исход событий — я вполне довольна тем, что имею. Но всё же это не отменяет того факта, что он ублюдок — и ещё какой. — Что именно ты хочешь узнать, задавая такой вопрос? Лёля подходит к кровати, падает на руки, подползает ко мне, смотрит, не ложась на живот — шампунем не несёт, хотя недавно мылся. Но он и не похож на того, который будет выливать флакон, прихорашиваясь — скорее, более наплевательское отношение к образу. У Настя, в принципе, так же — его останавливают лишь вбитые за годы правила и не более. — Настроена ли ты на общение со мной? Всё же иногда, думая на досуге, я не могу его сравнивать с тем мальчишкой-чудовищем, которым он был — не из-за поднятой уверенности, наглости, дерзости или некоего, как кажется, желания себя подороже продать — скорее же, дело обстояло в его опыте: раньше он бы просто мне не помог, послав далеко и надолго. А сейчас даже, может быть, я могу и о симпатии с его стороны ко мне говорить — беспричинной, наверное, скорее на каком-то бессознательном уровне. Или другом — в том, когда вроде ненавидишь человека, и всё равно восхищаешься. Можно сказать, у меня так с Настем — я к нему всегда и в любом случае возвращаюсь. Хотя раньше такого не было, но и мне было плевать — сейчас слишком много проблем с ним. Лёля, не дождавшись ответа, переворачивается на спину, плюхается рядом со мной на вторую маленькую подушку — полуторка, но не так уж и тесно на ней. Жмёмся друг к другу — и вполне терпимо, от этого даже нет тех чувств, что бывают с Настем — Лёля не Яна и не Сташ, но он другой и не сливается, например, с теми шестёрками. Прикосновение к нему не утомляют и не удовлетворяют — лишь успокаивают, и сего вполне достаточно. — Не пугаю? Хочется куснуть губу, отодрать кожицу и почувствовать кровь — есть в её вкусе что-то привлекающее. Не в осознании, что это кровь, а именно в самом веществе — в её качествах. — Сигареты есть? — Последние конфисковали, — он пожимает плечами, не улыбаясь, — извини. Терпимо, в принципе. Не так уж и много злоупотребляю — мне бы покурить не мешало, когда Насть ещё отвёз с заброшки. Сейчас уже начинается привыкание — смирение. Ломка всегда проходила как-то блекло. Лёля поворачивается ко мне, ложится рядом и смотрит — уже с усмешкой. И перебирает волосы — не вырывает, а просто трогает, касается. Не невесомо — всё равно чувствуется, даже отчётливо так. — Чего тебе? Он издаёт что-то нечленораздельное, кладёт руку поперёк моей груди, хватаясь за плечо, притягивает ближе к себе — ещё и ногой своей придавливает. И продолжает глядеть мне в ответ — своими карими глазами чуть странного цвета — раньше я и не замечала отблеск некоего жёлтого оттенка. А в принципе, это не так уж и важно. Мне хочется скорее знать, что он собирается делать — слишком странный, будто не договаривает чего-то. Помогает, но лишь усыпляет, а я всё равно не могу довериться — как-то фантастически и наивно ведь выходит. Без каких-либо мотивов, чувств — проскальзывают, конечно, но как-то слишком блекло. В конце концов, он скоро умрёт, отлично осознавая всё это. — Совсем не пугаю? Тут даже по логике эта формулировка не подходит — нужна не детская, непринуждённая, а именно чуть стрёмная, но реалистичная. Природа сама по себе стрёмная — мозг управляет телом, а откажет сердце — всё равно сдохнешь. — Ну, чего тебе? — Просто интересно, — Лёля хмыкает. — И ты вообще ничего не чувствуешь? — Что я должна чувствовать, по-твоему? Всё равно это будет бессмысленно — к нему не надо привязываться. К Сташу можно было — это совсем по-иному, не так, как с ним. С Лёлей будет сложнее — и я не буду сдерживаться: лезть на рожон, драться, язвить, но не сидеть на месте, просто смотря и кое-как