ID работы: 5637693

Moral insanity

Гет
NC-17
Завершён
58
Размер:
203 страницы, 10 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
58 Нравится 60 Отзывы 23 В сборник Скачать

3

Настройки текста
      Однако с наступлением октябрьских дождей ею завладела грусть. Она отказывалась от прогулок и перестала выезжать. По вечерам она больше не дожидалась Томаса, сидя за роялем в гостиной, а сразу после ужина поднималась к себе. Горничная помогала ей переодеться, но, оставшись одна, она сбрасывала ночную сорочку и принималась разглядывать свое тело в зеркале, вделанном в дверь платяного шкафа. Поворачивалась то одним, то другим боком, стараясь рассмотреть каждую деталь. Результат оставлял ее неудовлетворенной. Следующей весной ей исполнится двадцать шесть… уже двадцать шесть!.. Лучшие ее годы прошли в заключении, следы которого сохранялись и во внешности. Теперь ее формы утратили юношеское изящество; осталась лишь не красящая женщину сухощавость. Живот — по ее мнению, чересчур впалый — и ягодицы, казавшиеся слишком плоскими в зеркальном отражении, огорчали ее больше всего. Она задумчиво проводила пальцами по шее, приподнимая подбородок: длинную, мягкую, ее не стыдно было выставить напоказ. Так же как и хрупкие, но округлые плечи. Эффектнее всего по-прежнему смотрелась грудь, на удивление высокая и крепкая для такого худого тела. Вновь облачившись в закрытую, под горло, сорочку, Люсиль начинала не менее придирчиво изучать лицо. Тяжелое, сумрачное, с настораживающим налетом трагизма. С таким лицом хорошо делать сценическую карьеру: оно выразительно, оно приковывает взгляд… но не ласкает его, не внушает симпатии. В обычной жизни успехом пользуются лица попроще, понежнее. У мисс Макдермотт лицо намного женственнее. Люсиль поворачивалась в профиль, нервно косила взглядом в зеркало. Нет, ее профиль невозможно было назвать правильным: нос вздернут, утолщен книзу. И рот… как же он велик!.. и темные тени под глазами… и массивная, хищная нижняя челюсть, единственным украшением которой беспристрастный наблюдатель мог бы признать пикантную ямочку на подбородке… Но Люсиль была пристрастна, более чем: такая же ямочка проступала на подбородке ее отца. Мысль о том, что она чудовищно похожа на него, окончательно выводила Люсиль из равновесия. Трясущимися руками она заплетала свои густые черные волосы в косу; ее совсем не радовало, что они красивы. Грудь и волосы — вот всё, что она могла противопоставить безымянным обладательницам духов. Но Томас продолжал возвращаться к ней, и ее решимость бороться за него только крепла.       Она ложилась в постель в смятении, неотступно думая о брате; ее тело изнывало от сильнейшего желания, растревоженного предшествующими действиями. Не сопротивляясь ему, она задирала сорочку и ублажала себя по нескольку раз подряд, зажмурившись, закусив губы, не издавая ни звука. Затем затихала, глотая слезы.       Миновало немногим больше недели, прежде чем ее в слезах застал Томас. До этого он не беспокоил ее, являясь домой за полночь, а пару раз и под утро. Поэтому она не надеялась услышать стук в дверь своей спальни. Вначале она растерялась. Можно было сказать, что уже поздно, и велеть ему уйти, но ее язык не поворачивался сделать это. Она впустила его. Естественно, последовали расспросы; Томас выглядел взволнованным, хотя и не слишком трезвым, укладывая ее в постель.       — Дорогая, почему ты плачешь? Что-то случилось? У тебя жар? — он дотронулся до ее разгоряченного лба.       — Нет, нет…       — Надо позвать доктора.       — Никаких докторов! — выкрикнула она запальчивее, чем следовало.       Томас растерялся; его лоб прорезали выдававшие озабоченность морщины.        — Мне просто немного грустно, — уже спокойно пояснила Люсиль.       Ее слова не изменили выражения его лица.       — Дорогая, меня предупреждали, что твое состояние может ухудшаться осенью и…       — Дело не в этом! — с досадой прервала она его.       — Тогда в чем же?       Он говорил с нею очень мягко, осмотрительно — как с сумасшедшей.       И тогда у Люсиль вдруг вырвалось:        — Томас, давай уедем домой!       — Сейчас? — опешил он.       — Да, сейчас! Завтра!.. Я не хочу больше оставаться здесь! Мне здесь не нравится. Мне здесь одиноко.       Нелепо было предлагать бороться с одиночеством в Аллердэйл Холле, но легкомысленный Томас не пошутил на сей счет. Более того, он неожиданно покраснел, будто бы его обвинили в чем-то недостойном, и вполне заслуженно.       — Я плохо забочусь о тебе, Люсиль, — он сокрушенно качнул головой, словно подтверждая этот неутешительный вывод.        — Теперь тебе скучно со мной, — ее глаза вновь наполнились слезами, которые она решила не удерживать.       — Это не так! — с жаром возразил Томас… и беспомощно смолк.       Взгляды их пересеклись; через секунду щеки Томаса залились особенно густой краской. Но взгляд, потемневший, немигающий, он не отвел. Люсиль нащупала его ладонь, лежавшую на постели, — она была такой же горячей, как и ее.       Люсиль поднесла ее к губам и медленно поцеловала с внутренней стороны. Ее жест уничтожал границу между ними откровеннее любого соития. Она разоблачалась перед мужчиной, объясняла, чего от него ждет, — если ему еще нужны были какие-то объяснения. Он молчал, тяжело дыша, будто пригвожденный к месту, не в силах пошевелиться.       Но всё еще сопротивлялся.       Однако по вечерам он больше не выезжал. Все приглашения отсылались им обратно с приличествующими отговорками. После ужина он усаживался в кресло у камина и, вытянув длинные ноги, слушал, как она играет, спотыкаясь и упорно начиная заново.        — С каждым днем у тебя получается лучше, — хвалил он ее, но она оставалась недовольной.       — Я слишком долго не практиковалась.       — Уж ты-то сможешь всё вернуть, — странно улыбаясь, отвечал он ей.       Люсиль терялась, не понимая его.       