ID работы: 5637693

Moral insanity

Гет
NC-17
Завершён
58
Размер:
203 страницы, 10 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
58 Нравится 60 Отзывы 23 В сборник Скачать

7

Настройки текста
      Промозглым холодным туманом встретил их Лондон в январе восемьдесят седьмого. Им пришлось остановиться в кенсингтонском доме Джорджа, который и без них был полон гостей: каких-то общих дальних родственников из Шотландии, чье существование открылось Люсиль и Томасу только что; двух относительно новых знакомцев Джорджа, сошедшихся с ним прошлым летом в Бате; да и сама миссис Олкотт с еще не приглядевшей себе благоверного Кэтти присутствовали здесь же. Молодожены Осборны приезжали ужинать по несколько раз в неделю, нередко захватывая с собой кое-кого из многочисленных друзей Гарри; не хватало только Джона, отправившегося путешествовать по Италии. Весь этот открытый светский образ жизни бодрил Томаса и вводил в хандру Люсиль. Зачастую она вовсе не выходила из своей комнаты, сказываясь нездоровой; случались дни, когда она, напротив, приказывала подать ей экипаж сразу после завтрака. Томас предпочитал не выяснять, куда она отправлялась. Люсиль имела очень мало знакомств в Лондоне; Люсиль всегда сторонилась любых знакомств. Сейчас, надо думать, ее гнала та забота, с которой они приехали сюда. Но камберлендские заботы не касались лондонцев; Томас уже успел убедиться в этом. Разъезжая с визитами, болтая на званых вечерах, он, подобно сестре, постоянно держал в уме то, зачем приехал: деньги. Теперь его беззаботность была лишь маской; прекрасная легкость жизни, которой он наслаждался несколько коротких лет своего юношества, покинула его, и он все лучше понимал, что она покинула его навеки. В часы самого веселого досуга мрачная тень вины и долга довлела над ним, отравляя вкус удовольствий. Однако тем больше он тянулся к удовольствиям, словно голодный бедняк, дорвавшийся до роскошного стола. Блюда, которыми он набивал себе рот, вскоре должны будут унести, и ему снова придется голодать — но пока!.. Пока он здесь, и лондонский стол полон яств. Новые рубашки Томаса были с Бонд-стрит, и новый фрак, и новые туфли тоже. И шелковые цилиндры, и пара дюжин лайковых перчаток. Всё приобретено в кредит, конечно; титул — лучшее поручительство в глазах лавочников. Люсиль при редких встречах, никогда не происходивших наедине, смотрела на брата мрачными подозрительными глазами. «Ты опять взялся за свое», — будто бы говорил ему ее взгляд.       Он лучезарно улыбался, отводя глаза.       Люсиль не знала, что и он искал деньги. Не знала она и о том, что очень быстро он возненавидел это занятие. Отвратительнейшее чувство униженности неизменно возникало в нем во время всех его разговоров о деньгах; то было чувство уличного попрошайки. Если бы хоть раз удалось избавиться от этого чувства! Если бы хоть раз удалось представить себя бизнесменом! Удалось поверить, что, заводя речь о шахтах, он говорит о выгодном деле, а не о чем-то невещественном, живущем лишь в его воображении!.. Тогда, возможно, и результат его стараний вышел бы другим.       Но ничего не получалось.       И он не желал, чтобы Люсиль об этом знала.       К началу сезона он избегал ее почти так же ловко и упорно, как избегал своего поверенного. Подобный опыт был даже в некотором роде полезным: Томас учился скрываться и от кредиторов. Он страстно мечтал скрыться от всего, что нависло над ним дамокловым мечом. Череда февральских балов и приемов предоставляла ему такую возможность, но сколько ни возвращайся под утро, сколько ни пробирайся на цыпочках мимо комнаты Люсиль, расплата близилась.       Однажды дверь распахнулась.        — Томас, нам нужно поговорить, — понизив голос до шепота, произнесла сестра.       Томас замер на месте, словно преступник, пойманный с поличным. Ему было неловко даже взглянуть на эту женщину со свечой в руке, окутанную облаком роскошных черных волос и белоснежным пеньюаром. А между тем, вопреки всему, взглянуть хотелось. Внезапно он понял, что безумно соскучился по ней; соскучился по этому мягкому телу, спрятанному за тонким батистом, по нежным губам, сейчас строго сомкнутым, — но он-то знал, какими они могут быть под его поцелуями!.. Если бы не деньги, не Аллердэйл Холл, не тайна, до сих пор заставляющая его временами вздрагивать от стыда!.. Если бы ничто не стояло между ними!.. Он бы вошел к ней на правах мужа, и любил бы ее со всей страстью, на какую способен. Но вместо этого он крадется мимо ее двери, точно ночной воришка.       Невольная горечь поднялась в нем, пробуждая недовольство и собою, и этой женщиной, требующей от него не только любви, но и того, что он не имел за душой.       И, подавив желание обнять ее, он раздраженно прошептал:        — Ты с ума сошла! Мы не можем говорить сейчас! Что если нас услышат!..       В доме стояла глубокая тишина, поздние зимние сумерки еще не подступили к окнам. Часа четыре утра, не больше. Джордж и его батские приятели — очень веселые молодые люди, и оба дети баронетов, ровни, с которыми лучше всего иметь дело, — по-видимому, пока не вернулись. Томас потерял их где-то за полночь в одном из питейных заведений Хеймаркета, которые они обходили с методичной последовательностью. Троица предпочла общество милейших юных особ, трудившихся на ниве продажной любви; Томас же остался не у дел, чувствуя себя связанным священным брачным обетом. А подумать — так и какого черта! Люсиль ему не жена. И ему только что исполнилось всего двадцать три года!.. Не то чтобы он хотел других женщин, вовсе нет. Он не хотел чувствовать себя связанным. Однако опаловый перстень поблескивал на руке, державшей свечу, и это он отдал его, отдал, потому что сам так решил.       Словно помимо воли, недовольный, растерянный, он все-таки подошел к порогу, у которого стояла Люсиль.       — Зайди ко мне, — немного посторонившись, очень тихо сказала она.       