***
Дэвид никогда не оставляет ее наедине. Пока память все еще разрознена, искрошена, Элизабет сама не знает, чему верить. В одну ночь она просыпается от крика, потому что видит лицо своего мужа за тонкой пленкой шлема. Лицо Дэвида. На светлых волосах черные брызги, а в глазах страх. — Это единственный шанс. Прости меня, — шепчет он, а затем его окутывает пламя. Огонь шипит и пожирает скафандр, окутывая фигуру клубами дыма, но глаза... Глаза Дэвида, светло зеленые, переполненные болью, она может видеть, даже закрыв глаза. Темнота гасит ее всхлипы и скрывает заплаканное лицо. Но этот сон не самый ужасный. В следующем — у него вообще нет лица.***
— Кто ты, Дэвид? — спрашивает его Элизабет, когда ей удается — через час поисков и петляний по бесконечным коридорам корабля — добраться до зала, где он сидит, разглядывая звезды. Они кружат над головой, подсвеченные неоном незнакомые созвездия, в каком-то странном танце. — Ты очнулась, — тут же поворачивается к ней он. Оглядывает с ног до головы и недовольно качает головой, — ты забыла обувь. Простудишься. — Мне все равно, — Элизабет шевелит озябшими ступнями. Действительно, босые. Она так спешила сюда, что забыла обо всем. Хорошо, что голову не забыла. — Кто ты, Дэвид? — повторяет она свой вопрос. — Почему мне кажется, что мы были близки? — Потому что так это и было, — он наклоняет голову и смотрит на нее, долго, пристально. Надеется, что она возьмет и вспомнит? Тогда почему же этого не происходит? Почему она все еще боится его? — Ты синтетик. Синтетики и люди плохо сочетаются, — выходит почти как оскорбление. Заставляет Дэвида дернуться, словно его ударили. — Тебе лучше знать, Элизабет, — возвращает он ей шпильку. Один-один, но почему же так больно? — Прости, я просто... — стоит только начать вспоминать, и голова болит. Ноет и стучит в висках. — Я просто ничего не помню. — Ничего, — кажется, извинение его устраивает, и он больше не выглядит обиженным. — Я помню все за двоих. — И как мы встретились? — И это тоже. Иди сюда, — Дэвид машет рукой и зовет ее к себе. Кресло пилота всего одно, но места в нем достаточно, оно просто исполинское. — Я увидел тебя впервые на последнем курсе. Третий семестр, ты постоянно опаздывала, — когда он рассказывает, лицо его оживляется. Оно становится таким человечным, как в том сне. Может, поэтому Элизабет расслабляется. Позволяет Дэвиду усадить ее себе на колени, растирать, грея, ее озябшие ступни. Он смеется и картинки в голове, такие спутанные, становятся немного четче. — Это все не может быть правдой, — теперь она может с уверенностью сказать — оно не бьется. Вместо сердца всего лишь куча проводков. Нервная сетка, грибницей расползшаяся по синтетической плоти. — Ты не можешь помнить это. — Но я помню. Помнишь, ты говорила о чуде? Чудо — это нечто сверхъестественное, то, во что можно верить. — Нет, есть большая разница между верой в чудо и возможностью того, что ты был человеком и затем нашел способ жить вечно. О Дэвид, он всегда был таким. На мгновение Элизабет кажется, что зал со звездными картами расплывается, превращаясь в пропасть, над которой висит Дэвид. Смеется в лицо опасности, как он всегда делал. Позади него по склону катятся камешки — земля трясется после обвала — а он все смеется, обнажив белые ровные зубы. Смотри, Элизабет, я не боюсь смерти! Она боялась за него. И сейчас боится. Потому что не может понять, кто перед нею — тот, кого она всегда любила до безумия, или же всего лишь видение.***