помогая. — Например, — он приближается к моему уху, прикрывая глаза, — паническую атаку. Или хотя бы неуют. Для которого, любопытно, по счёту я интересна? Вообще, странно это — удивляются, будто это что-то противоестественное, отчуждённое от мира — непонятное. Будто они до меня не знали других людей, находясь в таком блаженном неведении. Хотя всё же отчасти в чём-то они правы — я не научилась так быстро этому, но шла упорнее, чем Яна. И мне это нужно — буквально каждый день, когда я появляюсь в социуме, рядом с Настем или ещё чего — иначе точно загнусь. — Что ты хочешь? Мой вариант всё равно не подойдёт — здесь нечто другое, которое, возможно, я упустила или забыла. С Лёлей ведь действительно сложнее — с его отчаянностью, что переходит в какое-то мазохистское пресмыкание пред другими — какую-то иррациональную вину, что обычно бывает у людей с заниженной самооценкой. А я не знаю, таков ли он. Вкупе к тому ещё и желание жить — вроде потерянное, а всё равно не хочет умирать — ему бы прожить в незнании, возможно, было лучше. — Твой Насть бы раньше меня избил, — Лёля приподнимается, опирается на руку — другой тянется к шее. — А сейчас что? — а вторую произношу с упрёком, сама не понимая, почему: — Сдохнуть бы побыстрее? Он вздрагивает, на секунды усмехается криво, но берёт себя в руки — выдыхает, опускается к груди, ложится мне на плечо, начиная расстёгивать пуговицы на рубашке, попеременно ещё и проводя пальцем по коже. И дыхание у него в норме — у Настя, пусть и по настроению, но то всегда было сбито. — Именно. Он прислоняется лбом, пытаясь меня поднять и снять рубашку: — Не поможешь? — Ты действительно думаешь, что мне это интересно? И он сам придерживает меня за спину, выпутывая из рукавов и снимая мою майку. И его глаза, которые я вижу лишь наполовину, не показывают заинтересованность — не равнодушие, а скорее расчётливость. А его мотивы мне всё равно непонятны — наверное, очередная глупость, к которым имеет слабость Яна — впрочем, их дело, не моё. Лёля не старается вызвать возбуждение — ни своё, ни моё, а просто ощупывает пальцами везде, иногда надавливает ногтём, смотря при этом мне в лицо. И это странно — именно в том смысле, что он это делает, что я терплю это, что нам обоим не тошно — и всё как-то без объяснений естественно, вполне нормально. Будто я сейчас делаю что-то повседневное — не избиваю, а, может, просто в очередной раз разговариваю с кем-то. — И почему тогда, — Лёля тянется рукой к джинсам, но другой всё равно удерживает — можно даже спину ровно не держать, всё равно это как корсет, — с ней по-другому? — И со всеми вами? — и я тут же отвечаю: — Тебе же и так ясно. Его губы не сомкнуты, но он не пытается мне о чём-нибудь сказать — у него что-то другое на уме, в котором он почему-то сомневается из-за чего-то — меня, своего мировоззрения, Настя или другого. Лёля слишком разносторонний — одинаков вроде бы, лёгок для чтения, но и в то же время всё то, что он делает на публике — это не его. По крайней мере, не всё — я ведь понимаю его в какой-то степени, пусть и сейчас уже во мне меньше лицемерия. Сейчас я вполне могу лезть на рожон из-за своих личных причин, а раньше — слишком уставала, хотела уйти оттуда. И в какой-то мере Сташ помог переосмыслить мне ситуацию с Настем — понять, в принципе, её бессмысленность. Володя был слишком труслив, а мне не хватало мозгов — вполне бы подошло для очередной сатиры. А я их никогда и не любила — от слога и до подачи мысли вплоть. Лёля снимает с меня слишком разношенную ткань — легко, даже быстро. Он нависает, не двигается, но спрашивает: — Он хотел выколоть тебе глаза? — Только из-за простой схожести? Хотя вполне мог — взять по крайней мере ручку, вечно лежащую в каком-нибудь из его карманов, а потом, не давая мне сомкнуть веки, придавил бы их, чуть не вырывая — провёл её кончиком по первому слою роговицы, возможно, занеся какую бы заразу. Я моргаю левым глазом, тру его, стараясь увлажнить. Лучше об этом не думать. Руки Лёли намного лучше — они заставляют меня находиться в реальности, ощущать их, раздумывая о чём-то нейтральном. Молчи он, я бы и забыла, с кем нахожусь сейчас. А эти руки как что-то нужное — какой-то дом, маленький домик в лесу, к которому можно на время привязаться, пока в городе сплошная темень и интриги, ползущие прямиком ко мне — навязываются в голове, не давая хоть как-то успокоиться, почувствовать что-то, кроме ничего. А возможно не только его руки — сам он, именно всё это время, когда Лёля мог послужить для меня опорой — его кожа с шершавыми шрамами, которой соприкасается со мной, приятна на ощупь — больше, чем мои мысли, размышления, обязанности, попытки выжить. Намного больше всей этой дряни — даже чёртовых сигарет, которых мне сейчас не хочется. И он не ощупывает грубо мои гениталии — дотрагивается легонько, не акцентирует внимание на чём-либо, а просто рассматривает — лишь чуть нажимает, хмурится. Говорит: — Совсем ничего? Я медленно раскачиваю головой, понимая вопрос как-то тускло — общее есть, но не суть. А он проводит по плечу и другому боку руками, щиплет за кожу, бегая взглядом туда-сюда — слишком быстро, споро, не задерживается, хоть и видит отчётливо. Лёля сидит у меня на ногах, придавливает их, а его ткань, что только прибавляет боли, всё ещё не снята — и член вовсе не чувствуется таким твёрдым, как было б с Настем. Всё ведь и так ясно, почему. И он берёт меня за щёку, ближе к себе подносит лицо — сомневается, не решается, раздумывает. Не знает, будет ли правильно — и мне кажется, что он уже жалеет об этом всём. А я нет — я испытываю к этому иррациональную необходимость — от самого начала его слов, отлаженных действий с толикой чувств и каких-то странных мыслей, до конечности этого чего-то бессмысленно нужного — парадоксальные чувства, непонятные, но такие великолепные — и мои, вызванные не искусственно и не запрятанные куда-то глубже. У них есть прецедент — слишком обычный, но такой чудной. — А это тоже было? — Формулируй вопрос правильно. Он поджимает губы, а потом резко стукается со мной челюстью — не обращает внимание на это, лижет кожу губ и рядом с ней, как-то не стараясь вызвать быструю, яркую страсть — проходится языком по всему: хочет, чтобы я поняла, ощутила нечто, поддающееся каким-то его собственным убеждениям; не стала бы заверять в обратном, тем самым окончательно руша его жизнь и обесценивая оную. И Лёля, вынув язык из моего рта, не отстраняется — соприкасается устами с моими, продолжая трогать кожу, где-то нажимать, щипать, царапать, проводя ногтём; он лениво облизывает мои губы, так же и кусая, но с силой; засасывает нижнюю, ищет языком кожу, стараясь зубами оторвать — у него соскальзывает она, иногда попадает не по тому месту, но всё же резко отдирает, даёт волю крови — пробует, но поверхностно. — И как? — он дотрагивается пальцем, а потом слизывает оставшуюся жидкость на том. — Мог бы и помягче. У него вырывается смешок. Лёля слезает с меня, старается снять свои брюки вместе с трусами, а получается плохо — не может зараз, застревают. И я улыбаюсь: — Достаточно впечатляюще. Сколько же ты учился? Он чертыхается, берётся за штаны, быстро их снимая. — Всю жизнь, Ленуся, — выдыхая и прикрывая глаза, в ответ мне осклабивается. — Тебе, наверное, такого не доводилось видеть? — Ни разу. Подтаскивает к себе за плечи меня, изучает в очередной