Свет от свечи падал на белые кружева, слабо покачавшиеся на ее груди в такт дыханию, и от ниспадавших ниже талии волос веяло сладким женским ароматом.       Томас глубоко вздохнул, поколебав горящее рядом с ним пламя. Зыбкие тени поползли по открытой двери, по натертому до блеска французскому паркету.       — Зайди, — настойчиво повторила она.        — Ты с ума сошла! — повторил и он, уже понимая, что его сопротивление бесполезно.       Он войдет. Он обнимет ее, чтобы насладиться ее влекущим ароматом, чтобы губами найти белое кружево на ее груди…       Уже месяц они не были вместе! Как же он соскучился!       Но Люсиль оттолкнула его, как только он попытался прижать ее к себе. Дверь уже была заперта на ключ, они остались одни в звенящей ночной тишине… но она его оттолкнула.        — Ты пил!.. — с возмущенным отвращением воскликнула она, отстраняясь от его поцелуя.       Что ж, правда, от него пахло не так хорошо, как от нее. Но чего она ожидала? Ему только двадцать три, и она ему не жена!.. Да и с женами многие не церемонятся, их папаша тому пример.        — Я пил, — после короткого ехидного смешка подтвердил он. — И пока ничего более.       Слова получились даже более многозначительными, чем он хотел.       Люсиль вспыхнула.        — Ты думаешь, это забавно? — свеча в ее руке дрожала. — Думаешь, я позволю тебе обращаться со мной как с нашей матерью?       Эти слова вдруг подействовали на Томаса отрезвляюще, проясняя голову не только от винных паров, но и от какого-то странного тяжелого наваждения; образ отца, мгновениями ранее возникший в его памяти, Люсиль, вспомнившая о том же, напугали его, словно он по опрометчивости заглянул в смертельный водоворот.       — Я никогда не обращался с тобой как с нашей матерью, — серьезно, почти торжественно произнес он, глядя Люсиль прямо в глаза.       Несколько секунд она стояла неподвижно, затем с уязвившей его инстинктивной осторожностью перевела дух.       Он подумал, что она тоже испугалась.       Но чего же? Неужели его? Мысль об этом поражала в самое сердце.       — Люсиль… — с прорвавшейся в голосе мольбой прошептал он, стараясь удержать ее руку, еще лежавшую в его ладони.       Но Люсиль высвободилась и отошла от него к ночному столику. Он проводил ее взглядом, наблюдая, как она возвращает свечу в бронзовую жирандоль; другие свечи в ней были не зажжены. На каминной полке приглушенно горела лампа, бледный свет от которой падал на толстый ворс прекрасного восточного ковра насыщенного темно-красного оттенка. В этой спальне было много темно-красного: портьеры на окнах, сейчас плотно задернутые, полог над массивной кроватью, в которую еще не ложились; даже цветочный узор на ситцевых обоях. Слишком много темно-красного. Томас любил более светлые интерьеры. А здесь — этот оттенок crimson словно суживал пространство, и темнота затушевывала углы, опять навевая воспоминания, от которых хотелось избавиться.       Решительно, он не смог бы находиться в этой спальне сутки напролет.       — Значит, ты хочешь изменить мне, Томас?       Голос Люсиль, тихий и какой-то невыразительный, вернул его в настоящее. Она заговорила с ним, не обернувшись, и ее музыкальные пальцы рассеянно поглаживали установленную в жирандоли свечу.       — Что? — сначала он опешил, потом рассмеялся, чуть деланно, чуть слышно, не забывая об осмотрительности. — Боже, конечно, нет! Что ты себе надумала, сидя здесь?       — Ты мог бы заходить ко мне, а не посылать горничную справляться о моем здоровье.       Ее интонация не изменилась, и это нравилось Томасу всё меньше. Внезапно его пронзило ужасное подозрение.        — Ты… — он замолк, не решаясь выговорить вслух свою мысль, — неужели ты…       — Беременна? — Люсиль наконец посмотрела на него, и он похолодел от ее мрачного взгляда.       Не находя слов, он чувствовал, что бледнеет всё больше и больше, и сердце его медленно останавливается.        — Тебя это так пугает, Томас?       Люсиль чуть улыбнулась, одними губами, но ее глаза, ее голос, вся ее напряженная, как у затаившегося перед прыжком зверя, поза подсказывали Томасу, что лгать не стоит.        И он мягко ответил почти правду:        — Сейчас это было бы не вовремя.        — А когда это будет вовремя?       Пожалуй, что и никогда, подумал он, — впервые так четко. Люсиль ему не жена, и он ей не муж, и как их ребенок, рожденный от инцеста, сможет стать наследником его имени и его поместья?.. Да и поместья летом у него уже не будет — всё к тому идет. Все эти мысли, в одно мгновение промелькнувшие у него в голове, не могли остаться тайной. Эти мысли лежали на поверхности. Здесь, в темно-красной спальне, Люсиль наверняка обдумывала то же. Сейчас они в Лондоне, так далеко от багровых снегов, от Аллердэйл Холла. Сейчас они оба первый раз за время их связи… их инцеста… словно вынырнули на поверхность из-под толщи воды. Тишина и холодный туман расстилались вокруг них; и не пора ли выходить на берег?..       Люсиль глядела на него, не отрываясь. Злость в ее глазах постепенно сменялась тоскою и страхом. А он и рад бы был утаить свои мысли, разбавить свое молчание какой-нибудь шуткой или отделаться ничего не значащим ответом, но этим не провести ту, кто знает тебя лучше, чем ты сам. Пронизывающий взгляд Люсиль, темно-красные тона, давящие со всех сторон, вселили тоску и в его душу. От комнаты, в которой он находился, незримо веяло одиночеством; представлять, как Люсиль проводит здесь долгие часы, и особенно ночью, в полной тишине чужого дома, терпеливо дожидаясь его нарочно заглушаемых шагов, было мучительно и стыдно. Ему не следовало оставлять ее одну — не здесь, не в этом положении гнетущей неизвестности. Но и поступить по-другому он не мог.       Не мог, и всё тут!..       Словно в изнеможении от взгляда сестры, от этой комнаты и себя самого, он прикрыл глаза и медленно провел рукой по лицу.       Люсиль подошла к нему, неслышно ступая по ковру босыми ногами; как-то опасливо дотронулась до его щеки, полускрытой ладонью. Ее холодные пальцы пахли воском.        — Ты хочешь изменить мне, Томас, — беззвучно, утверждающе прошептала она, заставляя его сердце забиться быстрее от сжавшей его боли, от тоски.       Заставляя протестующе замотать головой:        — Нет! Нет!       Отняв руку от лица, он взглянул на Люсиль: в ее потерянности было что-то жалкое… и одновременно благородное, отчего жалеть ее казалось неправильным и невозможным. Даже сейчас в ней таилась неведомая сила, покорявшая его бесповоротно, но и необъяснимо страшившая, как будто нечто могущественное и властное увлекало его куда-то, куда он не желал идти. Какое странное чувство! Ему бы выбраться на берег, а он медлит, он сомневается… он почти готов обрадоваться этому злосчастному ребенку — если это правда, и его семя, излитое на глазах у злыдни, не пропало даром. Всё потому, что он становится безумным рядом с сестрою, и сам не замечает как. Пусть думать так низко, но другого объяснения у него не было. Точно болезнь какая-то.       Подумав о болезни, он вспомнил и о докторах. Так вот куда она ездила, скрываясь ото всех!       — Люсиль… — не отдавая себе отчета в той осторожности, с которой звучал его вопрос, он продолжил, — скажи мне, ты была у врача?       Ее взгляд стал непонимающим.  — Что?.. Нет, — она явно думала о чем-то другом. — При чем здесь врач?        — Но разве…       — О бог мой! — с досадой от того, что он так недогадлив, от того, что не понимает без слов причин ее беспокойства, Люсиль отошла от него к задрапированному окну. — Можешь не волноваться, Томас. Того, чего ты так боишься, не случилось.       Удивительно, но первое, что он ощутил, услышав ее слова, это разочарование. И только потом огромное, падающее камнем с плеч облегчение.        — Может, оно и к лучшему, — под действием этого неконтролируемого облегчения произнес он и тут же спохватился.        Настолько испепеляющий взгляд метнула в него Люсиль.        — Я хочу сказать, — он подошел к ней, встав рядом; на него моментально потянуло зимним сквозняком из оконных щелей, — что в нашем нынешнем положении необходимо избегать лишней ответственности. Даже не ради нас самих…       — А ради нашего сына? — издевка в голосе Люсиль неожиданно задела Томаса.       Благодаря этому он почувствовал себя увереннее.       — Да, именно так. Ради нашего сына. Ты думала о том, что с ним было бы сейчас, когда наше будущее совершенно неопределенно? Ты думала, что у меня нет денег увезти тебя из страны? Что скоро нам самим придется искать себе кров и пропитание?..       — Поэтому ты одеваешься по последней моде в Мэйфэйре?       Томас едва удержался, чтобы не сорваться, вскричав: «Да, поэтому!.. Поэтому!» Хоть только безумец стал бы шуметь в царившей кругом тишине, здесь, в спальне сестры, в четыре утра.       Он еще не таков.       Ему пришлось набрать в грудь побольше воздуха, чтобы успокоить нервы; затем он глубоко выдохнул, всем видом демонстрируя свое исключительное долготерпение.       Однако Люсиль осталась нечувствительной к этому его достоинству.        — Ты должен был отыскать деньги, чтобы выкупить закладную! Ты должен был позаботиться о нас! Ты обещал мне это год назад… и недавно тоже. Ты говорил, что шахты нас спасут!..       Упоминание о шахтах кинжалом вонзилось в Томаса. Сейчас Люсиль начнет поворачивать этот кинжал, бередя его раненое самолюбие. Стиснув зубы, он приготовился вытерпеть и это.       Но, к некоторому его удивлению, терпеть не пришлось. Люсиль замолкла на полуслове, задыхаясь, будто не в силах произнести больше ни звука, или не находя повода для дальнейших излияний. Она и не верила, что он сумеет справиться с их бедами, понял тогда он; она так и не поверила!.. И ее следующие слова, которые она произнесла, глядя куда-то мимо за его спиной, убедили его в этом окончательно:        — Если бы только я была мужчиной!.. — прошептала она, в усталом горестном оцепенении; даже руки ее бессильно повисли вдоль тела. — Если бы Аллердэйл Холл был моим!..       Ничего унизительнее для Томаса она не могла сказать. Ведь шахты — такая мелочь, когда речь идет обо всей их жизни, в которой он всегда в тени Люсиль, всегда за ее спиной, хотя самой природой предназначено, чтобы всё было наоборот. А хуже всего то, что он не слишком-то рвался менять положение дел. Где-то в самой сокровенной глубине своей души он тоже хотел, чтобы Аллердэйл Холл принадлежал Люсиль; уж она-то позаботилась бы о нем гораздо лучше. Ему же всё это лишь в тягость. Он не пропал бы и без этих пут.       Подумав так, он ощутил какую-то непонятную и несвойственную себе твердость, как будто унизительные слова сестры явились именно тем, в чем он нуждался.        — В самом деле!.. — почти беззаботно сказал он. — Жаль, что ты — не я. Тогда ты сама могла бы ездить к управляющим банков, чтобы клянчить у них ссуду на наши бесполезные шахты.        — Ты ездил в банки?       Люсиль посмотрела ему в лицо так недоверчиво, что он чуть не рассмеялся — с той же издевкой, что недавно прозвучала для него.       — Представь себе, да.       — Что тебе там сказали?        — Что наши шахты бесполезны.       — Почему же?       — Потому что их нужно полностью реконструировать. Одних шахтеров с лопатами и ведрами теперь мало. Нужна машинизация производства.       Люсиль смотрела на него так, словно он заговорил с нею по-китайски.       И он пояснил:       — Иначе мы не разбогатеем, а только наделаем новых неоплатных долгов.        Он видел, что она до сих пор не понимает.       — Но почему же ты не можешь устроить эту… машинизацию…       Сейчас Томас все-таки рассмеялся, язвительно и приглушенно.       — Для этого мне нужно всего-навсего найти оборудование ценой в несколько тысяч фунтов. И то оно может не подойти для наших мест. В этом деле есть свои особенности…       Он оборвал себя, чувствуя, что эти подробности начинают представать в некоем оправдательном свете. А он не желал оправдываться; одна мысль об этом вызвала у него отторжение. В конце концов у него тоже есть гордость, изрядно, кстати, пострадавшая от всех его визитов в Barclays и Lloyds*. И не Люсиль, сидящей здесь и ничего не знающей о мире, судить его. Впрочем… она знала достаточно, чтобы предвидеть крах его прекраснодушного замысла. Теперь и он знает о бизнесе самое главное: никто не даст ему денег без веской надежды их вернуть.       Даже Джордж.       — А ты говорил со своим кузеном, Томас?       Он уже давно не удивлялся, что сестра читает его мысли, как открытую книгу. Не удивился он и сейчас; только, не глядя на Люсиль, неопределенно покачал головой и, отойдя он к идеально застеленной кровати — и покрывало темно-красное, да что ж такое! — устало опустился на нее. Его ладони вспотели, виски сдавливала тупая боль: он трезвел, сам того не желая. И почему он не напился до бесчувствия?.. На прошлой неделе это помогало. Но сегодня он полночи бесцельно просидел в компании каких-то незнакомцев, вполуха слушая их пьяные бредни и цедя виски… и думая, думая о том, как же паршиво всё устроено, о том, как же он одинок в этом большом веселом городе. О том, какой глубокой жалости он, в сущности, достоин.       Прилив этой щемящей жалости к себе охватил его снова, и он, не церемонясь, улегся навзничь на кровать прямо в сюртуке и ботинках.       Люсиль так и стояла у окна, продуваемого сквозняком.       Томас медленно повернул голову и встретился с ней взглядом: ее измученные заботой и бессонницей глаза смотрели напряженно; он решил, что и осуждающе. И она его не жалеет!..       Ну и пусть!..       Не сказав ей отойти от окна, как собирался секундой ранее, он устало закрыл глаза.       Его клонило в сон. Ничего нет лучше, чем уснуть…       — Что он тебе сказал?       — Кто? — уточнять пришлось через силу.       Люсиль могла бы наконец оставить его в покое. Могла бы примириться со своей судьбой и готовиться к худшему. Как это делает он.       — Джордж, разумеется.       Она говорила так же напряженно, как и смотрела, с нескрываемой неприязнью в голосе; неприязнью, относившейся к их кузену, безошибочно распознал Томас. Люсиль недолюбливала Джорджа даже больше, чем Джона. Джордж обладал тяжелым, словно нависавшим над нижней частью лица, лбом, короткими пальцами и ростом немногим больше пяти футов. Таким образом, он очень походил на своего покойного отца, добрейшего и любезнейшего человека, каким со дня знакомства находил его Томас. Но Люсиль видела лишь фамильный обезьяний — да, она не долго выбирала выражения — лоб Олкоттов и короткие пальцы.       Нувориш. Плебей.        — В Джордже и Джоне течет та же кровь, что и в нас с тобой, — не раз напоминал Томас, старательно скрывая свое раздражение и обиду за кузенов.       — Это вино разбавили так сильно, что теперь у него вкус воды!       Да, Люсиль не долго выбирала выражения.       Томас предпочитал не спорить. Однако сейчас он вдруг подумал: черт возьми, может, она в чем-то и права! Если бы Джордж пришел к нему в таком же положении, в каком последний год пребывал он, — слово чести, он одолжил бы ему денег!.. Потому что кровь — не вода, особенно кровь голубая; их общая кровь. Потому что есть вещи поважнее бизнеса.       Но Джордж смотрел на это иначе.       — Что он тебе сказал? — настойчиво повторила Люсиль, и Томас понял, что она далека от примирения с судьбой.       Нет, в покое его не оставят.       — Сказал, что я дурак.        — Почему?       — Потому что не женился на мисс Стивенсон.       Он хотел позлить Люсиль. Только и всего. Никакого другого смысла — потом он верил в это, цепляясь за свою веру из последних сил.       А Джордж… в его-то словах был другой смысл, пусть и неприемлемый для того, кто спит со своей сестрой-убийцей. Был и намек, приемлемый по необходимости, в силу очевидности; «приятель», — улавливал Томас недосказанное, — «для тебя и так сделано более чем достаточно. Та старая история с твоей матерью, конечно, хуже не придумаешь, но прошло уже много лет. Жалость тоже имеет срок годности». Реши свою задачку сам — вот что имел в виду Джордж. Мисс Стивенсон вернулась в Америку; без английского жениха, как ни странно, но ей и на родине будет из кого выбрать. И тебе есть из кого выбрать, Томас. Просто больше не глупи. Реши задачку самым простым способом. Что поделать, если в то же время он и самый сложный.       Поэтому — видит бог! — он не думал о нем всерьез. Он просто хотел позлить Люсиль.       Просто…        — Возможно, тебе действительно нужно было согласиться.       Этот ответ Люсиль он тоже не принял всерьез. Несколько первых секунд он был уверен, что и она хочет позлить его. Только потом, когда молчание в темно-красной комнате словно сгустилось, он открыл глаза и взглянул на сестру со стремительно растущим изумлением и каким-то неясным страхом.       Она тоже смотрела на него — еще напряженнее, чем раньше, как под дулом пистолета. И ужасно серьезно.       Томас резко сел, поставив ноги на пол.       Так, в полной тишине, они смотрели друг на друга, пока один из них не прошептал:        — Люсиль, ты же не хочешь сказать мне, чтобы я женился… на ком-то другом…       Она вздрогнула, но не отвела глаз.       Пронзительное болезненное чувство необъяснимой потери сжало сердце Томаса; это чувство подсказывало, что нечто невыразимо важное между ним и Люсиль сейчас, в эту самую минуту, исчезает безвозвратно. И, охваченный этим странным пугающим чувством, он попытался воспротивиться, попытался усомниться:        — Люсиль!.. — произнес он, как будто ее имя было способно возвратить всё на свои места.       Но что-то уже изменилось.       Он понял это сразу же, как затих звук его голоса. Опустив взгляд вниз, он покачал головой, всё еще недоверчиво; однако смешок, изданный им при этом, звучал уже презрительно.        — Значит, вот что ты надумала, сидя здесь…        — Ты видишь какой-то другой выход?       