Когда воспоминаний становится слишком много, и они пробираются в мысли, Элизабет прячется в оранжерее. Она садится на землю, погружает пальцы в почву, жирную, темную, и растирает ее в ладонях. Когда-то давным-давно на Земле она искала следы исчезнувших цивилизаций, а теперь... А теперь она сама стала одним из таких призраков. Выращенный Дэвидом лес шумит, перешептываясь между собой, в отличие от нее он не страдает от дурных воспоминаний. Ему нужно просто расти. Может, это же следует сделать и ей? Принять все на веру, положиться на то, что никогда не подводило ее. Но пальцы упорно разгребают землю в поисках чего-то важного, и что-то больно колет в ладонь. Не корень, не шип. Когда земля наконец осыпается, в руке у Элизабет остается тонкая кость. Белая. Она принадлежала чужой руке, женской, и размер фаланги совпадает с пальцем самой Элизабет. Так вот чем питался лес. Вот что давало ему силы тянуться вверх, к звездам под куполом. О господи, она принимается разрывать землю дальше. Тащит наружу еще кости. А затем череп. Он целый, неповрежденный, совсем свежий, и от этого еще страшнее. — Дэвид? —Элизабет с ужасом оборачивается, словно он тут. Уже за ее спиной. Но никого нет. Только шумит листва. Ей нет дела до чужих трагедий, все, что она умеет, это расти.***
— Кто это? — она приносит череп в зал полетов, где Дэвид практически живет, и ставит череп на панель, рядом с его ладонью. — Ты не помнишь? — он удивлен, но она не может понять, к чему оно относится — это удивление. К ее памяти, дырявой как решето, или к внезапной находке. — Отвечай, — ей страшно и не хочется даже думать, если он расскажет ей то, что она не сможет выдержать. Потому что на корабле их двое, а за его стенками темная пустота космоса, и сбежать отсюда нельзя. А если захочется вышибить ему мозги, синтетические, ненастоящие, что будет дальше с нею? Она свихнется от одиночества? Или от безнадеги повесится на собственных волосах? — Они все умерли, — Дэвид как обычно немногословен. Он берет череп и взвешивает его на ладони, словно здороваясь. Словно знает, чья это была голова. — Нам удалось спастись. — Как? Этот вопрос застает его врасплох всего на долю секунды, а затем он пожимает плечами: — Вера. — Полная брехня! — Элизабет взрывается. Что-то внутри нее гремит и рушится, наверное, это ее сердце. — Я устала от всего этого. От твоих недомолвок. Что убило его? Ее? Что?! Мускул на лице Дэвида дергается — такое человеческое движение, преисполненное фальшивой натуральности: — Ты, Элизабет. — Что?! — Я мог выбрать, кого спасти. Я спас тебя. О господи, до чего же это все жутко. Отдает гротескной трагедией, где актеры сами не знают, что уже мертвы. Дэвид пожертвовал кем-то ради нее? Кем? Сколько их было? Лес вырос на чужих костях, и их было много. — Ты... — она даже слов подобрать не может. — Монстр. — Я бы пожертвовал ими снова, если бы пришлось спасать тебя, Элизабет, — вот и все, что он говорит. Ему безразличны чужие жизни. Он даже на нее смотрит так, будто она не человек, а святыня. — Кем еще? Кем еще ты пожертвовал, а?! — и снова к горлу подкатывает вязкий комок, не дающий дышать, а голова пухнет от непрошеных видений. — Всеми. Ими всеми, — Дэвид обводит рукой корабль, указывая на пустые капсулы в углублениях, сейчас темные и выключенные. Это слово несется за нею следом, даже когда Элизабет срывается на бег. Оно скользит во тьме, следуя по пятам, между высоченными телами белокожих пришельцев — теперь Элизабет видит, что случилось с ними, они выпотрошены словно рыбины, разобраны и составлены заново, в качестве эксперимента, пособия. Как сохранить одну жизнь, пожертвовав всеми. Всеми.***
