ID работы: 5637693

Moral insanity

Гет
NC-17
Завершён
58
Размер:
203 страницы, 10 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
58 Нравится 60 Отзывы 23 В сборник Скачать

4

Настройки текста
      Только не задумываться, только не останавливаться!.. Наедине это получалось, унося всё глубже и глубже. Но очутиться с Люсиль на виду — к этому он был не готов; в Уайтхейвене он выяснил, что внимание к ним его тревожит и пугает. «А если кто-то догадается?» — с навязчивым постоянством думал он, по своему обыкновению лучезарно улыбаясь гостям тетушки Энн. Исподволь вглядывался в их лица, замирая от страха и непонятного извращенного удовольствия, от которого затылок покрывался мурашками. Что до Люсиль, каждый взгляд на нее стоил ему учащенного сердцебиения и разливающегося в груди холодка. Он до безумия скучал по ней — они виделись мало и в основном на людях; и опасаться приходилось всех, включая слуг. Люсиль страдала здесь, безмолвно, с холодным отстраненным видом, за которым таилось так много бурных чувств! Томас прекрасно знал о них; остальные видели в ней высокомерную ледышку, не слишком хорошо воспитанную — ведь у нее не было девяти лет на то, чтобы отточить свои манеры до подобающего светского лоска. Очевидно, Уайтхейвен с первой минуты пребывания в нем раздражал ее своей классической помпезностью. Двенадцатилетний Томас, попав сюда, в невольном замешательстве взирал на массивные колонны бежевого мрамора, венчавшие центральный вход в дом, античные барельефы на треугольном фронтоне и декоративные бронзовые урны вдоль стен фасада — всё это было совершенно непохоже на привычное ему мрачное великолепие Аллердэйл Холла. Но ясная строгость особняка, построенного в конце царствования королевы Анны, не оттолкнула его; напротив, вскоре он начал находить ее притягательной. Его математические склонности в полной мере позволяли ему оценить порядок, которое олицетворяло собой это величественное здание. Люсиль же с детства терпеть не могла математику. Люсиль не выносила яркого света. Люсиль и Уайтхейвен говорили с миром на разных языках. Томас, вероятно, мог бы попытаться стать их переводчиком, но при иных обстоятельствах, не в своем душевном разладе. Он приехал уже предубежденным. И с каждым часом ему всё больше казалось, что Люсиль принимают здесь с возмутительной сдержанностью: конечно же, ничего нарушающего законы гостеприимства и правила хорошего тона в отношении нее не позволялось, но он ощущал подозрительность, ощущал неприязнь; это его злило. Он всем сердцем сочувствовал ей, когда перед ужином она одиноко сидела в углу Красной гостиной, и «сочувствовал» значило — он чувствовал в точности что и она, словно именно его непринужденно выставляли парией. Лучезарно улыбаясь, он страдал вместе с нею. Ему бы подойти, взять ее за руку, вовлечь в общую беседу — но целью их визита являлась не демонстрация привязанности, а скорее нечто противоположное. Тетушке Энн надлежало удостовериться, что Томас не впал в старинную зависимость от своей безумной сестры; что больше он не пойдет у нее на поводу, как произошло в той ужасной истории со смертью Беатрис, несчастной леди Шарп. Роли рождественской комедии, разыгрывавшейся на домашней сцене Уайтхейвена, были заранее распределены: Томас играл ангела, Люсиль — чудовище. Гонорар зависел от степени их убедительности. На исходе второго вечера Томас возненавидел этот прекрасный светлый дом вместе с его обитателями. Тетушка Энн, разумеется, таких чувств не заслуживала. Она действительно имела доброе сердце, в котором Томас занимал место рядом с ее собственными детьми: двумя сыновьями — младший из них, Джон, был его ровесником и сокурсником в Кембридже — и близнецами Кэтрин и Кэролайн, для домашних Кэтти и Кэрри. В наступавшем году им исполнялось восемнадцать, а это значило, что весной они отправлялись на поиски женихов в Лондон, куда женская часть семейства Олкоттов не выезжала почти пяти лет — с тех самых пор как тетушка Энн овдовела. В свое время она вышла замуж по любви. Партию, ею составленную, строго говоря, никак нельзя было назвать