раз, пока я кладу ему в рыжие волосы руку — ерошу их, глажу по голове, иногда выбирая какую-нибудь прядку, распрямляю ту — и всё равно они становятся кучерявыми, не такими прямыми, как у Сташа. И слишком яркими — сочными, больше приближёнными к тёмному, нежели блеклому серому. А Лёля трёт клитор, но теперь уже стараясь вызвать какие-то другие ощущения, что приблизили к оргазму — не тому, что бывает у Настя. И не тому, что мог бы быть у меня с каким-нибудь жиголо или проституткой — совершенно другой. И он хватает меня за руку, перемещая её себе на член, кивает зачем-то. — Говоришь, что я слишком странная, — и провожу один раз рукой по органу, — а сам-то. — Может, я гей. — Слишком плоская шутка. Его губы чуть изгибаются: — Смена ролей? — Всегда мечтала, чтобы ты подавился своей иронией. И это его уже больше забавляет. Но он продолжает — проникает пальцами, двигает ими, ещё и ладонью трёт, но соприкасается иногда с половыми губами, не входя, ещё больше будоража, давая прочувствовать нечто новое; он даёт мне новое достижение в этой духовной сфере, заставляя развиться, пойти дальше и добиться большего — дальше него, Настя, Сташа, их шестёрок, Варвары. И утянуть за собой Яну. А я от переизбытка цепляюсь за его плечо, повалив Лёлю на кровать — ловлю сама чужие эмоции, дыхание, взгляд, мимику, движения, усиливаю его ощущения вкупе со своими. Я контролирую, я становлюсь иной, переходя на новую страницу, у меня есть переосмысление себя — не то обыденное с самобичеванием, а именно рациональное, что было у него. И я забираю последнюю частицу Лёли, запечатлев его жизнь — в своей памяти, в существовании, в самой себе. Пока что-то там пульсирует между ног, по телу течёт приятная усталость и на бёдрах вязкая жидкость, я ложусь на него, засыпая. И нет ничего — ни размышлений, будущего, решений, поступков, обязанностей, людей, упрёков. Есть я — действительно я, нелицемерная и неотделимая от себя.***
Лёля тасует карты, вытаскивает себе пять, затем кладёт колоду на пол, давая возможность мне: — Это экарте. — Чё-то испанское? Я вытаскиваю свою долю, а он затем переворачивает верхнюю карту — трефовая дама, подкладывает под низ. Благо, что не пики — Настю бы подошёл скорее король, чем валет. — Французское. За максимум две партии нужно пять очков. Упростим, раз без дилера. Есть червовый король. — Это обязательно? — Лёля кивает. — Пик, — я прикусываю себе язык, фокусируя взгляд на карте, — нет, трефовый король. Больше нет. Не стоило выслушивать анализ Яны насчёт «Дамы» Пушкина — глядишь, сейчас бы и здоровее была. И всякая хрень не казалась мне чем-то знаменательным, потому что и так ясно ведь, что да — сегодня последний наш с ним день. Потратить его на карты — вполне себе нормально. Никогда не знаешь, занесёт ли меня туда или нет, а с Лёлей можно научиться нормально мухлевать — без уступок и другого. Вообще может и увлекать, но желание выиграть, на котором и строится принцип азартных игр, меня мало интересует, а в выбивании карт и остального нет ничего примечательного — только в мухлеже, не более. С четырьмя игроками можно порезвиться, но это быстро надоедает — однотипные квесты, различающиеся уровнями сложности. Никогда не интересовало. И так проходит где-то до начала вечера — если сложить счёт всех наших партий, получается ничья. Вполне неплохо для меня — был опыт, но тренировка всегда важна. Лёля закуривает, роется в телефоне, что-то делает. Он, посмотрев на меня, встаёт с дивана, переходит ко мне на пол, подтаскивая для себя подушку, даёт мне сигарету. И мы общаемся — пустословим о чём-то, он иногда рисует пальцем на полу, предлагая присоединиться. — Люблю историю вообще. В особенности разбираться