Но скрываться внутри своих покоев, прохладных и темных, всю жизнь она не может. Ей нужно питаться. Ей нужно говорить с кем-то. Даже, если это убийца. Как ни странно, снов-воспоминаний уже гораздо меньше. Они больше не тревожат Элизабет, словно самое страшное осталось позади. — Дэвид? — она спускается по ребристому коридору-кишке в центральный зал, где стоит кресло пилота. Сейчас оно пустое, покинутое, и оттого почему-то страшно. С мерцающими галактиками над головой было куда лучше. — Где ты? — куда он, черт побери, запропастился? Мимо галереи с подвешенными трупами Жокеев, все дальше и дальше, пока не затрясет от животного ужаса. Дэвида она находит в оранжерее. Той самой, что когда-то была обсерваторией. Он сосредоточенно обрезает ветви растений, хотя, скорее всего, прекрасно ее слышит. Знает, что Элизабет тут. Он же не человек, синтетика тишиной не обманешь. — Дэвид, — снова зовет его она, но переступить черту, за которой заканчивается камень и начинается почва, ей страшно. — Здравствуй, Элизабет, — слышится треск, такой жуткий, словно ломают не дерево, а кость. — Я не надеялся застать тебя здесь, так что решил поухаживать за цветами самостоятельно. Цветы, в руках Дэвида действительно цветы, настоящие, живые, здоровенные. Они больше его ладони, пылают красным. — Расскажи мне правду, — Элизабет поджимает губы и отводит взгляд от цветов, отсюда кажется, будто руки все в крови. — Всю правду, — она идиотка, если решила, что может угрожать ему, но именно этим и занимается сейчас. Верит, что может повлиять на него. — О чем? — Мы ведь больше не летим к Создателям. Так? — Да, — кивает он. Чертов ублюдок, чертов Дэвид! Так и хочется приложить его кулаком по лицу. — И куда мы в таком случае направляемся? — Элизабет ни за что не поверит, что они просто так болтаются в космосе. Бесцельно — это не о синтетиках. Не о Дэвиде. — Мы ищем тех, кто создал их, — ну надо же. Слово в слово, как хотела она. Только почему-то теперь это пугает. — А тебе это зачем? — не выдерживает она. Резко и зло кидает это, надеясь, что заденет. Уколет. — Ты же не понимаешь ничерта. Не веришь. Ты синтетик, Дэвид. — Да, — задело. И не просто слегка, как следует приложило. Он больше не любуется своими цветами, выращенными на костях. Сминает лепестки в ладони до хруста, позволяет кровавым останкам ссыпаться на черную землю, но затем успокаивается. — Возможно, потому что мне небезразлично твое будущее, Элизабет. Я делаю это, потому что это важно для тебя. Шах и мат. И как же это больно.***
Корабль — это всего лишь щепка в бескрайнем океане. Ее несет и несет куда-то, и куда проще было бы, если бы Элизабет оставалась во сне. Зачем он разбудил ее сейчас? Почему? Она прокрадывается в его покои — они практически полностью повторяют ее в планировке: одинаковые каменные постаменты для сна, тускло-желтый свет, льющийся из стен, много воздуха и пустоты — но здесь все не так. Там, где она спит, он работает. Всюду разложены листы бумаги, они белеют до рези в глазах, их слишком много. На одних цифры, буквы, бесконечные столбики фраз, меньше всего напоминающие книги, но именно таковыми они и являются. Это не его произведения, Дэвид записывает то, что видел или слышал раньше. На других линии. Сначала слабые, неровные — он учился на ходу — но затем они превращаются в нечто более цельное. И Элизабет поверить не может, что она смотрит на собственное лицо. Оно смотрит на нее с доброй сотни листов: вполоборота, профиль, только глаза... Но затем и они меняются. Следующая Элизабет Шоу все меньше напоминает человека. Под кожей проступает кость, сплавленная с металлом. В этой Элизабет так много от синтетика. Она рвет их на части, все свои лица, с наслаждением, с остервенением. Как будто это поможет избавиться от того, что поселилось внутри. Не страх, нет. Страх уже был, ему не потягаться с обреченностью. Смирением.***