Иногда он казался печальным, а иногда с неподдельным увлечением обсуждал с нею пьесы, которые она разучивала («Я бы протанцевал с тобой все вальсы Шопена, но только под твое исполнение, а это значит, что мое желание никогда не сбудется». «Меня не учили танцам», — напоминала она ему, поддерживая его шутливый тон, — «и теперь учиться уже поздно, поэтому просто думай обо мне, когда танцуешь с другими». «Ты будешь довольна?» — хитро уточнял он, и она смеялась: «Не отвлекай меня!»), или своих любимых поэтов («Байрон поехал в Равенну к любовнице, но, я полагаю, Данте интересовал его не меньше. Ты знаешь, наш британский вольнодумец всю жизнь верил, что его душа проклята». «В каком смысле?» — небрежно интересовалась она. «В самом прямом. Он полагал, что обречен творцом на преступление. Его не мог не завораживать дантовский ад со столь скрупулезной росписью посмертных кар». «И что же в этом завораживающего?» «Идея возмездия, разумеется. Она дает надежду на то, что мироздание устроено справедливо». Люсиль фыркала: «Не говори чепухи. Нет справедливости в том, чтобы быть проклятым»). Они не спорили. Их разговоры мягко скользили по поверхностям тем. Но вопреки недосказанностям, вносившим некоторую долю напряженности, случались минуты — совершенно волшебные, — когда радость от близости друг к другу становилась почти осязаемой. За окном ровно шуршал дождь, в камине потрескивали сосновые поленья, распространяя по гостиной легкий ароматный дух, и лампа на рояле очерчивала в полутьме узкий круг света. Пальцы Люсиль бежали по клавишам уверенней и легче. Томас замолкал, подолгу глядя на нее. От этого взгляда, жегшего ей затылок, ее ожидание делалось волнующе-нестерпимым.       Однажды, потеряв выдержку, она повернулась к нему, уже готовая к последнему признанию… или вопросу — она сама не знала. Томас смотрел на нее, подперев рукой голову; его светло-серые глаза внезапно показались ей черными, и необыкновенная бледность усугубляла этот странный эффект. Глаза были какими-то больными и голодными, но блеск в их глубине напомнил ей, как брат смотрел на нее в детстве — с неприкрытым, немного изумленным восхищением. Сейчас оно горело приглушенней, словно с опаской, однако Люсиль всё равно ощутила прилив надежды, от которого ее бешеное сердцебиение отдалось в висках.       Она улыбнулась Томасу робкой счастливой улыбкой.       И он ответил ей тем же.       «Красивый», — пронеслось у нее в голове. — «Какой же он красивый!»       И он ответил ей тем же:       — Ты очень красивая, Люсиль.       Когда-то он уже говорил эти слова. Так же тихо, с той же страстью. Ее сомнения были напрасны — где-то глубоко внутри она всегда об этом знала!..; он до сих пор желал ее!.. Ей нужно было поступить, как в тот раз: встать, пройти несколько шагов, разделяющих их, опуститься на колени, прижаться ртом к тонким губам и ждать наступления чуда. Но она словно застыла, не понимая, почему. Секунды утекали, медленно, невозвратимо. «Иди же!» — приказывала себе она, но тело не слушалось.       И Томас с улыбкой, в которой появилась тень смущения, отвел от нее взгляд.       Стук в висках тут же прекратился; ее сердце замерло от ужаса. Она не знала, что делать. Тогда в отчаянии, слыша свой голос будто со стороны, она произнесла первое пришедшее на ум, бесполезное, жалкое, глупое:       — Спасибо.       Томас смутился еще больше. Губы его шевельнулись, но не издали ни звука; он только кивнул ей с деланно шутливым видом, словно говорившим: «Не стоит благодарности». И они снова замолчали, сдерживаемые какой-то загадочной силой. Эта сила заставляла их останавливаться всякий раз, когда они подходили к краю. В ней заключалось нечто необъяснимое, нечто, лежащее за пределами разума и воли. Она щекотала нервы ощущением ужасного соблазна. Дарила острое удовольствие от понимания преступности. Завораживала до оцепенения. Наполняла предвкушением, которое хотелось растягивать и растягивать. Люсиль не находила в себе сил бороться с нею. Но сейчас, глядя на Томаса, неловко ерзающего в кресле — он успел несколько раз провести рукой по волосам, выровнять идеальные манжеты, а затем взялся за каминные щипцы, принявшись поправлять полусгоревшие поленья, — ее вдруг охватило смутное подозрение: не преувеличивала ли она действие той силы на него? Не наделяла ли его собственными чувствами? Возможно ли, что он просто не мог решить, чего хочет больше?.. Возможно ли, что в эту минуту он думал о мисс Макдермотт? О любой другой?..       Смятенная, удрученная, Люсиль, сославшись на усталость, поспешно удалилась в свою комнату. Настолько поспешно, что это походило на бегство; она даже забыла поцеловать Томаса перед сном, чего с ней еще не случалось. Ежевечерний целомудренный поцелуй в лоб был для нее самым важным событием в сутках — законным правом коснуться неприкасаемого по закону. Она совершала свой ритуал со скрытым вызовом, как будто кто-то мог увидеть и понять, что в действительности стоит за ним, и в то же время с душераздирающей тоской. И с изощренным удовольствием, и с сладострастным предвкушением. Томас покорно закрывал глаза, позволяя целовать себя. Что ощущал он, когда ее пересохшие от волнения губы прижимались к его чистому, как у ангела, лбу?..        На следующий день, проявив неслыханное по собственным меркам легкомыслие, Люс иль основательно потратилась на Бонд-стрит. После этой эскапады пришлось отказаться не только от услуг кухарки, но и прибегнуть к найму приходящей горничной. Взамен Люсиль получила в свое пользование несколько новых вечерних платьев; их главным отличием от уже имевшихся в ее гардеробе было декольте — низкое, насколько позволяла благопристойность; впрочем, для незамужней девицы оно в любом случае являлось верхом неприличия. Никаких подобающих положению пастельных тонов — сочный бордовый бархат плотно облегал ее бюст и тонкую талию, матово переливаясь в рассеянном свете рождественских свеч. Томас пришел в восторг. Пораженный, смеющийся, довольный, как мальчишка, он заставлял ее вертеться перед ним, демонстрируя пышный, по последней моде, турнюр, отделанный вздымающимися волнами плиссированных оборок, и расшитые черным бисером туфли на игривом каблуке-"рюмочке» гораздо выше того, что она обычно носила.        — А чулки, Люсиль?.. Ну-ка, приподними подол!.. — весело командовал он, и Люсиль так же весело, с неожиданным несмелым кокетством, подчинялась ему.       Томас цепким взглядом знатока разглядывал серебряную ажурную вышивку, обвивавшую ее лодыжки.        — Такой спиральный узор хорошо смотрится только на стройных ножках… как у тебя, — он лукаво и восхищенно улыбался ей. — И на французском шелке, конечно же.       — Прости, я знаю, что это непозволительно дорого, но…       — Забудь о деньгах хоть на один день!       — Мы по уши в долгах, — предупреждала Люсиль, но почему-то, против обыкновения, совсем не тревожилась.       — Какая разница!.. — Томас, по обыкновению, не тревожился тем более. — Деньги найдутся. После праздников я заложу фамильные драгоценности.       И это, близкое к крайнему, средство, сейчас тоже не казалось ей ни чрезмерным, ни пугающим. Подойдя к большому напольному зеркалу, она, вся во власти странного нарастающего возбуждения, поправляла юбки.       — Кроме того, — продолжал Томас, — я наконец подыскал для себя кое-что подходящее. Солиднейшая фирма, специализируется на строительстве метрополитена. И знаешь, очень неплохое жалование даже на стажировке…       Его беспечный тон разительно контрастировал с серьезностью оглашаемых намерений, но Люсиль улавливала только смысл его слов, моментально начиная злиться.        — Ты обещал мне оставить эти дикие мысли! Ты — баронет, а не конторщик!.. Весной, как только в Камберленде сойдет снег, мы уедем домой, и там решим, что делать дальше.       Это Томас тоже обещал — после сцены в спальне. Но до весны было еще далеко, и более насущным делом являлась рассылка рождественских открыток, которые он до сих пор ленился подписать. Впрочем, елка уже водрузилась в углу гостиной, омела свешивалась с потолка, свечи сияли, Люсиль, отвернувшаяся от зеркала с нахмуренным лицом, всё равно выглядела ослепительно: роскошные волосы, уложенные в новую прическу, каскадом туго завитых локонов спадали на ее обнаженную спину, достигая лопаток, — а он привык, что они неизменно собраны в строгий пучок… и эти белые плечи, сохранившие удивительно нежный молочный оттенок, и…       — Погоди-ка, — он стремительно подошел к сестре, не веря своим глазам, — ты что, накрасила губы?       Действительно, их покрывал тонкий, едва заметный, слой розовой помады.       Люсиль порозовела ей под тон.       — Ты полагаешь, это слишком вызывающе?       Томас не отвечал. Наклонив голову, он пристально рассматривал ее рот; затем его взгляд соскользнул в ложбинку между ее грудей.        — Я полагаю, это обольстительно, — очень тихо проговорил он, и на лице его появилась легкая, невинная улыбка.        Но заключалось в ней и другое, невероятно волнующее, неуловимое и явное сразу: тончайший оттенок порочности. Намек на двойное дно, будоражащий кровь и любопытство. Люсиль ощущала его дыхание на своей щеке: тонкий запах сигары, смешанный со шлейфом цветочного одеколона.        Этот юноша и сам был обольстителен до женственности.       — Хочешь поужинать в Сохо? — все так же тихо, с особой многозначительной интимностью спросил он. — В таком… эффектном платье глупо ужинать дома.        — У нас и ужина сегодня нет, — в замешательстве от его тона, и запаха, и взгляда не к месту произнесла Люсиль.       Она не умела вести игру, которой, несомненно, владел он.        — Ах да, ты же уволила кухарку, — его улыбка стала чуть ироничной. — Ну, тем более. Поедем.        Он наклонился к ней еще ниже, уговаривая. Обольщая.       — Я знаю один замечательный ресторанчик.       — Ты водишь туда своих любовниц?       Эти слова сорвались с ее языка раньше, чем она осознала их непристойность. Но именно непристойность была сейчас чем-то естественным, словно к ней они оба и стремились. Во всяком случае, если Томаса удивил вопрос Люсиль, то он не показал этого, с лаконичной сдержанностью подтвердив ее догадку:       — Да.       — Они красят губы?       Его бровь всё-таки приподнялась, но в остальном он сохранял невозмутимость.        — Да.        — Ярко?       — Да.        — Тебе это нравится?       Он на мгновение задумался.        — Да.       И небрежно пожал плечами. Взгляд его оставался сосредоточенным на тяжело поднимающемся полуобнаженном бюсте Люсиль.       В какой-то мере ее огорчил его последний ответ. Она даже испытала мгновенное истинно женское презрение к подобной тривиальности, но его сразу же победило захватывающее лихорадочное ощущение, которое, вероятно, правильнее всего было назвать ощущением порока. Такое чувство в представлении Люсиль связывалось с образами танцовщиц из «Grecian Theatre»*, смазливых, бездумных, вульгарных; неверных жен, профессиональных куртизанок — но никак не с образом добропорядочной леди, сестры рядом с братом.       Внутренний жар наполнил всё ее тело.       — Поедем, — решительно сказала она и, слегка задев руку Томаса шуршащим турнюром, направилась к двери.       Ресторан понравился ей тем, что оправдал ее ожидания: зал был полон богемных лиц, с некоторыми из которых Томас, очевидно, водил знакомства, и иностранная речь звучала даже чаще английской, и до нескромности оголенные плечи дам, включая ее собственные, не вызывали осуждения. Никто здесь ее не знал; нескольким подошедшим поздороваться приятелям Томас представил ее под вымышленной фамилией. Это инкогнито просто окрыляло. Люсиль выпила полную бутылку шампанского; лицо ее необычайно раскраснелось от удовольствия и смеха. Обрывки французских слов и откуда-то сбоку — непонятных немецких, уютный звон посуды, сотни свечей в позолоченных канделябрах и рождественские гирлянды вдоль стен, обитых светлой парчой, — она уже знала, что память об этом будет вечно жить в ее памяти, согревая душу теплом ушедшего в небытие зимнего вечера. Ей жадно хотелось сохранить для будущего все самые незначительные детали; запомнить состояние волнительного, не уверенного в себе самом счастья. Ведь Томас тоже выглядел счастливым; глаза его сияли. И то, как он вел здесь себя с нею — кокетливо, непринужденно, даже слегка развязно, как со случайной спутницей, танцовщицей из «Grecian Theatre»… хотя откуда ей было знать, как он ведет себя с ними!.., но всё же, всё же!.. — повергало ее в трепет знакомого предвкушения. Смеясь его шуткам, смакуя «Вдову Клико», она напряженно, нетерпеливо ждала, что последует дальше. Что случится, когда они вернутся обратно? Когда поднимутся наверх, дойдут до своих комнат… Что сделает Томас? Неужели ничего? Неужели ничего?.. Люсиль старательно отгоняла эту мысль. Такой прекрасный вечер не может кончиться ничем. Томас то и дело легко дотрагивался до ее пальцев, едва ощутимо поглаживая их. Мгновение они оба млели — от прикосновения, от тайны, в стократ порочней, непростительнее всех прочих тайн в этом зале… и Томас убирал руку. Люсиль избегала смотреть ему в глаза, опасаясь, что не сумеет скрыть мольбы в своем взгляде. Он был так хорош собой, и он знал это!.. Но и в его манерах проскальзывали волнение и неуверенность. К десерту Люсиль твердо решила, что сегодня они объяснятся. Будь что будет. Ей нужно было действовать, чтобы жить. Она не могла больше ждать.       