идеальной: отец Эдварда Олкотта в сороковых годах нажил себе состояние на железнодорожном буме, и таким образом, являл собой типичный пример нувориша, тогда как отец Энн носил титул лорда. Тем не менее брак оказался удачным; контраст получился еще сильнее, если учитывать, насколько несчастливо сложилась супружеская жизнь старшей сестры Энн — Беатрис, вышедшей замуж за ровню. Возможно, это обстоятельство внесло свой вклад в достаточно прогрессивные взгляды миссис Олкотт. Ее аристократическое происхождение позволяло ей не беспокоиться о своем положении в обществе и без опаски расширять круг знакомств — вполне респектабельных, но не ограниченных чрезмерной строгостью сословных предрассудков. В этом отношении она шла в ногу со временем, постепенно размывавшим четкие границы между голубой кровью и тугим кошельком. Уайтхейвен, на протяжении полутора веков бывший баронской резиденцией, перешел во владение мистера Олкотта — младшего после того, как его прежний владелец спустил поместье с молотка, не имея ни наследников, ни средств для содержания такой обременительной собственности, и по прошествии тридцати лет с того знаменательного события являл собой гармоничное сочетание дворянского духа с буржуазной основательностью. Подобная сбалансированность, по мнению миссис Олкотт, была залогом долголетнего благополучия, и для молодого поколения семьи она стремилась изыскать средства, способствующие ее достижению. В частности для Томаса (о благе которого она пеклась не меньше, чем о благе любого другого своего отпрыска) таковым средством она почитала женитьбу на девушке, чье приданное разрешило бы все его жизненные трудности. Одна из его кузин, Кэрри, могла бы стать подходящей кандидаткой: они с Томасом были очень дружны, а дружба между мужем и женой гораздо продуктивнее страсти; добрая дружба и достаток — вот что делает брак счастливым. Но Кэрри вдруг не на шутку увлеклась недавним сокурсником Джона и Томаса, милейшим молодым человеком по имени Гарри Осборн, отец которого владел несколькими текстильными фабриками на юге Шотландии. Осборн гостил в Уайтхейвене уже второй месяц, и дело могло закончиться предложением. В таком случае миссис Олкотт, имея доброе сердце, решила не чинить препятствий влюбленным. Тем более что на примете у нее только что появилась еще одна достойнейшая особа; появилась, нужно признать, совершенно неожиданно — вместе со своим отцом, американским финансистом, одним из акционеров Edison General Electric. Прошлым летом миссис Олкотт загорелась идеей провести в Уайтхейвен электричество, и когда ее старший сын Джордж попросил ее позволения захватить с собой на рождество нового знакомца, имеющего знания и связи в этой области, она сразу же согласилась. Так Томас свел знакомство с мистером Сэмюэлом Стивенсоном и его единственной дочерью Грэйс, двадцатилетней белокурой красавицей, главным недостатком которой являлось то, что она американка. К безапелляционности ее суждений, высказываемых с характерным нью-йоркским акцентом, примешивалась твердая вера в их непогрешимость, свойственная многим представителям американского образа мыслей. Томаса, впрочем, обычно привлекала подобная уверенность в любой ее ипостаси, но в эти дни, рядом с молчаливой Люсиль, он с трудом выносил и суждения, и акцент мисс Стивенсон, и только пресловутая английская чопорность позволяла ему удерживаться от внешних проявлений неудовольствия. Однако она же в итоге стала поводом для la dispute.  — От англичан невозможно дождаться простоты, — эту сентенцию мисс Стивенсон сопроводила безупречно-белозубой улыбкой, что в некоторой степени скрашивало нелицеприятный для собравшихся смысл. — Самый естественный и невинный поступок здесь непременно обременен условностями, чаще всего смехотворными. Например, в Лондоне мне советовали не прогуливаться одной по улицам, чтобы не погубить свою репутацию в глазах английских женихов. Шутка — во всяком случае, за столом все любезно заулыбались — была смелой; взгляд, который мисс Стивенсон бросила на сидящего напротив нее Томаса, был еще смелее. Люсиль, располагавшаяся по