we
16 мая 2017 г., 00:38
Примечания:
так и не понял, почему это не получилось драбблом.
У Тодороки дома неуютно: слишком чисто и всё слишком прилизанное, чтобы могло казаться, что тут вообще кто-то живёт — ни одной лишней вещи, лежащей не на своём месте, и сейчас ему за это стыдно. Радует, что он сообразил прихватить те блестящие пакетики, потому что так — хотя бы в первое время, — действительно будет легче в полупустой комнате.
Изуку всё ещё не просыпается, и Шото замечает, что больше не трясётся — пока что, — и это не может не радовать. От участка, словно сошлось, до его дома максимум двадцать минут — и для Токио это время крохотное, — и пешком они доберутся чуть меньше, чем за пятнадцать минут, потому что улицы сейчас пустые, потому что всем интересно, что же там такого произошло в торговом центре, и это играет ему на руку. Тодороки, если честно, не понимает, что делает — и думает про себя так же удивлённо, как соседи, которые выглядывают из домов на параллельной улице, цепляясь взглядом за Тодороки, несущего на руках ребёнка.
Он друзей-то домой не водил, а тут в девятнадцать, и уже с ребёнком — но ему плевать, что там про него могут подумать.
Он кое-как открывает дверь одной рукой, стараясь не особо шуметь, и даже не разувается, направляясь к своей комнате — она самая обжитая, хоть язык и не поворачивается назвать её уютной: такая же пустая, как и весь дом, но... она его, и тут почему-то теплее, чем во всех остальных комнатах. И кровать тут больше, единственная двухспальная, с огромной кучей подушек — потому что Тодороки всего девятнадцать и Тодороки любит обнимать что-то во сне.
И так сошлось, что кроме подушек нечему и некому занять эту почётную должность.
Он укладывает Изуку поверх подушек, аккуратно стягивая с него кроссовки, и не знает, что делать дальше.
Он не понимает, какого чёрта вообще сделал это: почему вообще спросил это в участке, почему расписывался на ненужных бумагах, чтобы забрать этого мальчика до всех этих разборок с тем, кому его можно отдать — и, если честно, Шото хочет, чтобы было кому.
Потому что Тодороки всё ещё девятнадцать, и он слишком импульсивен на подобные — смешно, потому что подобное в его практике случается впервые, — решения, хоть и продумывает ходы наперёд.
Переждать неделю, а там всё срастётся.
Он надеется на это.
Тодороки выходит из комнаты, оставляя пакетики у кровати и дверь приоткрытой, и почти ползком, опираясь спиной на стены, добирается до кухни. И впервые за последний год набирает отца. Потому что отец в геройстве уже больше тридцати лет, потому что он встречался с подобным наверняка — ему вовсе не хочется с ним разговаривать, но необходимо.
— Это было неожиданно, Шото.
Тодороки передёргивает. Тодороки ненавидит этого человека, ненавидит его, ненавидит его голос, ненавидит всё его существование, но он сам пошёл на это — и всё, что ему остаётся: прикрыть глаза и глубоко вздохнуть.
— Я не в семью играть позвонил. У меня дело.
— Как всегда, да? Прямолинейно и холодно. Молодец, сынок, — Старатель с той стороны усмехается, и Тодороки всё это бесит.
— Не называй меня так.
— Что произошло?
— У нас тут торговый центр разлетелся на кирпичики. И у мальчика, который сейчас отсыпается в моей комнате, — в голове это звучало намного лучше, чем сейчас, потому что Шото слышит в своих словах непонятную горечь, — больше нет родителей. И мне хватило мозгов забрать его к себе до выяснения.
— Что, родительские инстинкты в голову ударили? Ладно-ладно. Не стоило тебе в это лезть, сынок, но сейчас придётся отдуваться по полной, ты это понимаешь?
— Мне что, десять? — Старатель вздыхает как-то раздражённо, и Тодороки мысленно улыбается — пока ставит чайник на плиту. — Я спрашиваю это у тебя не как у героя, а как у отца, на которого никто кроме меня не жаловался.
— Что ты такого сделал, что позвонил из-за этого мальчишки мне?
— Пообещал, что найду его родителей.
Старатель молчит с минуту, и Шото подумывает уже повесить трубку — пока чайник мерно шипит на огне.
— Максимально уютная атмосфера. Никаких потрясений, никаких твоих грубых словечек, сынок. Только радуга, котята и побольше горячего чая. И лучше сказать всё сразу как есть, — Шото не успевает ничего сказать, как раздаются гудки, — и, чёрт, он хотел сбросить первым, потому что он всё ещё слишком его ненавидит.
Максимально уютная атмосфера, да? Тодороки и "уютно" по определению не могут стоять в одном ряду, но он сам на это подписался, поэтому придётся выжать из себя всё, что есть — тем более, он уже нёс Изуку на руках, что может быть хуже лишнего телесного контакта?
Правильно, лишь контакт вербальный, и это, наверное, самое страшное из того, что им обоим придётся пройти — потому что Изуку, у Изуку родители, возможно, умерли, а Тодороки не очень хорош в утешениях. Да и в обещаниях.