Весь обратный путь она пыталась обдумать предстоящий разговор. Он пугал ее больше прежнего; страх, смешанный с безумной надеждой, болезненно взбудоражил ее нервы. Внешне это выразилось в том, что сделалась молчаливой, даже отстраненной. Рассеянно разглядывая подернутые туманом улицы за окошком кэба, она с всё большим опозданием отвечала на реплики Томаса, и наконец он тоже притих рядом с ней. Они сидели очень близко друг к другу, так что их рукава соприкасались; его дыхание, немного учащенное, теперь отдавало спиртным. Люсиль понимала, что сама опьянела гораздо сильнее него. Голова у нее временами кружилась, выпитые шипучие пузырьки щекотали нутро, тягуче разливались по жилам.       Закрыв глаза, она приложила к щеке ладонь, затянутую в прохладную лайковую перчатку.        — Тебе нехорошо? — взволнованный потяжелевший взгляд лег ей на лицо.       Она коротко, пьяно рассмеялась, прежде чем с придыханием, растягивая слова, прошептать:       — М-мне хорошо-о-о…       Ее язык заплетался, во рту пересохло.       Что, собственно, она могла сказать, кроме этого?.. Признаться в любви, как наиболее эмансипированные героини романов?.. Томас и так знал, что она его любит. Он всё знал. Ей нечем было удивить его. Даже раздеться перед ним было бы не ново. И самое главное — не рассчитывал же он, что она станет так бесстыдно, так унизительно себя предлагать?.. Внезапно она ощутила злость. Какого черта он сидит здесь, в благодатной темноте кэба, и не предпринимает ни малейшей попытки пойти дальше?! Зачем везти ее в Сохо, выдавать за свою любовницу, чтобы после молчать, как с сестрою?       — Я рад, что смог развлечь тебя, — всё-таки вымученно произнес он.       По его голосу она поняла, что он силится улыбнуться. Резко повернувшись, она метнула на него яростный взгляд, словно собираясь дать ему пощечину, и так же резко отвернулась. От этого движения ее шляпка, неплотно закрепленная перед выходом из ресторана, съехала с макушки набок. Люсиль попробовала было вернуть ее на место, но ничего не получалось — руки тряслись, пальцы не слушались.        Томас несколько секунд наблюдал за ее безуспешными стараниями.       — Позволь мне, — быстро стянув перчатку, он пришел ей на помощь.       Его ладонь легла на ее.       Люсиль отдернула руку, как от огня; шляпка упала Томасу на колени.       — Что ты наделал!..       Она возмущенно посмотрела на него в упор. В сменяющих друг друга бликах уличных фонарей выражение его лица было неуловимым: оттенки самых разных чувств — вины, растерянности, жалости, страха, нежности, страдания, — словно рябь, проносились по поверхности, но суть оставалась скрытой от ее глаз. Ей подумалось, что он сам ничего не понимает.       — Не трогай меня, — с досадой и какой-то язвительной горечью сквозь зубы процедила она и снова отвернулась к окошку.       Томас, шумно выдохнув — Люсиль в этом звуке почудилась досада, не меньшая, чем у нее, — откинулся на спинку сиденья. Шляпка осталась лежать у него на коленях.       К дому они подъехали в молчании.       В молчании зашли в неосвещенную прихожую, в молчании Томас принял у Люсиль ее жакет. Дрожа от холода, от разочарования, не в силах больше выносить это гнетущее безмолвие, она поспешно устремилась в непроглядный мрак, скрывавший лестницу на верхний этаж — в спальни.        — Люсиль, подожди!       Томас настиг ее через несколько мгновений с незажженной свечкой в руках.       — Постой же!.. Ты можешь упасть.       Она вырвала свой локоть из его пальцев, но остановилась на первой ступеньке, громко и тяжело дыша.       Томас тоже перевел дух.       — Я зажгу свечу и провожу тебя наверх.       Он постоял рядом с ней, будто опасаясь, что она не послушает его и пойдет одна. Но Люсиль не шевелилась, и тогда Томас отошел к консоли у дальней стены и начал на ощупь искать шведские спички. Когда слабое пламя осветило прихожую, он повернулся к сестре, замершей на ступеньке.       Они посмотрели друг другу в глаза, и Томас неуверенно улыбнулся.        — Знаешь, о чем я сейчас подумал?       Люсиль не отвечала — лишь нервно облизнула губы. Долю секунды Томас смотрел на них.        — Я подумал, что мы никогда раньше не оставались с тобой одни. Я имею в виду, по-настоящему одни, — пояснил он, встретив недоуменный взгляд. — Первый раз за всю жизнь в доме, кроме нас, никого нет. Ни родни, ни слуг. Никого!..       Это простое открытие обоим показалось поразительным. Необъяснимым образом оно будто бы мгновенно меняло картину, лишая значимости все преграды, стоящие между ними. Мир, с его законами, остался за запертой дверью. К ним больше нельзя было ворваться. О них никто не мог узнать; их никто не мог судить. Они принадлежали только себе. Здесь, в этой темной прихожей, как и на чердаке в Аллердэйл Холле, Люсиль обладала своего рода высшей правотой, а Томас с его метаниями невольно становился мелким, сиюминутным и уязвимым, подобно любому, кто неожиданно лишается почвы под ногами. Чего здесь стоили разговоры о совести, Данте и возмездии? В лице Люсиль — вдруг будто бы оттаявшем — заключался ответ на все вопросы. Оно лучилось чистой любовью, от него нельзя было оторвать глаз.       