правую руку от брата, сосредоточенно вертела вилку; ее взгляд при этом был красноречиво устремлен вниз. Томас весь ужин чувствовал себя как на иголках. Своднический умысел тетушки, хоть и не высказанный вслух, не остался для него тайной, и он не сомневался, что и другие сотрапезники — слава богу, сегодня собрался только самый узкий круг: Джордж, Джон, кузины, милейший Гарри Осборн и Стивенсоны — не питают иллюзий на сей счет. Джон, краснощекий коротышка, весельчак, насмешник и один из признанных острословов Кембриджа, поглядывал на Томаса с выразительным сочувствием, разумеется, неброским и, как выразилась мисс Стивенсон, обремененным условностями, но Томас и так прекрасно понимал его природу. «Жениться в двадцать два года, старина, — чертовски грустная участь», — словно говорил ему Джон, — «однако в твоем положении выбирать не приходится»; и брови, приподнятые в ироничном восхищении, добавляли: «Девица, по крайней мере, очень хороша». Томас и сам, почти машинально, успел отдать ей должное: муаровое платье цвета небесной лазури выгодно подчеркивало ясную голубизну глаз, а заодно и прелести высокой статной фигуры — не совсем во вкусе Томаса, но, без сомнения, эффектной; бриллианты на стройной шее смотрелись не менее выигрышно. Полные, чувственные губы были немного подкрашены; для американки, если только она не одержима модными идеями женского равноправия, ничего особенного. Красивый рот, признал Томас, думая совсем о других губах. Эти мысли сбивали с пути, не давали покоя. От них он будто раздваивался: одна его часть цинично нашептывала, что в лице категоричной — еще так по-детски! — мисс Стивенсон перед ним восседает подлинная благодать, * другая — что Люсиль теперь всё для него. Жить с ними обеими, на первый взгляд, было самым простым решением; какому мужчине женитьба мешает иметь любовницу!.. Ну и пусть любовница еще и сестра — в какой-то мере так даже проще. Отвлеченно Томас понимал, что здравый смысл призывает его к тому же, к чему клонит тетушка Энн. Но вообразить Люсиль в одном доме с бойкой американкой он не мог; более того, в глубине души он не сомневался, что это попросту невозможно. Люсиль, чей безымянный палец теперь украшен опаловым перстнем, не станет ни с кем его делить. Люсиль не позволит никому встать между ними. Те, кто пытались, мертвы. И если он приведет к себе чужую женщину, даже ради их с Люсиль общего будущего… додумывать эту мысль до конца было слишком страшно; и возмущение от чувства, что он словно зажат в тисках, слишком велико. Молчание Люсиль, ожидания тетушки, взгляды Джона, смелость мисс Стивенсон и вдобавок острое оценивающее выражение, мелькавшее на лице ее отца, — всё давило на него, всё требовало ответа. И Томас не выдержал:  — Возможно, английские женихи совсем не то, что вам нужно. За столом воцарилась неловкая тишина. В первую секунду Томас испугался, не веря, что произнес такую бестактность. Но что-то более сильное суровых норм воспитанности заставило его снова сказать себе: «К черту!..» Сразу после этого он ощутил знакомую эйфорию. Нет, он не будет останавливаться. Без тени смущения он отпил вина, предоставляя хозяйке дома сглаживать возникшее неудобство. Заметно волнуясь, она уже было открыла рот, но мисс Стивенсон ее опередила:  — Почему вы так думаете? Ее ясные глаза смотрели на него с интересом; ни обиды, ни злости он в них не заметил. Это неожиданно тронуло его. Наверное, в этой американке действительно что-то есть, с непонятной грустью подумал он — и ответил спокойнее, чем предполагал:  — Насколько я понял, вы находите англичан лицемерными… и вы, пожалуй, правы. Мы редко выражаемся совершенно искренне. Нас от рождения сдерживают множество барьеров. Но некоторые из моих соотечественников еще не утратили способность мыслить о чем-то, помимо бизнеса, — и это наше первое существенное различие. Слова относились к той части предыдущего разговора, которая крутилась вокруг Edison General Electric, а также великого будущего электричества, технического прогресса и человеческой цивилизации в целом. И Томас увлеченно слушал рассуждения об