***
За десять долгих минут, проведенных возле двери в отчаянной попытке достучаться до хозяина квартиры, Слава успевает подумать о многом. Например о том, что просто не может не успеть — ведь он специально приехал в Москву ради Гены, специально предварительно написал ему — немного слукавив, правда, что находится в Питере. Просто прощупывал почву — а не будет ли Гена вообще против с ним встретиться — самое время, Слав, самое время узнавать об этом, когда уже находишься за восемь тысяч километров от дома и тратишь на эту поездку последние деньги, к тому же забил на диплом, который по-хорошему нужно было доработать, но… Гена почему-то оказался важнее. И сейчас, стоя под дверями квартиры (пришлось в срочном порядке вспоминать имя той самой подруги, которую Гена называл в трубку телефона по имени — тогда, еще (Господи, кажется, будто миллион лет прошло) в феврале, в их бесконечном Питере — искать ее страничку в сети, спрашивать адрес), Слава действительно думает о многом, но только не о том, что слова Гены, привычно заключённые в синеватую рамку сообщения их диалога (заключенные болью в его груди), могут оказаться никакой не романтизированной и преувеличенной, характерной юношескому максимализму, попыткой привлечь внимание, никакой не шуткой и даже не игрой — только не о том, что на горизонте и впрямь маячит вполне обоснованная и реальная вероятность потерять Гену навсегда. И только когда — спустя целую жизнь, целую вечность — дверь наконец распахивается, до Славы доходит. Когда он видит перед собой осунувшееся, усталое, измученное лицо — подбородок в крови и синяки под глазами — Слава, наконец, понимает — действительно понимает, что мог потерять его. Мог потерять его прямо в тот момент, пока сидел в такси, нетерпеливо постукивая ногой по резиновому коврику и мысленно молясь, чтобы машина ехала быстрее; пока бежал по лестничному пролету вверх до нужной квартиры, один раз чуть было не споткнувшись о грязную ступеньку; пока ждал отклика, барабаня со всей силы по старенькой железной двери и набивая синяки на руках и коленях. Он мог потерять его в любое мгновение — но не потерял, и это осознание обрушивается на него, словно лавина из песка и соли — тяжелая и горькая; словно Ниагара — давящая, колющая, но смывающая своим неистовым потоком всю боль — и Слава стоит как вкопанный и смотрит в глаза напротив, и видит в них всё, видит по ним всё — сканирует, ужасается, радуется, ненавидит и любит. Всё и сразу. Без шанса отступить и сделать шаг назад — в пустое, но легко-сладкое неведение, где всё не было так сложно и просто одновременно. Гена даже не удивляется — просто не может — настолько сильно устал, так сильно его все заебало — когда видит перед собой Славу, запыхавшегося, покрасневшего и, кажется, ошарашенного всем видом Гены — ты когда на себя последний раз смотрел в зеркало, дорогуша? Рожа наверняка как у Гремлина, вот Слава и испугался — вон глаза какие, как блюдца. Ну, а ещё Слава молчит — и Гена молчит, опираясь рукой на ручку двери. Он чуть склоняет голову набок, хлюпая носом, из которого все ещё течёт кровь, смотрит выжидающе, но в мыслях ни капли страха — только какая-то, даже ему непонятная, угроза: ты, Слав, не зарывайся, квартира-то все ещё моя, выпру за милу душу. — Чего? — шепотом спрашивает он, потому что от долгого молчания голос сел, и продолжает: — Решил увидеться, пока не сдох? — кого Гена имеет в виду — себя или Славу, он не знает, знает только одно: Гена хочет спокойствия, просто тихого существования, а Слава мешает. Слава хороший парень — Слава, по правде, просто замечательный, но Слава мутит воду в спокойном болоте Гениного существования, и Гене не нравится. Слишком… Смешанные чувства вызывает он у Гены — его поступки совершенно экстравагантны — вот кто вообще