И Томас, околдованный этим лицом, неспособный разрешить загадку его чистоты, никак не вяжущейся ни со злом, уже свершенным ею, ни с порочной игрой, которой они предавались весь вечер, ни с тем преступлением, что могло — прямо сейчас! — увенчать их игру, бессильный, позабывший о мире за запертой дверью, не находил слов для того, чтобы сказать о своих чувствах. Он разрывался между желанием отыскать их, безудержно выплеснуться, отдаться на произвол судьбы и пониманием, что это будет большой, наверное, даже непоправимой ошибкой. Люсиль стояла перед ним в нескольких шагах; неверный тусклый свет, исходящий от свечи, едва выхватывал из мрака очертания ее тоненькой фигурки, но ему и не нужно было подсказок — он наизусть помнил все линии, все изгибы, все родинки ее тела; со времен детства они запечатлелись в его памяти, как оттиск на бумаге. Он долго питал иллюзию, что эти воспоминания — просто часть его во многих смыслах сомнительного наследства, что их возможно отделить от настоящего и будущего, заперев постыдным и сладостным скелетом в шкафу, и что Люсиль согласится с ним, признает его правым, рано или поздно… А теперь оставалось только поражаться собственной глупости и содрогаться от мощи неумолимой силы, которая влекла его к хрупкому женскому телу напротив, обнаженному не в воспоминаниях, нет, — в его распаленном воображении, в эту самую минуту. Люсиль крепко стискивала пальцами перила, как будто боялась упасть, и он внезапно испугался того же — так дрожали его колени. Он сделал несколько торопливых шагов по направлению к лестнице и сам вцепился в ее ограждение; ступенька, возвышавшая Люсиль, почти уравнивала их в росте, а свеча, которую он держал в другой руке, ярко осветила лица обоих.       Мир сузился до тонкой полоски света, простиравшейся между ними, а Люсиль, мечтательно, проникновенно улыбнулась ему:        — Значит, сегодня самая необыкновенная ночь в нашей жизни.       Томас вздохнул со слабым хриплым свистом; воздух не доходил до его легких, и он почувствовал, что начинает задыхаться. Голова Люсиль, словно под тяжестью копны черных кудряшек — он так и не разглядел, использовала ли она сегодня шиньон, — слегка запрокинулась назад, отчего ее шея стала казаться еще более изящной и длинной. Она белела в нескольких дюймах от него, зовуще-соблазнительная, теплая, тонкокожая, трепещущая в ожидании ласки. Во всей напряженной, застывшей позе, в пронизывающем вопрошающем взгляде, в приоткрытых губах сквозило ожидание, смущавшее, мучившее его изо дня в день. Внезапно ему захотелось со всей силы встряхнуть сестру, накричать на нее… сделать хоть что-то, чтобы заставить ее одуматься. Она пьяна!.. безумна!.. и темный морок владеет ею!.. Но был ли он темным? Могла ли любовь, сиявшая в ее глазах, нести в себе тьму?.. Он не знал. Его неудержимо влекло это тело. Белые плечи, такие мягкие!.. Пламя свечи отбрасывало на них таинственные зыбкие тени… Провести по ним пальцами, насладиться их гладкостью и дрожью… Нечто похожее испытываешь, глядя вниз с обрыва. Самоубийственное искушение. Желание чего-то большего, чем может дать ему жизнь. Жажда самозабвения. И любви. Он никогда никого не любил, кроме Люсиль. Сколько ни отнекивайся, после чердака в Аллердэйл Холле любить других женщин — всё равно что пить воду после виски. Безвредно, пресно. Это ли любовь?.. Он не знал. Он только чувствовал, что связан с Люсиль бесповоротно; что она — часть его самого… быть может, как и дом на Багровом пике. Быть может, стремиться к чему-то другому всего лишь значило убегать от себя. В мечтах он уже множество раз делал с Люсиль то, перед чем отступал наяву. И отступить сейчас, в эту ночь, в эту минуту, очарование которой уже и ему казалось необыкновенным, — не было ли это проявлением позорной трусости, а не порядочности, налагаемой долгом джентльмена, как думал он еще в кэбе? Голова у него шла кругом, сердце тяжело распирало ребра. И, глубоко вдохнув, как будто готовясь к прыжку, он осторожно, на пробу, провел подушечками пальцев линию вдоль женской шеи, по плечам, до лифа бордового платья…       Тело Люсиль выгнулось ему навстречу, веки отяжелели. Через мгновение, казавшееся бесконечным, она покачнулась. Обхватив за талию, Томас прижал ее к себе одной рукой. Свеча, всё еще удерживаемая на уровне их лиц, едва не обжигала им кожу, и он с лихорадочной поспешностью загасил ее своим дыханием.       — К черту!.. — эта мысль пронеслась в его голове, подобно лавине, сметающей всё без разбору, и он даже не заметил, как пробормотал ее вслух.       Ничего больше он не смог бы сказать: Люсиль прильнула к его губам, властно, порывисто обнимая за шею. Одновременно с этим Томас перестал сомневаться; что бы потом ни случилось, ему уже было всё равно. Погасшая свеча выпала из его руки. В полной темноте, со страстью, внешне походившей на грубость, он схватил Люсиль в охапку и, целуя, придавил собою к стене у лестницы. Раздался приглушенный звук удара — затылка о стену. Люсиль чуть дернулась в его объятиях, но тут же обвила еще крепче, пальцами зарываясь ему в волосы. Он принялся целовать ее шею и плечи — да, да, невероятно мягкие, мягче бархата платья под его ладонями. Наклонившись — лоб его уткнулся в ложбинку грудей, притягивавшую взгляд весь вечер, — он потянулся рукой к бархатному подолу, нащупал чулки и начал пробираться, скользя по ним вверх, минуя подвязки и панталоны, к главной цели. Несмотря на общую сложность дамского туалета, достичь ее было не так уж мудрено: панталоны, ради удобства иного, не менее интимного, свойства, не сшивались в линии промежности, оставляя незащищенным от проникновения место, к которому он бесстыдно стремился. Люсиль стеснялась еще меньше: облегчая ему задачу, она раздвинула ноги, затем стянула с его плеч расстегнутое пальто, а заодно и фрак — ему пришлось на пару мгновений отпустить ее, чтобы дать им возможность упасть на пол; и сразу после он с невольным удивлением ощутил, как ее пальцы пытаются справиться с застежкой его брюк. Для девушки, леди это было более чем смело — это было непозволительно. Леди не проявляют инициативы. Леди никогда не утрачивают чувство стыда! Такие принципы вбивались в голову представительницам их круга сызмальства… но только не ей!.. К ней невозможно было применить общих правил. Порой ему казалось, дело даже не в их родителях, отдавших воспитание детей на откуп прислуге; причина в ней самой. Какую-то часть его бесконечно восхищала эта уникальная, не зависящая от внешних обстоятельств органическая цельность, эта способность безоглядно нарушать любые условности, если они противоречили желаниям. Однако в нем жил и другой Томас Шарп, давно покинувший чердак Аллердэйл Холла: англосаксонский джентльмен, выпускник Кембриджа, любитель