в личностях таких как, например, Батори. — Кого? Хотя сейчас я совершаю ошибку — огромную такую, глубокую. История — это память. И он будет вечно мне помниться — в новом мгновении, в прошлых ошибках, в планах на будущее — Лёля ведь любит историю. А я буду разбираться в личностях, вспоминая его слова — его учение, переданное мне. К вечеру Насть приходит, пока я сижу на скамейке возле дома Лёли — не один, со Сташем. А тот и не смотрит — кусает губу, дёргается иногда, пока его брат уходит — смотрит мельком, но как-то слишком осмыслённо. Я, вытаскивая пачку сигарет Лёли, подхожу к Сташу, протягивая одну: — Хочешь? И он принимает — позволяет даже, чтобы я подожгла. Сейчас это, однако, выглядит более романтично, нежели в остальные года — лишь со стороны. Впрочем, любые отношения с Новиковыми ведут к расстрелу — подлому, к тому же. Я ведь всё равно уже привязалась к другому — быстро так, за эту неделю, что провела в его доме. Хреновый день — намного больше, чем можно вложить смысла в это словосочетание. Сташ идёт слишком поникший — его, естественно, не заставляли никогда в таком участвовать — он это делал всё сам, по своему желанию, без постановки вопроса ребром. Для него сейчас что-то вроде унижения — безвольность и беспринципность, наполненная чужими желаниями, будто человек простой биомусор, способный лишь слушаться других. Со временем на это не обращаешь внимания — появляются дела поважнее, а по таким глупостям мало дёргают. Но навряд ли сейчас своё слишком учащённое биение я могу назвать чем-то привычным — блядство, не иначе. Может быть, поэтому я разматываю верёвку трясущимися руками — концы путаются, застревают, они натягиваются и не рвутся — крепко, так, чтобы можно было задушить человека, заставив увидеть пред смертью то, чем и можно было убить. Но Насть другой — слишком мелочный, считающий, что больше ни в чём и нет смысла. А может, не будет — видит свою собственную истину, невзирая на других. Учится на себе, улучшая себя же — пугающе великолепно. Его бы можно было назвать гением, если этот мир принимал таких, а не угнетал. Хотя мир угнетает всех — вопрос только в том, насколько индивид прогнивший. Сколько черт, способных отвести тебя на ту или иную дорогу эволюции, он сможет дать? У Настя они есть. И не сказать, что лишь одни — многогранные, бесчисленные, ведущие, по сути, в никуда — не в тропу, а простую дорогу, с чёрт знает чем. Сташу легче — движения уверенные: он просто обматывает несколько раз вокруг шеи, привязать к руке, при этом смотря в глаза — как честный воин, но на самом деле морально уничтожая человека. Стороны медали — один орёл, второй решка, а третий — по ребру, балансировать, выживать, делать что-то, вовсе не понимая — хорошо или плохо, зачем, почему, можно ли по-другому. Просто жить по впитанным догмам — без себя, не думая, надо ли что-то менять. Надо. И не только ему. А мне тоже, вообще-то, надо тянуть — Насть стоит сзади, смотрит не на брата, а на мои руки — как они сжимаются вокруг колючей верёвки с проволокой, слабо перетягивая горло Лёли. Ему бы прожить хоть 26 лет — Лёля бы смог, он бы сделал больше, чем сейчас — после него осталась бы не одна книга, а десятки, доходящие до сотен — бесконечные бумажные страницы, исписанные неаккуратным почерком со стороны общественности, они для меня были эстетичны — когда он старательно выводил слова, понимая их смысл, а посему и подбирал потрясающе точно — с двойным дном или без, подчёркивал события и мысли тех или иных деятелей. Он бы, наверное, стал отличным психиатром — выучился бы, ведь и так прекрасно знал термины, человеческий мозг и саму суть, судя со всей объективностью. Его я бы назвала не