Он еще раз покачал головой, так и не глядя на Люсиль; руки его с неожиданной силой упирались в темно-красное покрывало. Видел ли он другой выход? О чем он думал все эти недели, когда представлял себе будущее? Да ни о чем конкретном, по правде говоря. Наступит день, и его объявят банкротом; он перестанет быть землевладельцем и никогда больше не переступит порога Аллердэйл Холла. Иногда он сожалел об этом, как сожалеют об уходящем времени, невольно начиная приукрашивать его в воспоминаниях; иногда ему было всё равно. Однако сейчас он понял, что в глубине души уже смирился с предстоящей потерей. В глубине души он уже готовился идти дальше.       Но куда?        — Мы могли бы уехать в Америку…       Люсиль рассмеялась, сухо и нервно.        — Как нищие ирландцы?       Он поднял голову и взглянул на нее исподлобья.       — У меня есть образование. Я могу преподавать.        — Ты?        В этом коротком слове было не меньше презрительности, чем в его недавнем смешке. Томаса возмутила эта презрительность, но не только: неприятнейшим ударом стало мимолетное тягостное сомнение, что преподавателя из него в самом деле не выйдет. Что это вовсе не то, чего он хочет.       Инженерия!.. Вот, вероятно, чем он хотел бы заняться.        — Дорогая, в Америке много разных возможностей. Если я получу диплом инженера, мы будем достаточно обеспечены… Ты помнишь, этот тип Стивенсон говорил о Массачусетском технологическом институте…       — О, сколько можно! — Люсиль воскликнула это так, как кричат от боли.       Он замолк, пораженный; он даже забыл на нее шикнуть.       — Сколько можно жить мечтами! Опомнись!.. У нас нет денег!.. Ни на что!.. Ты промотал последнее, что осталось от отца!       Эти слова, наконец прорвавшиеся наружу, что-то надломили, теперь уж совершенно бесповоротно. Эти слова озарили ярким резким светом и настоящее, и будущее. Они были правдой, вдруг с ужасающей ясностью понял Томас.       Люсиль права.       Ледяной озноб, пробежавший по позвоночнику, заставил его непроизвольно передернуть плечами. Только сейчас он почувствовал, что в этой темно-красной спальне прохладно. Огонь в камине почти догорел. И из окна сквозит. Удивительно, здесь же, как в других комнатах дома, стоят двойные рамы!.. Мысли его разбегались; он всё еще не желал принимать мгновенно открывшуюся ему правду, но скрыться от нее уже не мог. Люсиль права: от него нет никакого проку; и леденящий озноб, охвативший его, будто пробрался к нему в душу, остужая всё, на что падал его внутренний взор.       Холодный туманный мир лежал перед ним в неподвижности. С минуту он всматривался в него, глядя прямо перед собой. Потом, точно и впрямь опомнившись, тихо сказал Люсиль:        — Отойди от окна, ты простудишься.       Она послушалась так безропотно, как будто все ее возможности противоречить были исчерпаны произошедшей бурной вспышкой. Приблизившись к кровати, она какое-то время постояла в нерешительности, пока не опустилась на темно-красное покрывало рядом с Томасом; его снова коснулся слабый сладкий аромат, исходивший от ее волос. Почувствовал он и дрожь, бившую ее тело. Не глядя на сестру, не говоря ей ни слова, он обнял ее за плечи и неуверенно притянул к себе; она положила свою ладонь ему на колено.       — Томас… — он не поднял головы, сосредоточенно рассматривая ее ногти, посиневшие от холода и обкусанные по краям, — тебе надо жениться.       — Жениться… — эхом повторил он; на его губах появилась тонкая, не поддающаяся определению усмешка. — Хорошо. Думаю, это возможно. Но и ты подумай. Тебе придется вернуть мне этот перстень, — указательным пальцем он осторожно дотронулся до гладкого опала, матово переливавшегося на руке, обхватившей его колено, — ведь носить его может только леди Шарп.       Люсиль убрала руку; он не удерживал ее.       — Я не леди Шарп, — чуть позже сказала она, словно бы и невпопад.       Но Томас прекрасно ее понял.       Есть вещи, которых не изменить. Можно спрятаться, например, в Аллердэйл Холле, можно притвориться, что они не имеют значения; можно даже поверить в это. Но изменить — нельзя, сколько ни пытайся.       Сейчас он ощутил себя беспомощной, дергающейся на невидимых нитях марионеткой; и опять покачал головой, наморщив лицо, будто бы галстук, поддерживающий тугой воротничок его дорогой рубашки, вдруг стал ему тесен.        — Нет, — его взгляд еще несколько секунд лежал на опаловом перстне, и было не понять, относился ли его ответ сестре или собственным мыслям.       Однако эта мрачная задумчивость осталась неразделенной Люсиль; более того, в ее глазах замерцал странный блеск, напоминавший о твердой серой стали под лучами света.       — И всё же этот перстень мой! — бессознательным жестом она поправила его на своем пальце.       Томас взглянул на нее искоса.       — Вот как!.. Ты хочешь продолжать владеть им… и мной… и хочешь, чтобы я принес тебе деньги. Но это трудно совместить, дорогая, — прежняя усмешка, теперь уже безусловно саркастическая, исказила его красивое лицо чуть ли не до неузнаваемости. — Если я женюсь, я буду спать не только с тобой. Я изменю тебе, и ты будешь знать об этом; тебе придется терпеть это. И, может быть, моя жена, — он понизил голос до свистящего шепота на том слове, — родит мне сына раньше тебя.       Новая дрожь прошла по согревающемуся телу, которое он рассеянно обнимал; сразу после этого Люсиль отпрянула от него, словно он ее ударил.        — И Аллердэйл Холл наверняка отойдет ему. А ты даже не будешь хозяйкой в нашем доме. Только старой девой, приживалкой. Ты этого хочешь?.. — они смотрели друг на друга, не отрываясь, и лицо Томаса дышало таким бешенством, что заподозрить в нем всегда улыбчивого очаровательного дамского любимца было решительно невозможно. — Этого?! Этого?!       В предутренней тишине звук пощечины прозвучал коротко и гулко; голова Томаса мотнулась вбок, а на щеке мгновенно зажглось алое пятно.       После этого тишина достигла какой-то пронзительной неестественности.        — Я хочу, чтобы ты принес мне деньги, — голос Люсиль тоже звучал неестественно, и даже дрожь в нем не смягчала его почти враждебной холодности. — Да. Я хочу, чтобы ты хоть раз в жизни сделал что-то, что поможет нам обоим.       Томас, приложив ладонь к горящей щеке, еще несколько секунд разглядывал сестру так, будто видел ее впервые, и только после этого тяжело, безвольно опрокинулся навзничь. Гнев его исчез; в пустоте, охватившей его душу, снова появилась странная, завораживающая ясность, с которой он признал: и здесь Люсиль права. За всё это время он не сделал ничего, что помогло бы не ему, а ей.        Никакого «помочь обоим» не существовало. Был он, Томас, — и та, кто помогала ему.       А теперь пришла пора расплаты.        — Понятно, — произнес он, при этом тупо глядя в потолок. — Понятно.       Люсиль молчала, не сводя с него глаз. Он чувствовал ее взгляд, ее ожидание. Наверное, она достигла отчаяния, сидя в этой спальне; наверное, ее страх перед миром после лечебницы был непреодолим. Но почему-то его не трогала мысль об этом. В пустоте его души тихо зрела бессильная мрачная злость. Он знал, что будет лучше подавить ее. Так честнее, так правильнее. Но что-то сильнее его питало эту злость, и ему даже нравилось ощущать, как она шевелится внутри, как пускает там первые тонкие корни.       Однако ясность, наполнявшая его сознание, придавала его размышлениям холодную рациональность.       — И на ком же я должен жениться?       Он не сомневался, что Люсиль имеет на это четкий ответ. Но, получив его, привстал на локте от удивления.       — На миссис Макдермотт?        — На миссис Макдермотт, — подтвердила Люсиль лишенным всякой выразительности голосом.       Пару секунд он смотрел на нее, затем, повалившись на кровать, рассмеялся, всё еще не веря. И одновременно сразу же понимая, что стоит за этим странным выбором: трезвый расчет — но и слепая ревность; лишь она могла толкнуть Люсиль на изощреннейшую месть прелестной Элизабет, лишая ту всех видов на обеспеченное будущее. Что ж, он сам дал повод своей неосторожностью; он должен был смотреть на сцену в опере!.. А в остальном: стареющая полковничья вдова некрасива, неумна, неинтересна; детей у нее нет — и может и не быть; не в сорок же с лишним лет, или сколько там ей!.. Очаровать ее не составит никакого труда: она только и ждет, когда кто-нибудь попривлекательнее возьмется за это. Говорят, полковник Макдермотт был неказист, к тому же откровенно староват. Зачем она за него вышла, при ее-то деньгах?.. Впрочем, не важно. Теперь вдове, вероятно, хочется страсти, как любой женщине, упустившей шанс приобщиться к радостям плоти в молодости. Или, быть может, она мечтает о любви?..       О любви!..       Вот к чему приводит любовь! Всегда всё заканчивается деньгами!..       Потерев пальцами переносицу, Томас опять рассмеялся, глуше и язвительнее, чем в первый раз.        — Значит, я женюсь на миссис Макдермотт. А что дальше?        — Дальше ты выкупишь закладную.        — Я не об этом, — он взглянул на Люсиль, не поднимая ресниц: она сидела вполоборота к нему, привычным жестом сжимая руки на коленях, застывшая, бледная. — Как мы будем жить? Все вместе… или…       — Я не уеду одна в Аллердэйл Холл!        — Ты предпочитаешь, чтобы влюбленная вдова последовала туда за мною?       — Это не смешно, Томас.       — Нет. Это… — он вдруг замолк на полуслове.       Это неправильно, хотелось сказать ему. Ужасно, непоправимо неправильно — вот что он чувствовал. Но имел ли он право читать Люсиль мораль? Мог ли рассуждать о том, что верно, а что нет, если все границы размылись, и он один здесь, во тьме, бредущий наугад; если его любовь к этой женщине, сидящей рядом, и есть, возможно, главное зло… Нет! Что угодно, но его любовь не может быть злом! Такое счастье, такая близость выпадают лишь раз в жизни… и далеко не всем. Он счастливчик, что познал такое. Люсиль, с ее мягкими молочными плечами, сладким ароматом волос и профилем, от неправильности которого он замирал в восхищении; Люсиль в бордовом платье, озаренная рождественскими свечами; Люсиль, выныривающая из озера, — прозрачные струи воды стекают с ее лица, и она запрокидывает его к серому небу и смеется, звонко, счастливо… Люсиль в саду лечебницы, под яблоневым деревом, — когда он думал, что сердце его разорвется от жалости к ней, от глубочайшего радостного облегчения: «Всё закончилось! С этой минуты мы будем вместе навсегда!» Люсиль!..       Люсиль!..       Вот чем становится их «навсегда». Сделкой, компромиссом.       Скоро он будет принадлежать не только той, кого назвал любимой. Чуть-чуть, самую малость — большего она, разумеется, не допустит. Но это «чуть-чуть» сейчас казалось ему огромным, как Кентерберийский собор. И абсолютно, ужасно, непоправимо неправильным.       По-прежнему невероятно ясно сознавая ранее смутные для него вещи, он наконец очень тихо произнес:        — Это же наш дом. Наш с тобой. Как ты можешь привезти туда кого-то чужого?       Люсиль вздохнула, приоткрыв рот, будто ей не хватало воздуха.        Впоследствии она неисчислимое множество раз вспоминала этот момент, этот вопрос. У нее не достало мужества ответить на него; тогда, в темно-красной спальне, она просто отвернулась от брата, скрывая слезы, и молчала до тех пор, пока он не сказал ей — почти равнодушно!.. откуда в нем взялось это равнодушие, когда решалась их судьба! — то, что она и желала от него услышать:        — Впрочем, как знаешь. Надо — я женюсь.       Да, она желала услышать именно это. Но почему же после его слов у нее оборвалось сердце?..       