Вордсворта, племянник своей тетушки. Тот Томас Шарп, в сущности, вовсе не был внутренне растленным; среди своих сверстников из числа золотой молодежи он имел репутацию умеренного молодого человека, не склонного бравировать пороками, не теряющего головы в попойках и абсолютно равнодушного к азартным играм. Тот Томас Шарп не мог не почувствовать себя шокированным; тот Томас Шарп до сих пор не мог поверить, что его губы ласкают грудь его сестры, раздраженно натыкаясь на помеху в виде тугого корсажа, а его рука — ее… (да, он тоже запинался на этом слове) клитор. Набухший, влажный, как у какой-нибудь танцовщицы из «Grecian Theatre». Примирить этих двух Томасов не удавалось даже сейчас, когда клокотание инстинкта затмевало разум. И может быть, поэтому он бессознательно желал ускорить происходящее; быстрее, быстрее, не задумываться, не останавливаться!.. Перестав ласкать Люсиль внизу — она издала придушенный, недовольный стон, — он резко приподнял ее над полом за маленькие острые ягодицы, обтянутые чем-то тонким и кружевным. Как во сне ему послышалось бряканье о дубовые половицы оторванной брючной пуговицы, вслед за ним — шелест юбок, взлетевших вверх. Люсиль обхватила ногами его бедра, призывно раскрываясь перед ним. Это лишило его последних проблесков рефлексии и самоконтроля. Стремительным, отчаянным движением — быстрее, быстрее, не задумываться, не останавливаться! — он разделил свою жизнь надвое; и с ощущением чего-то необратимого, ужасного и абсолютно восхитительного, чего-то, что стоило самой его жизни, он обладал женщиной, понимая одно: никогда раньше он не испытывал ничего подобного и никогда после ничего подобного не испытает. Это могла дать только Люсиль. Это был другой мир, ее мир, и он хотел находиться в нем. Всё прочее меркло, отступало прочь.       Так изменился расклад сил. Затихнув, обессилев в темной тишине, не выпуская друг друга из объятий, они оба знали, что произошло: она победила, он проиграл. Но что за чудесное это было поражение!.. Исчезнуть из обычной жизни, забыть, как она течет где-то вдалеке от тебя, не задумываться, не останавливаться!.. «Томас, напиши своему камердинеру, что ты не нуждаешься в нем все праздники. Пусть он не приезжает сейчас от матери. А я отпущу горничную. Нам никто здесь не нужен, я буду сама ухаживать за тобой — а ты за мной», — и он писал письмо, с наслаждением представляя наступающее рождество в запертой найтсбриджской квартире. Всё, находящееся за ее пределами, было ему не нужно, и он не желал быть никому нужным — только Люсиль, только Люсиль!.. От него теперь пахло ее мягким телом, от ее губ не получалось оторваться. Они распухли и потрескались, и с его губами обстояло не лучше, но боль не останавливала. Боль добавляла поцелуям еще большей сладости. Дыхания сливались воедино и одновременно обрывались; глоток воздуха — и всё заново. Это длилось и длилось долгими зимними ночами; плотно задернутые портьеры занавешивали окна, на улице по-прежнему тихо шуршал дождь, и они тушили свечи, потому что во мраке лучше забывалось о стыде. Ему еще требовалось усилие, чтобы перестать видеть в ней сестру. И Люсиль боролась с этим на свой манер: задув последнюю свечку, она начинала звать его братом; он входил в ее разгоряченную податливую плоть, а она шептала ему на ухо: «Брат мой, брат мой, брат мой»… Это сводило его с ума. Да, ужасало, но возбуждало еще больше. В нем просыпалось что-то непонятное, первобытное, под стать темноте, в которой они находились; он становился жестоким, намеренно грубым — а Люсиль это нравилось. Она стонала под ним от страсти, впивалась ногтями в спину, и у него совсем мутилось в голове. Однажды он вонзил зубы ей в предплечье. Рот его мгновенно пропитался теплой кровью, и через мгновение он испытал самый мощный оргазм за всю жизнь. Как обозначить то, что он чувствовал, когда Люсиль слизывала капли своей — их! — крови с его больных, вздувшихся губ? Родственностью, сквозь которую просвечивает потустороннее?.. Он размышлял об этом позже, и пришел к выводу, что никакие стандартные фигуры речи здесь не годятся. Можно долго перебирать слова, но он решил смириться с фактом, который Вордсворт и его коллеги — видимо, из профессионального тщеславия — предпочитали игнорировать: существует неописуемое. И он хотел, чтобы оно таким и оставалось. Никаких слов, никаких определений. Доктор Джонс, вероятно, назвал бы его состояние временным нарушением сознания. Может быть, полным безумием. Ради доктора Джонса он надеялся, что тот хоть раз пережил подобное. Каждый раз, засыпая, он целовал тонкую руку, на которой заживал оставленный его зубами шрам, а доктор Джонс пусть дает этому определение. Они с Люсиль предавались прекраснейшему занятию на свете. За спиной не маячили убийства и девять лет разлуки; они ощущали себя новорожденными — или бессмертными; то было странное ощущение легкости, лишающее и жизнь, и смерть, и злодеяние их веса и ужаса. Входя в Люсиль, он стал звать ее:"Сестра моя». Табу на инцест переставало быть для него чем-нибудь значительным. Он даже поражался: из-за чего вокруг инцеста столько шума? Близким людям — а кто может быть ближе, чем брат с сестрой? Только, пожалуй, мать с сыном — естественно стремиться разделить друг с другом всё. Так почему не тело? Что особенного именно в теле? Почему он должен вожделеть к другим женщинам, чужим и, по большому счету, ему безразличным? Это установление ограничивало его личную свободу. Если вдуматься, он всегда был чем-то или кем-то ограничен. Теперь Люсиль впервые дарила ему счастье быть свободным, и, распробовав его вкус, он с упоением жаждал большего. Что за черт!.. Хватит тяготиться нелепыми пережитками навязанной ему морали. Великие люди во все времена были выше этого, да и мораль — вещь преходящая. До библейского бога с его заповедями египетские фараоны законным образом женились на своих сестрах — он читал об этом у Бругша**; и царицы из рода Птолемеев, включая Клеопатру, выходили замуж за своих братьев. И даже потом — Чезаре Борджиа спал со своей сестрой. И Байрон спал со своей сестрой. А может быть, и Вордсворт спал — кто его знает!.. Ничто больше не казалось Томасу невозможным. Он начал жить в мире невозможного, в мире великих. Разумеется, его самомнение было не настолько гипертрофировано, чтобы позволить ему хоть в мечтах вообразить себя равным Байрону. Но кем-то похожим на него, кем-то не совсем обыкновенным… во всяком случае, человеком, способным бросить вызов, поставить на кон всё — да, таким он хотел казаться. Собственно, теперь он таким и был.       