додумается припереться к малознакомому чуваку на окраину Москвы в девятом часу вечера — а потом пялиться, как на экспонат кунсткамеры — ну честное слово. Слишком… Сильно Слава привязал Гену к себе, или наоборот — неважно — между ними самая крепкая нитка, которая все сильнее затягивается на его шее — Гена добровольно, сам затягивает петлю на шее — кому-то (он имеет в виду Славу, естественно) просто стоит толкнуть табуретку. И Гену вздернет на веревке и нитках, которые тянутся к нему, сковывая движения всю его недолгую жизнь. Гена просто хочет вздохнуть. Слава молчит, а Гена начинает вскипать — он слишком уязвим сейчас, слишком не в выгодном свете предстает, с этой сучьей кровью, текущей по губам и подбородку, с невысохшими слезами на щеках и синяками под глазами — последствия недавней истерики — и Слава не должен все это видеть. Гена уже собирается захлопнуть дверь перед этим истуканом, но Славе все-таки удаётся его удивить. Гена делает пару шагов назад, отпуская ручку — и распахивает глаза, потому что Слава держит его за волосы, целуя — отчаянно, будто пытаясь поверить в реальность происходящего — Гена, например, не верит, и пытается что-то сказать, но, как бы, не получается по понятным причинам — а Слава захлопывает дверь, не отпуская его от себя.Часть 11
22 мая 2017 г., 19:16
Гене кажется, что он в сраном зазеркалье. Тут все настолько гадко — тянет блевать, как только переступаешь порог — неправильно, будто читаешь перевёрнутую книгу— криво —как записи в его тетради с текстами, — косо — словно стул без ножки на незастекленном балконе —ненатурально — как полуфабрикаты в морозилке — всё так бутафорски — почти те самые искусственные лилии в вазе — что иной раз кажется — дотронься до зеркала — и тебя затянет, затянет обратно в твой глупый, нелогичный и безвкусный мирок — но Гена касается зеркала, и по нему даже не идёт рябь — оно такое же холодное и тусклое, как вся его никчемная жизнь.
Оставшись совершенно один, Гена слишком много копается в себе, но так ничего и не понимает.
Разве только то, что его тянет к единственному объекту на карте его жизни — Славе Карелину.
Гена чувствует, как все его связи (ниточки, которые дергали каждый сустав в попытке указать дорогу) ослабевают, да только дышать легче не становится, и Гена в тупике, в совершенном.
Он думает, что стоило бы хоть раз за три месяца нормально поговорить со Славой (хотя бы списаться), но у него не хватает смелости, просто потому, что весь Слава для него — слишком, и Гена прячется за своей бесконечной меланхолией, как за мамиными ногами; Гена сам закрывается в цинковую клетку (которая сдавливает грудь), чтобы не делать и шага в ту сторону — туда, где есть такой-растакой Слава Карелин, который может решить все Генины (он столько пережил, а проблемы все ещё детские) траблы — кажется, щелчком пальца — добрый волшебник, разве что бороды нет, да и долбит регулярно.
Гена был не готов избавиться от своих проблем, которые, словно щит, прятали настоящие чувства, которые Гене не были нужны.
Гена не понимает (врёт, конечно) почему — Гене просто понравилось рядом с ним, и Слава, такой распиздяй, рядом — такой слишком взрослый, такой слишком… Правильный и логичный, что Гену немного злит, потому что Гена рядом со Славой несмышленый ребёнок, и… Как же он запутался, боже.
У Гены нет никакой характеристики в отношении Славы, кроме той, что Слава для Гены, да и для всех, в принципе, слишком, и это слишком напрягает.
Гена говорил себе неоднократно, что он сам — глупый и нелогичный ребёнок, потому что не может принять ни одного решения без все тех же ниточек-веревочек, стягивающих суставы — Гена говорил себе неоднократно, и с этим теперь сложно не согласиться — петля на его шее затягивается, и он даже не может увидеть, кто в этом виноват.