этом. Мечты о мире, где время и расстояние прекратят значить то, что значили до сих пор, где выход за пределы возможного станет обыденностью, с ранней юности захватывали его. Но и пугали, почти безотчетно. В нем опять оживало сомнение. Найдется ли ему место в этом новом мире? Общение с немногими американцами, которых он знал, упрочивало его подспудную неуверенность. Они существовали в царстве конкретики, четких приземленных целей. Джентльмен в нем часто не мог смириться с темами, которые они, нимало не смущаясь, обсуждали. Как джентльмен, он всегда платил, не задумываясь; они же считали каждый цент, и гордились этим. Он дорожил своим досугом; американцы считали досуг в лучшем случае блажью, и мистер Стивенсон уже не преминул намекнуть ему, что академическое образование старосветских университетов — пустая трата времени.  — Если, конечно, у вас нет планов заняться научной деятельностью. Математической, кажется? Ведь вы закончили математический факультет?  — Да, именно так, — подтверждал Томас, почему-то словно стыдясь этого. И тут же добавлял:  — Я подумываю об инженерии. В детстве у меня был некоторый талант к изобретению различных механизмов…  — В самом деле? — мистер Стивенсон окидывал собеседника очередным оценивающим взглядом, не сулившим тому ничего хорошего. — Если вы действительно интересуетесь инженерным делом, вам следует поучиться в нашем технологическом институте, — он сообщил это с нескрываемым самодовольством. — Английское образование в этой отрасли безнадежно устарело.  — В Манчестере и Лидсе не так давно открылись хорошие инженерные школы, и Королевская школа горного дела…  — Да-да, — мистер Стивенсон промокнул рот салфеткой, всем своим видом показывая, что все вышеперечисленные учебные заведения, по его мнению, не стоят дальнейшего обсуждения, — однако всем известно, что основу подготовки английских инженеров и по сей день составляет тренинг непосредственно в промышленных компаниях. Мистер Стивенсон несколько преувеличивал: в парадной столовой Уайтхейвена об этом знали далеко не все. Точнее только он и Томас, который интересовался проблемой, понуждаемый в равной мере обстоятельствами настоящего и прошлого. В остальном утверждение американца было недалеко от истины; так, например, строительная фирма, перед рождеством привлекшая внимание Томаса набором сотрудников для стажировки, и правда готовила кадры в основном таким способом. Однако баронет Шарп, со своим кембриджским дипломом, изначально проигрывал большинству остальных соискателей: за его плечами не было никаких практических навыков, по той простой причине, что джентльмену его происхождения иметь их не полагалось. Инженерия не являлась подходящим занятием для представителя высших слоев общества; на вкус семейства Олкоттов — при всей широте их взглядов — в ней до сих пор присутствовало нечто низменно-ремесленническое. И мистер Стивенсон был прекрасно осведомлен об этом. Отрезая кусочек сочного ростбифа, он несколько пренебрежительно продолжил:  — Впрочем, профессия эта сложна и требует от того, кто за нее берется, массы усилий. Вам, Томас, это вряд ли придется по вкусу. Томас остался покоробленным и недвусмысленным намеком на собственную никчемность, и фамильярностью обращения, неприемлемой в приличном обществе. Но вместо того чтобы возмутиться, он только кисло улыбнулся. Последние фразы мистера Стивенсона разбередили в нем подозрения, что он и в самом деле довольно бесполезное существо. Однако сейчас, по прошествии часа, его достоинство, его принципы заговорили в нем громче всех сомнений. Есть и другое! То, чего не видят все эти дельцы. И Томас неторопливо, с удовольствием человека, наконец разрешившего себе быть искренним (не этого ли хотела от англичан очаровательная мисс Грэйс?), начал выкладывать карты.  — Ведь что такое бизнес? — откинувшись на высокую спинку стула, он твердо встретился взглядом с мистером Стивенсоном — пронзительным, таким же светлым, как у дочери, но гораздо более холодным. — Железные дороги, телеграф, электричество — да, несомненно. Они призваны облегчить жизнь и высвободить время. Но для чего? В идеальном мире, о котором мы мечтаем, — для любимого дела, раздумий, удовольствия. Прогулок. — Томас усмехнулся уголком рта, заметив, с какой беспомощностью смотрела на него тетушка Энн. — Ваш замечательный философ Торо** несколько десятков лет назад заметил, что если человек ежедневно полдня гуляет в лесу, потому что любит лес, то он рискует, что его объявят бездельником; если же он целый день играет на бирже, содействуя вырубке лесов, его сочтут усердным и предприимчивым гражданином. Дальше, если я правильно помню, он задавался вопросом, в чем же заинтересовано американское общество: в том, чтобы сохранить лес, или в том, чтобы его вырубить? На узком морщинистом лице мистера Стивенсона вновь появилось оценивающее выражение, словно он прикидывал, стоит ли ему отвечать на, в общем-то, риторически заданный вопрос. Воспользовавшись этой паузой, Джон примирительно заметил:  — В Америке полно лесов, Томми. Чтобы вырубить все, потребуется не меньше века. Как обычно, его манера говорить не позволяла понять, серьезен ли он, а раз так, Томас получил возможность свести всё к шутке. В глазах тетушки Энн появилась надежда. Но Томас был неумолим и к тетушке, и к себе — его словно несло потоком дальше и дальше.  — Таким образом, через сто лет прогулки по лесу исчезнут из повседневной жизни. Вероятно, этого никто и не заметит. Все будут заняты бизнесом. Одни будут производить блага прогресса, другие — приобретать. За наличные, разумеется. Потребуется много наличных. Придется работать, работать и работать. Совершенно необязательно, что эта работа будет приносить хоть немного удовольствия. Удовольствие не имеет материальной ценности, следовательно, без него вполне можно обойтись. Философия, поэзия, созерцание прекрасного, кстати, тоже не имеют материальной ценности. Как по-вашему, мистер Стивенсон, без всего этого со временем можно будет обойтись? Способно ли электричество заменить неспешную прогулку по лесу? Лицо мистера Стивенсона приобрело чрезвычайную сдержанность.  — Боюсь, я не смогу ответить на ваш вопрос. Я знаю только, что электричество способно изменить мир.  — Да. Внезапно запал Томаса исчез, и он почти растерялся. Поэтому его следующий вопрос носил еще более риторический характер:  — Но в лучшую ли сторону? У него возникло ощущение, что мистер Стивенсон с трудом удержался от того, чтобы пожать плечами. «Это не моя проблема», — будто бы говорил он. — «Для меня мир определенно изменится к лучшему. Я проживу без прогулок по лесу и других подобных глупостей. У меня нет времени забивать себе ими голову». У Томаса — было. Время, пожалуй, единственное, что у него было. Он вставал, когда хотел, гулял, когда хотел, веселился, как хотел; он получал от всего этого удовольствие. Плата за него была высока: его не впускали в будущее; он мог протиснуться туда только трутнем, полностью бесполезным для социума. Смириться с такой постановкой вопроса он не мог. Мистер Стивенсон понятия не имел, насколько сложно изучить древнегреческий! Ничуть не легче, чем торговать электричеством, да что там — во сто крат сложнее!.. Этот плебей, с самодовольным видом сидящий перед ним, — что он знает о истинном величии? О благородстве духа? О трепете, возникающем при мысли о предках, живших двести, триста, четыреста лет назад… ему, быть может, и имя его деда неизвестно. Сейчас Томас ощутил себя человеком, за плечами которого также стоит многое, и это многое придает ему значительности — не меньшей, чем у мистера Стивенсона… а иной. Нематериальной, и потому бесценной. В этой значительности была странная красота, печальная, обреченная, почему-то напоминающая об Аллердэйл Холле; о фамильных портретах, висящих в большой гостиной; о пустынных землях и заброшенных шахтах, которые принадлежали ему, восьмому баронету Томасу Шарпу. И к нему впервые пришло полное понимание, что в действительности представляет собой его титул: это не знак привилегированности, как, очевидно, полагал вульгарный субъект напротив него — о нет!.. Это знак избранности. Субъект тем временем соизволил ответить на последний риторический вопрос:  — Вам, Томас, станут яснее преимущества электрификации, когда вы в следующий раз посетите Уайтхейвен, — реплика неуловимо походила на рекламное объявление. — Внешний облик дома разительно преобразится, а кроме того, неизмеримо возрастет уровень комфорта не только его владельцев, но и слуг. Что положительным образом скажется на производительности их труда.  — Да, это существенное обстоятельство, — с готовностью согласился милейший Гарри Осборн; его приятное открытое лицо оживилось. — Дальновидные фабриканты должны уже теперь учитывать его. Скоро наибольшую прибыль начнут приносить те предприятия, которые лучше оснащены технически.  — Совершенно верно, вы очень здраво мыслите. Надеюсь, и ваш отец не останется в стороне от прогрессивных новшеств. Мистер Стивенсон тоже оживился. В его голубых глазах появился возбужденный блеск, как у охотника, почуявшего добычу. Томас с растущим презрением наблюдал за ним. Вульгарный — да, именно так, думал он. Вести свой бизнес за ужином в приличном обществе вульгарно до невероятия.  — О, Гарри приложит для этого все усилия, — чуть ли не восхищенно подтвердила Кэролайн. Тетушка Энн бросила на нее взгляд, от которого та покраснела, а Кэтти, сидящая рядом с сестрой, довольно улыбнулась. Тетушка Энн сердилась. Всё шло неправильно, против плана. Всё катилось куда-то под откос. А Томасу нравилось; он даже не сопротивлялся. Ощущение избранности, отдалявшее его ото тех, кто сейчас был рядом (ото всех, кроме Люсиль, продолжавшей молчать), захватывало, требовало выхода. И когда мистер Стивенсон, надо думать, принявший решение быть благодушным после одержанной им победы в словесной баталии, снова обратился к нему по имени, выход нашелся:  — Сэр!.. — эта поправка, произнесенная тихо, резко, с раскатистой буквой «р» снова заставила умолкнуть сотрапезников. — Сэр Томас. На лицах, обращенных к сэру Томасу, читалось удивление и замешательство. У тетушки Энн к ним примешивалась печальная укоризна, у Джона — прежнее, теперь уже не совсем понятное, сочувствие, а у мистера Стивенсона — злость, сдерживаемая усилием воли. Последнее вернуло Томасу самоуважение и заодно доставило яркое удовольствие. «Сэр» стал сильнейшим козырем; от этой последней территории мистеру Стивенсону приходилось отступить.  — Да… разумеется, — сухо, слегка наклонив голову, согласился он.  — Дорогой, твой ростбиф остыл. Томас даже вздрогнул от неожиданности, услышав ровный голос Люсиль. Он повернулся к ней в странном порыве, надеясь, что у него достало самообладания не выказать его явно. Но Люсиль не была так же осторожна. Легким движением она положила свою руку на его ладонь, лежавшую на скатерти; опаловый перстень кроваво-красно блеснул. Этим жестом она, не скрываясь, говорила о своей любви; этим жестом она торжествующе утверждала свою власть, свое возвращенное право обладания. В этом жесте содержалось гораздо больше вызова, чем во всех словах Томаса, произнесенных за ужином. Его сердце глухо обрушилось вниз. Он не сомневался, что теперь все догадаются. Скованный сладким леденящим ужасом, он не мог отвести от Люсиль глаза — ведь это значило встретиться взглядами с другими. Теми, кто догадался. Теми, кто сейчас в молчании смотрит на них. Он чувствовал, что с этой минуты между ним и остальным миром будто бы проведена невидимая черта; за ней он делил свою избранность и свое одиночество только с Люсиль. Которая первой отвернула голову — чтобы взглянуть на тетушку Энн. Он не видел этого обмена взглядами. Он малодушно уставился на свой остывший ростбиф. Но он понял. Люсиль приехала сюда не за деньгами. Люсиль приехала отомстить. Отобрать его у Уайтхейвена, у тетушки Энн. И подумал совершенно жуткое; подумал как-то спокойно, отчего становилось еще жутче: «Может, оно и к лучшему. Теперь Люсиль ее не убьет». Ему бы не хотелось увидеть мертвой тетушку Энн. В Уайтхейвене не водилось черных мотыльков, забиравших души. Молчание за столом становилось тягостным. И Томас, чувствуя себя виновником такого положения дел, принудил себя прервать его — самым банальным способом:  — Благодарю, дорогая, я не голоден. Он произнес это, страдая от неловкости, не глядя на Люсиль, не глядя ни на кого. Помощь пришла с неожиданной стороны.  — А второе? В изумлении он посмотрел на мисс Стивенсон.  — Прошу прощения, я не понимаю…  — Вы говорили о различиях между американцами и англичанами. Первое — это большая широта мысли. А второе? На полных подкрашенных губах играла чуть ироничная, но в целом доброжелательная улыбка.  — Второе… Конечно, он не помнил, что хотел сказать. Скорее всего, никакого второго различия не существовало. Сейчас он не был уверен и в существовании первого. Сейчас он начал думать, что весь вечер нес полную чушь. Но симпатичная американка ждала его ответа, и неожиданно для самого себя он сказал:  — Возможно, англичанам не дано смотреть в будущее, не оглядываясь в прошлое. Мы — старая нация. Мы живем в старых домах, — он обвел взглядом просторную столовую, ее кипенно-белые, инкрустированные позолотой, стены, увешанные портретами дам и вельмож прошлого века; там были его прадед и дед по матери, их жены, их племянники… и его мать, очень молодая, почти девочка, стройная, строгая, с замкнутым серьезным лицом и обнаженными плечами, — мы носим старые фамилии. Нам не вступить в грядущий век налегке. Он сам удивился, как грустно, даже горько, прозвучали его слова. И улыбка мисс Стивенсон тоже стала чуть грустной, что было еще более удивительно. На секунду между ними возникла какая-то непостижимая связь… какая-то редкая возможность… Только на секунду. Затем всё рассеялось от слов Джона:  — Ну, Томми, ты и навел тоску. Не обращайте на него внимания, мисс Грэйс, — он шутливо махнул рукой в сторону кузена, — он родом из краев, где только и остается, что предаваться печали да писать стихи.  — И гулять, наверное? Что-то странное скрывалось в интонации американки; что-то, заставившее Люсиль пристально посмотреть на нее. Томас заметил этот взгляд. И лучезарно улыбнулся:  — Да, и гулять. По голым пустошам, покрытым красной глиной…  — Мы должны уехать домой, — сказала ему Люсиль в ту же ночь. Он сам пришел к ней, отбросив благоразумие и осторожность. Что случилось бы, застань их кто-нибудь обнаженных в постели?.. Снова… Вероятно, Люсиль вернули бы в лечебницу; а вот его на этот раз отправили бы в тюрьму. Но почему-то это больше не пугало. Он будто бы постепенно удалялся от всего, что составляло его жизнь последние девять лет; ему казалось, будто бы этих лет и не было, будто бы они ему привиделись. Очень странное чувство!.. Гостевая спальня, в которой ночевала Люсиль, окутывала духом Уайтхейвена: мирным уютом дышали мелкие розовые бутоны с темно-зелеными стебельками, усеивавшие полог над широкой кроватью и обивку — точно в тон — прикроватной кушетки; уютно пощелкивал огонь в камине; уютно мерцало зеркало над ним, и даже миниатюрные фигурки античных богинь на каминной полке навевали мысль: дотронься до них — и ощутишь тепло светлого мрамора. Всё здесь согревало взгляд, радовало утонченным вкусом и выверенностью деталей. Церемониальная роскошь здесь уступала место домашности. Здесь хотелось проводить ночи из года в год, ничего не меняя, ни к чему не стремясь, наслаждаясь покоем и этим задушевным уютом. И, однако, Томас понимал, что больше ему тут нет места. Словно безмятежная полутемная спальня с ее цветочками и улыбчивыми богинями медленно исчезала у него на глазах. Да, это было странное чувство нереальности происходящего. Он возвращался к истокам; круг замыкался. И Аллердэйл Холл ждал его — где-то там, за пеленой поземки, веявшей в заснеженном парке Джона Ванбру; здесь, в Дерби, зима уже походила на саму себя, не то что в Лондоне; а в Камберленде сейчас лежали снега, бескрайние, молчаливые, чем ближе к дому, тем ярче окрашенные в багровое…  — Мы должны уехать домой, Томас! — шептала ему Люсиль, покрывая поцелуями его лицо. Короткими страстными поцелуями — лоб, брови, нос, щеки, подбородок. Он закрывал глаза, чуть запрокидывал голову на подушке. Перед его взором стояло хмурое небо, багровые снега, бескрайние, молчаливые… Что-то тянуло его обратно к ним, против