Шанс удостовериться в этом представился Томасу раньше, чем он рассчитывал. В сочельник он получил очередное письмо от тетушки, настойчивее, чем обычно, зовущей его к себе в Уайтхейвен: она-де не видела его с весны, и рождество — лучший повод для долгожданной встречи; заботы о сестре, по слухам, полностью поглотившие его, несомненно, очень важны, и делают ему честь, но не следует отдаваться им целиком, это чревато для его будущего; и отговорок, содержащихся в его последнем послании, она не принимает. Хуже всего был содержащийся между строк намек: если невнимательность племянника окончательно перерастет определенные границы, тетушкина щедрость также войдет в гораздо более строгие рамки. Томаса охватили злость и досада. Письмо портило настроение; от него веяло неприятнейшим напоминанием о жизни, уже неделю текущей вдалеке. Не нужно было открывать дверь почтальону! Ведь он же знал, что это совершенно лишнее!       Скрыть свое огорчение от Люсиль ему не удалось. Она слышала звук открывающейся входной двери, разговор с почтальоном; она всё поняла. Он увидел это по ее лицу, когда она вошла в гостиную — в домашнем платье, небрежно натянутом поверх ночной сорочки, грудь без корсета, пышные волосы волнами разметаны по плечам. Ему захотелось ее сразу же, словно он и не поднялся из их постели четверть часа назад; и он напрочь забыл, что держит в руке письмо.       — Покажи мне, — очень просто, очевидно, даже не сознавая властности своего тона сказала она, подойдя к нему.       Томас протянул ей листок бумаги.       Пока она сосредоточенно читала, он не отрывал взгляда от темно-красного опалового перстня на ее безымянном пальце. Перстень когда-то принадлежал их матери, а до того — ее предшественницам, хозяйкам Аллердэйл Холла. Уже два века баронеты Шарпы дарили его своим невестам к помолвке. Прошлой ночью он подарил его Люсиль. По правде сказать, он собирался сделать это чуть позже, в рождество. Но после одной из близостей, уже на рассвете — в тот раз они любили друг друга удивительно тихо, неспешно, с особенной сентиментальной нежностью; по щекам Люсиль катились прозрачные слезы, — он испытал непреодолимое желание подарить его прямо сию минуту.       Люсиль потрясенно молчала, открыв обернутую лентой коробочку; потом взглянула на него широко распахнутыми, мокрыми глазами.       — Это же… — продолжение не шло у нее с языка.       Однако Томас прекрасно понял, что она хотела сказать, равно как и то, что преподнес свой подарок с большим запозданием. Внезапное внутреннее прозрение снизошло на него. Ведь он всегда чувствовал необъяснимую связь с нею, глубочайшее единение, такое естественное, что о нем и не задумываешься без повода! В конечном счете, кому, как не Люсиль, он мог бы подарить этот перстень по зову сердца, а не долга? Она — его единственная половина. Лишь ее он хочет видеть хозяйкой своего дома. Да, он не может жениться на ней; Англия — не Древний Египет. Но отдать ей этот перстень, отдать самого себя — это в его власти. И он желал это сделать.        — Протяни руку, — твердо сказал он ей, и, не дожидаясь, сам взял ее левую ладонь.       В декабрьских синеватых сумерках ее бледное лицо казалось призрачным. Томасу даже стало не по себе; а может, причина крылась в особой торжественности момента. Между ними происходило нечто неизмеримо важное, отчего захватывало дух и наворачивались слезы — Томас почувствовал, что его ресницы увлажнились. Взволнованно, медленно, словно сотворяя священный обряд — в каком-то, самом высшем, смысле так и было, — он надел помолвочный перстень на палец Люсиль; рука ее дрожала.       — Теперь оно твое, моя любимая, — прошептал он, поднося ее к губам и целуя.       Он никогда прежде не называл сестру «любимая». Как странно — любить с тех пор, как себя помнишь, и не говорить об этом. Детское «люблю» не в счет, оно ребяческий лепет, неосознанный, не пережитый до глубины души — именно подобным образом он сейчас его расценивал, коря свою природу за поверхностность и эгоистичность. Люсиль заслуживала большего, чем его легковесная бездумная привязанность. Люсиль заслуживала самой пылкой страсти, и преданности, и служения. Он не испытывал уверенности, что найдет силы положить к ее ногам всё это; зная себя, он сомневался. Но гнал сомнения прочь. Его любовь поможет ему стать достойным Люсиль.       Однако глядя на нее, стоящую с письмом в руках у окна — за стеклами висела мутная дымка нескончаемого дождя; холодный, серый выдался сочельник, — он думал то же, что и ранним утром, когда она, умиротворенная, счастливая, засыпала в его объятиях. Сумеет ли он? Не слишком ли тяжела ноша? Не поторопился ли он связать себя обязательствами, которые заведут неизвестно куда? У него не находилось ответов. Он чувствовал, что не мог поступить иначе, что его порыв не был пустой прихотью, что, возможно, он как раз совершил лучшее за неполных двадцать два года своей жизни, и потому от сомнений ему становилось стыдно и противно, будто ими он предавал какую-то высокую правду. Но на дне его души тлел страх, и безденежья в том числе. Сейчас ему открылось всё безрассудство собственного поведения. Полгода праздной жизни на широкую ногу! Так он распорядился возможностью отвечать за себя самостоятельно. Его поверенный недавно посоветовал ему заложить фамильные драгоценности — других средств хотя бы частично расплатиться с кредиторами не имелось; заложить Аллердэйл Холл Томас отказался наотрез. Побрякушки — это еще куда ни шло. Из всех украшений он оставил только опаловый перстень; когда-то на материнской руке он пугал его до оторопи, и кто бы мог подумать, что он захочет сохранить его, тем более для Люсиль!.. Но что еще он был способен ей предложить? Если драгоценности в ближайший месяц удастся продать, он получит немного денег для собственных расходов. И всё равно этого ничтожно мало. После нового года от квартиры в Найтсбридже придется отказаться. А еще это письмо!.. На что он будет содержать Люсиль? Деньги от арендаторов придут не раньше Пасхи. К тому времени — при мысли об этом его прошиб холодный пот — у них может зачаться ребенок!..       