Гена один в своей — почти своей — убогой халупе — тут на обоях огромное граффити — предыдущий жилец-наркоман углем исчертил всю стену: отпечатки ладоней, кажется, стихи и совсем бессмысленные фразы, написанные в трипе, и огромные угольные буквы, складывающиеся в несуществующую «LOVE».
Это раз.
Вторая стена с окном в стеклопакете с ещё не содранной пленкой с названием компании, на подоконнике какая-то хрень — петрушка или конопля — хозяйка говорит — рождественская звезда, зацветет — будет красной — Гена кивает и выливает туда минералку.
Это два.
К третьей стене придвинут огромный диван — спасибо тебе за него, Господи — Гена выбрал однокомнатную, с одной только гостиной, и поэтому жить тут он сможет два месяца — в гостиной есть огромный диван и обшарпанные обои — Гена спит без постельного, укутываясь в тонкий плед. «Постельное в комоде», — говорит женщина — Гена кивает и заваливается спать так.
В одном ящике комода постельное, в другом — все Генины вещи, а третий пустует — только старенькая пожелтевшая тетрадка с черновиками, а ещё наверху комода стоит старый цветной телек.
Это три.
Четвёртая стена — дверной проем и напольная ваза с искусственными лилиями в ней — они пыльные, и Гена протирает их рукой, после морщась.
Это четыре.
В конце концов, в комнате — Гена, потерянный в своих скитаниях — человек границ, потерявший границы, и от этого потерянный, от этого мертвый — без этих своих вечных, нахер никому не сдавшихся рамок. Гена даже не «раз», потому что после Гены считать нечего.
Гена — это один.
Четыре стены и один человек — до боли простая математика.
Математика одиночества.
Гена в этих стенах — один, за этими стенами — ноль, стены этой халупы — это крепость. Крепость, где он скрывается от всего мира, рассматривает рисунки, пишет тексты и не пишет Славе, часами глядя в экран ноутбука — выменял на свой комп, старый, но добротный — Гена всё еще пытается, не знает, правда, зачем, но пытается.
Гена просто хочет защитить себя ото всех, или всех — от себя, спрятать в стенах обычной, разваливающейся пятиэтажки — трещит по швам она, наверное, из-за необъятного размера запертых в ней чувств — и Гена надеется, что потолок обвалится и похоронит всех их к ебеням.
Гена прячется — хочет спрятаться, его ранит.
Каждый взгляд сигаретным ожогом по предплечьям, каждое слово — порезом по щекам и шее, каждое слово — синяком на ногах, руках и шее, каждое… Слишком.
Гена пытается спрятаться — только от себя, к сожалению, не выходит.
Гена проводит рукавом по зеркалу, и улыбается сам себе — вроде подбадривает, а так тускло выходит — хуже, чем у лампочки в ванной.
Слава пишет ему — километры метров, слишком много для такого, как Гена — истеричка — Слава пишет, что проездом в Питере и что "может встретимся"? — Гена усмехается и отвечает, что теперь — может быть если только на том свете. Гена вырубает ноут.
В комнате мрачно — кажется, около восьми вечера, но уже тёмно — потому что ты закрыл занавески, кретин. Гена лежит на диване, раскинув руки в стороны и свесив голову вниз — нос щекочет, будто кровь идёт — и Гена смеётся — Гена окончательно съехал чердаком — он поднимает голову и переворачивается на бок.
Смех перерастает в истерику — ты слишком давно спишь без сна, слишком давно в своем дерьмовом замке одиночества — нищий принц — и Гене рвет крышу.
Он плачет, обещая себе, что это последний раз в жизни, когда хоть что-то выдавит из него слезы, но сейчас — можно. Жизнь, до того склонявшая — сломала, почему бы не порыдать над своим раскуроченным хребтом?
Он хлюпает носом, тыльной стороной ладони стирая — все-таки потекла, сука — кровь с губ, и идет открывать, потому что кто–то уже минут десять долбится в его дверь.