гением, а кем-то другим, более приближённому к людям — он бы думал не о себе, как Насть. Но Лёлю бы всё равно испоганили — спустя столько лет, начали бы лицемерить, восхваляя, при сим ни черта не понимая его самого, приписывая различные мотивы, кроме правильных — именно его: таких простых, но человеческих. Великолепно. И я сейчас держу это великолепие в своих руках — уязвимое, беспомощное и, да, человеческое. Мертвецки человеческое — отчаянное. Если он однажды бы приснился мне, я бы, будучи чуть сентиментальной, отметила день в календаре — как памятник ему, его истории. Как хоть что-то, ставшее данью Лёле — его личности. Она ведь всё-таки у него есть — вплоть до самого конца: от рождения до первых шагов, от знакомства с Настем до своей свободы, от отчаянного решения потери жизни до предательства. От начала прошлой недели до сегодня. У Настя в руках нож — старый, ему, может быть, уже половина его лет. И я не думаю, что Лёля хоть что-нибудь вспомнит про это — перерезанное за него горло, освобождение от верёвки или просто то, как он сам держал рукоятку, согревая своими наверняка озябшими пальцами — может быть, у него не было мыслей, может быть, он трепетал, может быть, он чувствовал предвкушение… Сейчас он уже этого не почувствует. А Сташ смотрит ему в глаза — уверенно, но видя лишь одну сторону. У него своё мнение на этот счёт, а я не могу спорить — в нём нет сомнения. Сташ хочет задушить Лёлю из-за чего-то своего, неизвестного мне, но назвать это ошибочным значит назвать и моё отношение тоже. А наши понятия не временны — они навсегда, уже как история. И я не хочу такую историю. И руками чувствую, как верёвка тянет меня — я знаю, что Лёле в шею впились шипы проволоки, которые Новиковы собственноручно делали — за каждым завитком, оставляя колючий выступ, они думали всё же о разном. Настю привычно — это у него досуг, в котором отвлечённые мысли, а не месть. Сташ же видит только её — он тоже знает, что жизнь бессмысленна, но понял лишь недавно. С чужой помощью. И сейчас он идёт ближе, сильнее натягивая — чтобы лицом к лицу, чтобы показать вторую сторону чести — унижение. А его очарованный взгляд будто и не тут — где-то в себе, в воспоминаниях. В его слабости. Насть подходит ко мне — смотрит на этих двоих, хоть без особого интереса. Но я не думаю, что ему плевать на Лёлю — он слишком многое пожертвовал, чтобы потом просто перерезать тому шею, выкинув тело на помойку. Насть не такой, но предательство — билет в смерть, навряд ли быструю. И с Лёлей он обходится нежнее, чем с другими — не оставляет мучиться, карабкаться в дрянной жизни. Он просто дал хороший, великолепный миг ему, длинною во всю жизнь. А Лёля не смог создать из неё всего смысла — лишь свой дневник с заметками, такой холёный и сохранившийся. Насть берёт мою руку в свою — той, которая держит нож — лезвием, прикладывает мою ладонь к металлу. Он наклоняется ко мне, к моему уху, шепча: — Передашь сама. И он точно не может — не хочет, не желает. Он уничтожает в себе свои эмоции, давая волю принципам — бесчеловечным, нужным и проклятым, что давят в нём человеческую суть. Они сжирают его, делая слепым — и от этого он не ищет выходов, видя лишь одну тропу, сделанную своими ногами. Сташ с разбега валит рукой Лёлю — прямо в грудь кулаком, чтобы воздуха стало меньше, он берёт его ногу, уже не так сильно таща на себя верёвку, надеясь на меня. Арис сжимает её, выворачивая, желая не просто услышать хруст, увидеть поломанную конечность, а прочувствовать рукой — другое положение костей, патологическое, как они меняют форму ноги, растягивая кожу с мясом — где-то повредятся мышцы, где-то лопнут сосуды. И он исступляется, со всех сил