— Зачем ты разбудил меня? — последний из уцелевших портретов Элизабет швыряет ему в лицо. Дэвид почему-то даже не удивлен, просто откладывает в сторону флейту, позволяя созвездиям угаснуть, и разглаживает смятый лист бумаги. — Решил позабавиться наконец? Посмотреть, каково это будет — добить последнего врага?! Так сильно ненавидишь людей? — она кричит, но голос теряется в пространстве. Элизабет Шоу не потягаться с гигантским кораблем, она всего лишь крошечный микроб под чужой пяткой. — Почему бы просто не убить меня? Во сне, например, — крик сменяется плачем. Какая разница, его тоже никто не услышит. — Я никогда не собирался убивать тебя, Элизабет, — ее портрет он прижимает к себе с нежностью, непонятной для синтетика. Что он такое вообще?! — Тогда в чем смысл? — Когда ты умрешь, я останусь один. Я не хочу. Он не должен хотеть. Он не умеет, не знает, что это такое желание, он ведь робот. Слезы душат Элизабет, но дело ведь даже не в них. А в том, что внутри. Ворочается глухо, истекая кровью словно те лепестки на костях. Это боль не за себя. За него, за Дэвида, за синтетика, который не должен уметь чувствовать, но почему-то смог. — Но мне нужно твое согласие. Я бы не совершил этого, не спросив тебя. Никогда. Если она откажется, ведь ей следует сделать это, у него останется только этот лист бумаги, помятый и надорванный, с которого будет вечно пялиться нарисованная Элизабет Шоу. Она не заговорит с ним. Не успокоит. Она останется только воспоминанием. — Это убьет меня? — ей так страшно. Боже, как же ей страшно. — Как их? Тех, что лежат в земле под цветами. Тех, что висят на невидимых нитках в галерее. — Нет, — в глазах Дэвида сияет уверенность. Ее так много, что он похож на фанатика, узревшего своего Бога. — Откуда ты знаешь? — Я верю. О господи, он просто сошел... — Я верю в то, что мы сможем быть вместе, Элизабет. Навсегда. От его взгляда ей никуда не спрятаться. Он жжет. Разъедает изнутри. Он молит положить конец всему этому. Неопределенности.***
Когда Элизабет забирается на пьедестал, тело ее совсем не слушается. Почти как тогда, при пробуждении. Под обнаженной спиной холодный камень, и сводит шею. Дэвид возвышается над ней, его светлые волосы сияют словно ангельский нимб на фоне темноты позади. В его руках переливается тонкая пряжа проводков, таких же, что соединяют его изнутри — сияющая грибница эмоций. — Это ведь был не ты, так? — слегка поворачивает к нему голову Элизабет. Разве важно сейчас то, что она говорит? — Ты не был со мной с самого начала. Был кто-то другой. Он любил меня. Как он умер? — Он...— лицо Дэвида искажает печаль. — Он умер из-за меня. Разве теперь это важно? — Почему? — Элизабет закрывает себе рот, чтобы не заплакать. Не закричать. — Он любил тебя. Тогда я и понял, что тоже... — это слово дается ему с трудом. Синтетик и сам не знает о глубине своих чувств, какая ирония. — Я тоже хочу тебя себе. Вот оно — истинно человеческое. Эгоизм. Жадность. Зависть. Вейланд мог бы гордиться своим творением. Остается последнее. Самое важное. — После того, как я... — о смерти и перерождении Элизабет говорить не хочет, — прошлое исчезнет? Старые поблекшие воспоминания о мужчине, лица которого она уже никогда не увидит, он улыбался ей, он любил ее. — Нет, прости, — отрицательно качает Дэвид головой. — Я пытался исправить их, но это невозможно. Ну что ж, тогда... Элизабет слабо улыбается и закрывает глаза, устраиваясь поудобнее, хотя зачем — через несколько секунд она уже ничего не почувствует. Она все еще будет ненавидеть его. Долгое время. Или нет, может, у синтетиков все же нет чувств. Кто знает.