Мама всегда говорила ему "обещаю", и это "обещаю" уже подошло к своему лимиту — хотя бы потому что верить ему больше никто не станет.
Он и себе-то уже не верит, стоит перед кипящим чайником и думает, что справится. Пытается убедить себя в этом, но он ни на йоту не психолог и даже не хороший друг, его максимум — привет-пока-ненавижу и редкие тёплые слова, обращённые обычно лишь к матери и сестре. Слабоватый набор для утешения ребёнка, у которого жизнь развалилась на осколки, как сейчас развалится чайник, если он не перестанет его... замораживать.
Он дёргает головой и быстро отменяет то, что натворил — касается льда, чтобы разморозить его, и теперь снова придётся ждать. И желательно держаться подальше от плиты.
Чайнику с маленькой помощью требуется не больше минуты, и из его комнаты слышится тихое шебуршание.
Он, чёрт возьми, не готов к этому. Но послушно выключает конфорку, прячет телефон между полок верхнего шкафчика, потому что в ближайшее время он ему не понадобится точно. И глубоко вдыхает.
Это будет сложно для обоих.
Хотя бы потому что Изуку прячет лицо в подушках, пытаясь притвориться, что ещё спит, и Тодороки действительно в ступоре — что ему нужно сказать?
Он присаживается на край кровати, и Изуку выдаёт, что точно не спит — дёргается, как только кровать немного проседает. Тодороки аккуратно и чертовски медленно протягивает руку, готовясь в любой момент её убрать — но Изуку больше не дёргается, и он медленно гладит его по голове, понимая, что это было ошибкой — спина дёргается несколько раз за секунду, словно пытаются сдержать всхлипы, и это... плохо?
Тодороки не знает, что нужно сделать сначала — отмыть, обработать раны или напоить чаем, ему слишком сложно понять, что такое "максимально уютно", потому что чувствовал он себя так лишь в академии, когда можно было использовать лишь лёд, покрыв остальную часть тела толстой непроницаемой коркой. Так было легче и уютнее, и это совершенно точно не то, что отец подразумевал под этим словом.
— Эй, Изуку.
Груда подушек молчит.
— Хочешь чего-нибудь? Нам нужно умыть тебя и обработать ранки.
Тодороки помнит, что его правая рука вся в царапинах и в новеньких коростах поверх ранок, и даже собственные ранения никогда не заставляли его так бояться, как крошечные царапины этого мальчика, и это, наверное, в порядке вещей, когда берёшь за кого-то ответственность?
Изуку наконец дёргается, но только для того, чтобы спихнуть его руку со своей головы резким движением, из-за чего тот шипит, и всё так же продолжает лежать лицом вниз, будто здесь никого помимо него нет.
Тодороки понимает.
Отчасти.
— Изу...
— Мои родители? Они...
Чёрт.
— Их не нашли.
— Ты обещал, что найдёшь их, — мальчик поднимается, усаживаясь на коленки, между которых устраивает ладони — точно как кошка, — и Тодороки опасается, как бы эти ладошки не направились к его лицу. — Ты обещал, что найдёшь их!
— Я знаю. Прости.
— Почему?! Зачем ты так сказал? Это ты виноват! — Тодороки даже не дёргается. Потому что знает. Он действительно виноват. Хотя бы в том, что подарил ложную надежду тому, кого она смогла бы убить. — Я ненавижу тебя! Ненавижу! Ненавижу-ненавижу-ненавижу!
По крайней мере, он заслужил это.
Вот только маленький Изуку, трясущийся из-за злости и слёз, кое-как сидящий с ровной спиной, не заслужил этого точно, — и Тодороки не понимает, что должен делать. Никаких потрясений, да? Старатель забыл учесть то, что вся его жизнь сейчас будет сплошным огромным потрясением, которое будет выворачивать его наизнанку каждую последующую минуту.
— Прости.
— Не-на-ви-жу, — он словно нарочно выделяет по слогам, чуть ли не давится кислотой, которую пытается вложить в это слово, и всё-таки Тодороки опасался не зря: крошечные ручонки дотягиваются до него — он не сопротивляется. Если перебесится, ведь поможет, да? На него градом осыпаются удары сжатыми кулаками, куда придётся — по плечам, по груди, по рукам, и Изуку словно пытается не попадать по лицу.
— Я знаю. И я хочу помочь тебе.
Кажется, Тодороки лучше не говорить вовсе — потому что Изуку бьёт ещё сильнее и чаще, но это даже к лучшему. Потому что через несколько минут он бьёт реже и слабее и разворачивает ладони, будто ища помощи. Книжки по психологии с третьего курса учили, что объятия — лучший способ избавиться от проблем, и это звучало слишком лживо: от проблем просто так не избавишься.
Он продолжает шептать, кое-как смаргивая слёзы, и Шото подаётся вперёд, чтобы обнять его — перехватывает его руки по запястьям, оттягивая от себя и прижимая мальчика к себе — хоть и сам внутри такой же мальчишка, переломленный, как и тот, что сейчас мочит его геройский костюм слезами.
— Позволишь попытаться помочь тебе?
Изуку молчит и больше не пытается ударить его.
Наверное, это хороший знак.