Погруженный в свои лихорадочные размышления, Томас не сразу заметил презрительную усмешку, искривившую губы сестры. Дочитав, она помолчала несколько секунд; оставалось неясным, обдумывает ли она прочитанное, или просто старается справиться с недовольством.       — Тетушка Энн чрезвычайно беспокоится за тебя.        Томас внезапно ощутил себя виноватым от откровенно язвительного тона, которым были произнесены эти слова, будто бы тетушкино беспокойство являлось результатом каких-то глубоко неверных действий с его стороны.        В растерянности он не знал, что ответить.       — Точнее, ее чрезвычайно беспокоит мое присутствие рядом с тобой, — продолжила мрачно иронизировать Люсиль. — Очевидно, я кажусь ей опаснее чумы или холеры.       К чувству вины, испытываемому Томасом, примешалась странная глухая злость, и у него с языка едва не сорвалось: «А чего ты хотела? Ты же убила ее сестру». Впрочем, тут же он почувствовал себя еще более виноватым. Думать так было низко, просто отвратительно. Однако слова Люсиль что-то задели в нем; что-то, связывающее его с Уайтхейвеном, аллеями и павильонами его барочного парка, к которому приложил руку сам Джон Ванбру***; пологими, заросшими белым клевером, склонами, тихим озером, серебристыми ивами над ним и облаками, плывущими в светлой воде; мягкостью, уютом этого почти что сельского, но тем не менее строго сконструированного пейзажа, убаюкивающего иллюзорной уединенностью и неподдельным покоем. Ему нравилось жить там — летом, приезжая из школы на каникулы, сидеть у озера с книжкой в руке, часами валяться в траве, глядя в небо, мечтать, думать; на рождество в поместье собиралось множество гостей, балы и приемы шли сплошной чередой; в детской смешливые кузины дразнили его кузнечиком за худобу и высокий рост, а он однажды подкараулил их в темном простенке у лестницы, с головой завернувшись в простыню, — чтобы напугать привидением из северных краев… Столько воспоминаний! Девять лет жизни, приятной, счастливой — сейчас он заново прочувствовал это; жизни вдали от Люсиль, от ужаса и страданий. Он был обязан ей этой жизнью; за ним был неоплатный долг. Но тем не менее отказываться от памяти о своих девяти годах он не хотел. В нем поднялось какое-то строптивое упрямство, не обретшее словесного выражения, но отразившееся в его лице. Он понял это, заметив огоньки гнева, зажегшие серые, как дымка за окном, глаза Люсиль. Что ж, она имела право гневаться; она не могла не ощущать жгучей обиды — на него, на тетушку Энн, на весь мир, никогда не щадивший ее.       Тяжело вздохнув под ее взглядом, Томас отвернулся и отошел к роялю; немного постоял у него, барабаня пальцами по лакированному красному дереву, измерил шагами гостиную и наконец сел в кресло. Закрыл глаза. Он пребывал в полнейшей смутности чувств.        — Ты хочешь поехать?       Он снова вздохнул. Если бы он знал!..        — Я должен поехать. У меня нет денег.        — Я много раз говорила тебе об этом, но ты не желал слушать. В Уайтхейвене ты привык жить, ни в чем себе не отказывая! Неужели ты думал, что так будет продолжаться и дальше? Теперь всё изменилось!       — Да, теперь всё изменилось, — тихо подтвердил он, и, как ни странно, это произвело на Люсиль впечатление.       Тон ее смягчился, сделавшись почти подавленным.       — Тетя Энн больше не даст тебе ничего. Будь ее воля, она на всю жизнь заперла бы меня в сумасшедшем доме. Она ненавидит меня, а тебя шантажирует, это же понятно, — с бессильной яростью Люсиль взмахнула письмом.        Томас взглянул на нее, задумчиво сощурившись.        — Ты судишь слишком поспешно, дорогая, — он поднялся и снова прошелся, до двери и обратно. — Конечно, тетушка не одобряет моих последних решений. Но всё же, — холодная, на удивление циничная улыбка скользнула по его лицу, — у нее доброе сердце. Если воззвать к нему с умом, возможно, мы получим то, что нам нужно.       Люсиль смотрела на него очень внимательно. И постепенно их обмен взглядами превратился в сообщничество — не такое, как в детстве, когда Томас покорно и, в общем-то, слепо следовал за сестрой; сейчас, в новом сообщничестве он уже был с ней на равных, и даже больше. Он предлагал, она, молча кивнув головой в знак одобрения, соглашалась.       Ему понравилось ощущение, которое он при этом испытал.        — Ты поедешь сегодня?       — Нет, — это было ощущение контроля над событиями. — Дня через три, ближе к новому году. Сегодня я телеграфирую, что мы приедем.       — Мы?!       Она казалась пораженной этим словом. Испуганной, необычно слабой. Томас подошел к ней вплотную и, обняв за плечи, прижался лбом к ее лбу.       — Мы! — убежденно повторил он. — Я не оставлю тебя здесь одну.       Как она могла подумать, что это возможно — после того, что между ними было всю неделю, после его подарка!.. Да, теперь всё изменилось; отныне она не будет одинокой по его вине, не будет брошенной, не будет забытой.       Хрупкие плечи дрогнули под его руками. Тогда он прижал Люсиль к себе, уверенно и нежно; дал ей спрятать лицо у него на груди. Он чувствовал непреодолимую потребность успокоить ее сомнения; может быть, заодно и свои.        — Я никогда тебя не оставлю, — прошептал он, касаясь губами ее волос. — Клянусь тебе. Что бы ни было, я тебя не оставлю.        Промолчи он, как сложилась бы их жизнь дальше?..       Но тело в его руках было таким теплым, таким мягким. Таким желанным и запретным!.. Он зависел от него; оно дарило ему неведомое ранее блаженство. Он чувствовал себя наполненным, завершенным, владея им, как будто в этом и заключалось его предназначение. Как будто всё было в его власти — и ничто от него не зависело; и горячее дыхание страстно обжигало ему шею:        — Я люблю тебя, Томас. Я люблю тебя, люблю тебя, люблю тебя, люблю тебя…       Его подхватывала волна наивысшего счастья, заставлявшая вторить эхом:        — Люблю тебя, люблю тебя, люблю тебя, люблю тебя…       Только не задумываться, только не останавливаться!..
Примечания:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.