его воли, против всего, чего он желал, о чем мечтал — все эти девять лет. А может быть, и раньше… если бы вспомнить, о чем он мечтал раньше!.. Тогда, в далеком детстве, он и представить не мог, что за пределами бескрайних снегов лежит другой мир. Знать — знал. Но жить в этом другом мире и не надеялся. Удивительно, почему он всегда считал себя кем-то вроде узника?.. А теперь, когда он сам отказался от нормальной жизни, от рождественских ужинов в кругу семьи, от других девушек — ах, как же была хороша Элизабет в тот вечер в опере!.. как замирало его сердце под дивную арию Хосе: «Тобой я грезил в упоенье, был плакать готов от волненья…» — теперь куда было идти? Байрон уехал в Швейцарию. Один, без сестры. Хотел ли он уехать куда-нибудь без Люсиль? Он открывал глаза, смотрел в ее лицо — так близко! — бледное, иступленное, зрачки огромные; впивался в пухлые губы и понимал: с ним творится нечто необыкновенное. Как в первый раз, на чердаке. Ничего не менялось. Есть нити, которые не разорвать; чем больше силишься, тем безнадежнее запутываешься. Байрон уехал в Швейцарию, и там страдал по Августе, *** безумствовал, на свой манер, конечно: заведя необязательную, в общем-то, любовницу и сочиняя «Манфреда» — фантасмагорию о духах, роковой любви и проклятии, с ужаснейшими заклинаниями, от которых кровь стынет в жилах: Есть зловещие виденья, От которых нет спасенья: Тайной силою пленен, В круг волшебный заключен, Ты нигде их не забудешь, Никогда один не будешь — Ты замрешь навеки в них, В темных силах чар моих. Целуя Люсиль, входя в нее — она садилась на него сверху, и отблески каминного пламени плясали на ее молочно-белом теле и черных волосах, спускавшихся ниже ягодиц; раскачивалась медленно, уверенно, наслаждаясь каждым движением, — он вспоминал эти стихи; они бились у него в голове, будто какой-то голос нашептывал их ему, таинственно заговаривал: ты нигде их не забудешь… никогда один не будешь… И он терял волю. Подчинялся. Странный голос сливался с голосом Люсиль: «О, мой любимый!.. Мой прекрасный!.. Мой единственный!..» Голос был таким же иступленным, как ее лицо. Томас опять закрывал глаза. Позволял ей любить себя до исступления. Позволял проникнуть в свой разум. Хотел замереть в ее чарах — темных ли?.. Пусть темных. Пусть он не сможет спастись — но замереть навеки, навеки!.. Если для этого нужно вернуться в Аллердэйл Холл, он вернется в Аллердэйл Холл.  — Мы уедем, Томас?  — Да… да…  — Ты обещаешь?  — Обещаю.  — Завтра?  — Завтра. Безумием было отправляться туда посреди зимы. Но всё, что творилось, было безумием. От железнодорожной станции они добрались до почтовой, чудом успев укрыться там от метели. В новогоднюю ночь в этой глуши было еще безлюднее, чем обычно; прийти в комнатку Люсиль не составляло большой опасности. К тому же скрываться становилось утомительно. Дома в этом не будет нужды. Он уже даже хотел попасть домой.  — Ты счастлив, Томас? — спрашивала его Люсиль, сидя на кровати, совсем скромной, застеленной лоскутным пледом; в одной сорочке, босая, улыбающаяся, с пятнами румянца на скулах и кружкой эля в руках — эль был единственным, что нашлось, чтобы отпраздновать наступление нового года. Новой жизни… Он гнал от себя мысль, что возвращается к старой. Теперь они свободны. Теперь все будет по-другому.  — Конечно, счастлив!.. Бревенчатый сруб хорошо держал тепло, и их тела покрывались потом, волосы липли к вискам, к шее, когда они занимались любовью, уже не гася керосиновых ламп. За узкими прорезями окон бушевала метель, отнимавшая их у мира. Да, он чувствовал себя счастливым, как никогда раньше. Взволнованным, освобожденным. В его душе всё перепуталось, одно противоречие сменялось другим, и разбираться в них — зачем?.. Возможно, стоило просто довериться Люсиль. Ее иступленной любви и преданности. Никто там, за стеной метели, его так не полюбит. Ни в ком он не сможет так раствориться. К черту!.. Бери то, что хочешь. Бери еще, еще!.. Не задумывайся, не останавливайся!..  — О-о, Томас, не останавливайся!..
Примечания:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.