Они решили, что Томасу нужно быть напористым со вдовой, насколько это допустимо приличиями. Время поджимало. Время неумолимо подталкивало к пропасти. Что-то новое, заговорщицкое теперь витало между ними, и это было странно: они состояли в заговоре против всех вокруг, сколько себя помнили, но только последние дни словно вступили в заговор против друг друга. Томас улыбался, не разжимая губ, встречаясь с Люсиль. Встречались они редко. Люсиль не пыталась участить эти моменты: к завтраку она не спускалась, а вечерами Томаса было не застать; и ей бы радоваться этому, надеясь, что он сейчас где-то напорист со вдовой, но вместо радости ее переполняла тревога, не разраставшаяся до безумного страха лишь непрестанными усилиями воли. Люсиль даже не понимала толком, чего боится. Что Томас опять не доведет дело до конца? Что доведет его?.. Ревновать ко вдове было смешно; Люсиль и не ревновала, воображая себе сцены ухаживаний брата за этой нелепой кокетливой богачкой. Временами ее снедало любопытство, тем более сильное, что в нем остро чувствовалось какое-то невыразимое извращенное удовольствие, заставлявшее Люсиль сожалеть о невозможности увидеть всё собственными глазами; она немного раздумывала, не попросить ли ей Томаса как-нибудь взять ее с собой на званый ужин или бал — взглянуть, как он соблазняет женщину? Притрагивается ли к ней украдкой или только играет улыбками и словами?.. Ему достаточно второго, конечно. Томас умел разговаривать с женщинами так, что они начинали любить его. Что-то менялось в нем в их присутствии — выражение глаз, голос (о, голосом он владел в совершенстве, как записной дуэлянт эпохи Ронсара** шпагой) — и женщины менялись в ответ: взгляд их делался сияющим, осанка призывно выпрямлялась, лицо окрашивалось румянцем и хорошело. Люсиль и сама однажды, в тот незабываемый вечер в ресторане, ощутила, что значит быть соблазняемой мужчиной, созданным богом во искушение. Но всё же она не могла заставить себя отделаться от неприятных мыслей, которые нашептывали ей: «Тебя не соблазняли, милочка. Соблазняла ты, как одержимая забыв обо всём. Даже о том, что Томас кокетлив без разбора». Эти мысли уязвляли ее до глубины души, внушая злость на себя, на Томаса, на вдову — и черную зависть ко всем женщинам на свете, которых Томас соблазнил или мог соблазнить когда-нибудь. Ей казалось, что ее опять незаслуженно обделили, что она — единственная, кто лишена удовольствия быть обольщенной им; кто вечно вынуждена лишь сражаться и завоевывать и никогда — быть слабой… и желанной. Люсиль окатывало волной ужаса и какой-то звериной обиды от мучительного подозрения, что Томас не так уж и желал ее. По здравом размышлении подозрение это выглядело беспочвенным, и, конечно, за прошедший год Томас предоставил множество доказательств обратного — по телу Люсиль проносилась уже совсем другая волна, когда она вспоминала об их ночах в Найтсбридже, и у тетки Энн, и дома, в Камберленде. Однако здравое размышление помогало ненадолго. Оно не побеждало ни сомнений, ни обиды. Лежа без сна, Люсиль с маниакальной тщательностью воссоздавала все моменты их с Томасом близости, с того самого раза, когда она показала ему свою грудь в комнате на чердаке. Кто первым захотел этого — она или он?.. Она или он?..       О боже, как увериться, что это был он?..       Люсиль вставала и зажигала свечу в жирандоли.       Теперь уже лицо этой американки, мисс Стивенсон, и профиль мисс Макдермотт вставали у нее перед глазами. Ненависть душила ее. Нет, не ревность, не ревность!.. Ревновать — смешно. Томас принадлежал ей, так всегда было и будет. Но всё-таки в нем существовала часть, скрытая от нее; нечто, извлекавшее на свет взгляды, которые он бросал на этих двух мисс. Взгляды, которыми он никогда — Люсиль уже верила в это, — не смотрел на нее. Всё потому, что она была слишком близко. Он-то в ней не сомневался. Их родственность, не только физиологическая, но прежде всего душевная, играла на стороне чужих женщин. Злой и несправедливый парадокс! Люсиль принималась метаться из угла в угол: от камина к окну, от окна — к двери, от двери — к кровати; ее длинная подрагивающая тень следовала за нею. Вся ее жизнь — злой несправедливый парадокс. Но они заплатят!.. И американка тоже — как-нибудь, когда-нибудь, а пока что заплатит Элизабет. Вернее, заплатит ее безмозглая тетушка, млеющая сейчас от слов Томаса.       И Томас заплатит.       Почему-то сразу после этой яростной мысли ненависть отступала, наполняя Люсиль тоской, холодной и беспросветной, как туман на улицах. Смутное предчувствие, что в финале платить придется ей, придавливало тяжестью, останавливало на полушаге. «Я изменю тебе, и ты будешь знать об этом… может быть, моя жена родит мне сына раньше тебя… и Аллердэйл Холл отойдет ему… ты будешь старой девой, приживалкой…» О, Томас знал, что делал, произнося всё это. И даже если не знал, этими словами он всё равно будто разводил их обоих по разные стороны невидимого барьера, давал каждому увесистый камень за пазуху. Хотя, возможно, этот камень всегда лежал там, у него — свой, у нее — свой? Просто пришло время помериться ими…       И они мерялись, уж в этом сомнений не возникало. Сжатые губы при встречах ранили сильнее, чем хотелось признаваться себе, а Томасу — и подавно. Люсиль опускала взгляд, следя, чтобы ее лицо осталось бесстрастным. Любезным тоном они расспрашивали друг друга о самочувствии, затем делились мнениями о погоде, как правило, не слишком лестными для оной. Стояли первые дни марта, но холод и туман были по-прежнему февральские; Джордж шутил, что это Томми с сестрой привезли вечную зиму из своих краев. Шотландские родственники, впрочем, разделяли с Шарпами эту ответственность, прибыв из Инвернесса***, который как-никак обретался на добрых двести пятьдесят миль севернее Аллердэйл Холла. Однако родственники были богатыми — отец семейства владел местными судостроительными верфями, — и это в какой-то степени смягчало их вину. Томас же улыбался так конфузливо при словах Джорджа, что Люсиль, наблюдавшая за ним из-под опущенных ресниц, вся внутренне сжималась от непонятного и раздражающего стыда за снежный Камберленд, за бедность и за саму себя, неподвижно сидящую где-нибудь в углу дивана. Ей чудилось, что Томас