выворачивая тому коленный сустав — ломает, но резко и быстро, хотя у его это тянется больше нескольких секунд — его глаза горят желаниями, но будто не его, а чужими — Настя. Братские чувства, но слишком отчуждённые — кровь лишь биологические. Оно не имеет значения — это лишь способ контроля людей, разбив их на определённые группы, сделав их такими, что удобны для зомбирования — устроив мораль определённых высокопоставленных людей. Насть использовал это, но в своих собственных, личных целях. Сташ кидает ногу на землю, а затем тянется за второй, но дёргается: — Достаточно. Морщится, но видя хмурое лицо, принимается за дело — снова натягивает этот чумной канат — Насть ведь не одного человек так убил — разные способы, но похожие друг на друга, всё же кто-то в последние секунды чувствовал на шее сей жгут. Сташ подзывает меня к себе — заставляют и меня принимать в этом участие, давят, чтобы я тоже прогнулась — стала такой же обиженной, приняла их чувства и правила. А я передаю нож с закушенной щекой, с какими-то слишком опущенными веками, я смотрю вниз, встречаясь взглядом с ним — не в последний раз, а навсегда. Я надеюсь, что его карие, приближённые к жёлтым, будут мне сниться. — Быстрее. Но Сташ не слушается — он, резанув по горлу, лишь даёт волю крови, перехватывает концы каната, отталкивая меня. Он душит, он хочет поймать взгляд, сохранив в памяти, а вместо него я — сохраняю эти чувства, отражённые на лице — не отчаяние, не горе, а освобождение — его искупление. И до последнего — до закрытых век, предвещающих последний вдох, только после сего я обращаю внимание на Настя — на его широко раскрытые, я смотрю ему глаза в глаза, но не секунду — настолько дольше, что он забывается отозвать Сташа, избавив от ража. Насть не показал, что может — он стал слабым сейчас, а я не наслаждаюсь. У меня сгорели чувства — до пепла, который скорее может наполнить мои лёгкие, чем как-либо вылечить — умирающему растению хорошая почва не поможет. Насть сейчас другой — не на моём месте, дальше, где-то между. Но он всё-таки прикрывает глаза, закрывает ползрачка, махает рукой Сташу, подзывает: — Оставь. Он, дождавшись брата, уходит, только перед входом в лес поворачивая голову и смотря — только на меня.***
Мать орёт по телефону на Володю — громко так, с чувствами, её гримаса вызывает лишь отвращение. Хотя в таком состоянии ей будет плевать на мою сумку с вещами — опять решит, что это просто подростковое. У неё всегда на всё ответ что-то другое, а не она — она не может быть проблемой, ведь такая хорошенькая, помогает всем, учит и холит. Вроде бы любит. Отец пьёт чай на кухне, но смотрит на меня, в отличие от своей жены — внимательно изучает, предполагает. Он ничего не говорит про то, как я забираю пепельницу и пачку сигарет — как начало и конец моей новой жизни в армии. Надеюсь, курением раз в неделю я не слишком подпортила себе здоровье — по крайней мере, будем изматываться до конца. Как-нибудь да пройдём. В дверях, накидывая на себя пальто, я рыскаю глазами по шкафчику — моего там ничего не завалялось, только в комнате, да и та слишком маленькая — не потеряешься. Этот дом так хорошо ухожен — со всеми манерами и общественной моралью — так, как любят люди ласкать своё эго. А посему и вместе — порознь только отбросы, недостойные войти в эту элитную жижу. Ну и, в принципе, поделом. Настя было достаточно. Я оборачиваюсь в дверях, смотрю в лицо отцу. А он просто стоит — изучает, держит сигарету в руках, выгибая бровь. И он не скажет ничего мне — это ведь не нужно, незачем. В конце концов, я недостойна. И хлопок получается лёгким — быстрым, даже грациозным. Мать такое не провернёт — может, из-за большого веса, что навряд ли. Сташ внизу сидит на ограде — смотрит на парадную дверь, выхватывает меня взглядом. Он слишком легко одет — ему бы что-нибудь потеплее, не такое, что подходит лишь Настю — этот мудак и яйца в минус двадцать навряд ли отморозит. Ублюдок. — Чё ты тут забыл? Сташ передёргивает плечами, морщит нос, кидая окурок на землю — прямо в лужу. Странное такое дежавю сейчас происходит — непонятное даже. Будто нечто похожее было, а что именно — хрен знает. — Ты уезжаешь? Какой интересный вопрос — у меня даже вариантов нет, кто бы мог вместо него задать это. Сейчас бы просто уйти к Яне — без вот этих лишних, пустых слов, что и в самом-то деле не нужны. Руку бы потренировать, ещё во время этого подумав, пройду ли я. Хотя, впрочем, там всегда могут быть халатные люди — это как уже нормальное явление. Всё сам, берёшь ответственность на себя — демократия же, можешь. Может, не зря так Яна вбивала в меня химию с анатомией — биология не пригодится, а это вполне. — Давай уже к делу. Надо бы ещё всякий материал нарыть — держать связь с Яной необходимо, та будет в безопасности. Во всяком случае, если Володя захочет — найдёт. Главное, чтобы его до этого не опередили — или меня. — Спасибо. Я хмыкаю, выгибая бровь. Как уже задолбало — все эти интрижки, хитросплетённые в определённую пользу — и даже при полном циничном расчёте хрен угадаешь, что там да как. Сплошная пизда. — За что? — Вообще. Информация — это такая сука, прямо как жизнь. Она может быть ложной или настоящей, но располагать ею — это так бесценно. И нельзя от неё прятаться, уходить, а лишь поглощать, докапываться, перепроверять — это тоже принцип Настя, такой же циничный, как и предательство. Хотя это даже в чём-то взаимосвязано — Насть тоже ведь такая цепочка — вроде клубок, но лишь сплетён слишком умело. И умеет контролировать слова, мразь. — Просто за то, что делала. Я вздыхаю, вытаскиваю из пачки сигарету, кидая ему: — Успокойся и иди отдохни. Подумай ещё раз. И он ничего больше не говорит — не останавливает, не обижается. Значит, поняла правильно — оно и к лучшему. У Яны хорошо — нет никаких напоминаний о прошлом, а лишь простое движение жизни — равномерное, неспешное, беззаботное — потому что я и так уже перестала думать о мелочах. Выше и выше — прямо по социальной лестнице, подниматься до неба — до невозможного, скрываемое за какими-то плотными облаками. Мне это, на самом-то деле, действительно не дано, как Настю — мне бы лучше быть более приземлённой, научиться жить по-обычному. Без этих тактик, логических цепочек и выяснения отношений. Потому что здесь, в этих жизнях, выяснение отношений — мозгоёбство. В чём-то я даже солидарна с ними. Утром Яна виснет на мне — у неё в кармане фотография Лёли, уже ненужная. Жизненно — нет. И всё, в принципе, в порядке — всё проходит на ура, даже лучше, чем можно было бы рассчитывать с моим полученным пессимизмом. Хотя это, конечно, понятие растяжимое — что для одного капли жизни, для второго — яд. А война — это чума. — Сколько тебя не будет? — Как дело пойдёт. Но лучше бы подольше — чтобы стереть лица, взгляды, слова и все события из жизни. Переродиться, словно феникс. А он смотрит на меня, тут же отворачиваясь, и мешает — осознанно. И я клянусь, что хочу свернуть ему шею — после всей новой хрени, что займёт меня на ближайшие несколько лет. Ведь так будет легче — жить, что-то чувствовать, что-то делать, чего-то желать. Так у меня появится мстительность и его удаляющийся силуэт будет падать не только в моей голове, заливая кровью асфальт и дорогу. Он умрёт быстро, но не поймёт — и это будет лучшая мука для него, что я обеспечу. Со всей моей любовной ненавистью — лишь для Настя.