конфузится от ее присутствия больше, чем от всего остального. Следить за лицом становилось неимоверно трудно. Хотелось встать и уйти, скрыться из виду, хотя на нее почти не обращали внимания. Но вечера, когда Томас не уезжал из дома, в последнее время участились, и нужно было понять, что это значит; от этого зависела дальнейшая жизнь. Люсиль старалась не думать, что вдова могла отказать. Но почему же тогда Томас здесь? Почему он то подавлен, то взбудоражен — от внимательного взора эти перемены в его настроении не могли ускользнуть, а взор Люсиль был чрезвычайно внимателен. Только так ей приходилось угадывать, что происходит. Томас не говорил с нею о делах. По ночам она слышала его приглушенные шаги за своей дверью, но гордость не давала ей вновь звать его войти. Если он хочет наказать ее неведением — пусть; пусть злится, сколько душе угодно. Давно пора было вернуть его к действительности и перестать потакать всем безумным прихотям и капризам. Пусть молчит. Она будет молчать тоже. У нее намного больше оснований для злости. Намного — на целых девять лет!        Так они мерялись, впервые разделенные по-настоящему.        Но Люсиль чувствовала, что ее силы на исходе. Однажды вечером она встала и быстро вышла из гостиной, не говоря ни слова.        — Что это с ней? — спросила Кэтти, непонимающе глядя на Томаса.       Остальные тоже смотрели на него, словно он был ответственен за неприличную выходку сестры.       Сколько можно!.. Так воскликнула она — но и у него тьма причин для недовольства.       Ему надоело отвечать за то, чего он не делал!        — Вероятно, Люсиль стало дурно, — с неуверенной улыбкой проговорил он, страдая от неуместности этой улыбки и от всей этой нелепой, унизительной ситуации.       Тетушка Энн пришла ему на помощь. Она была добра к нему даже теперь, после того как он попрал ее надежды на лучшее будущее.       Впрочем, женитьбу на полковнице тетушка, несомненно, одобрит.       — Томас прав: здесь слишком душно, — миссис Олкотт недовольно взмахнула рукой в направлении пылающего камина, как будто желая погасить его пламя. — Бедняжка Люсиль все время так бледна!.. Ей не здоровится у нас?       Почему она сказала: «Не здоровится»? Это намек, или он просто сходит с ума от подозрительности и возбужденных нервов?        — О нет, Люсиль очень нравится в Лондоне, — поспешность его ответа неприятно задела его самого, и лицо тетушки Энн мимолетно потемнело.       — И все же немного странно, что твоя сестра так много времени проводит взаперти.       Томас перестал улыбаться. Теперь он смотрел на тетушку взглядом исподлобья, испуганным и вместе с тем затравленным.       — Ступай к ней, — миссис Олкотт снова взмахнула рукой, на этот раз в сторону двери, за которой скрылась Люсиль. — Узнай, не позвать ли доктора.       Родственники из Инвернесса тихо зашушукались между собой; Кэтти переводила взгляд с Томаса на мать и опять на Томаса. Джордж и молодая чета Осборнов хранили молчание. Отчего-то оно показалось Томасу зловеще-выразительным.       Наверное, это упоминание о докторах. В нем всё дело. Стоит произнести слово «доктор» — и тут же все вспоминают, что Люсиль сумасшедшая.       Или он сам постепенно сходит с ума?..        — Конечно, тетушка, — пробормотал он, вскакивая с кресла.       Сейчас и ему хотелось скрыться из виду; сейчас он почти чувствовал себя Люсиль.       Она ждала его в библиотеке. Тонкая полоска света просачивалась в затемненный холл через неплотно прикрытую дверь.       Она могла бы подняться к себе, запереться в привычной манере — и никаких разговоров между ними не было бы. Томас питал надежду на это, выходя из гостиной. Но Люсиль ждала его, чтобы поговорить. О вдове, вероятнее всего.       На несколько секунд задержав дыхание, он открыл дверь.       Люсиль стояла у стеллажа в дальнем углу и рассматривала книги; на звук скрипнувших дверных петель она обернулась. Ее стройная фигура, облаченная в черное, красиво выделялась на фоне расставленных рядами книжных корешков; свет от лампы, падавший сбоку — оттуда, где стояли кресла и тетушкино бюро, — усиливал впечатление хрупкости и некоей элегической грусти, которой веяло от черного платья, и позы, вполоборота, с чуть склоненной головой, застывшей в строгой неподвижности, и чего-то неуловимого, но отчетливо-трагического, таившегося в странной женщине — его сестре. Глаза ее, изучавшие его лицо, показались Томасу огромными и впалыми, как у чахоточной; это и напугало, и возмутило его. Сколько можно!.. Почему она не живет подобно всем другим, обычно, правильно?! Почему не дает жизни ему?!       Не сдерживая недовольства, он вошел и замер, словно не желая сокращать оставшееся расстояние между собой и этой странной женщиной.       Взгляд Люсиль влажно блеснул, прежде чем она опустила ресницы.        — Ты сердишься на меня, Томас? — как-то робко спросила она, глядя вниз, на свои руки, степенно сложенные поверх атласной юбки.       Сама сдержанность, сама кротость!       Быть может, он и поверил ей, если бы не знал так хорошо.       — Конечно, ты сердишься, — прошептала она.       В ее голосе Томас расслышал слезы.       Это выбило почву у него из-под ног, окончательно ввергая в полную неопределенность чувств: он был растроган и взбешен одновременно. Не находя слов, не зная, с чего начать этот мучительный разговор, он выпалил то, что держал в уме, переступая порог; за минувшие дни он успел убедить себя, что именно это волнует Люсиль больше всего.       — У меня хорошие новости для тебя. Не далее как на прошлой неделе вдова подарила мне первый поцелуй. Весьма пылкий, между нами говоря, — Люсиль издала короткий вздох, чрезвычайно напоминавший всхлип, но Томас уже не мог остановиться. — Таким образом у меня есть основания полагать, что твой перстень будет благосклонно принят ею в самом ближайшем будущем.       Он ждал ответной реплики с невесть отчего замирающим сердцем, но Люсиль молчала, не поднимая глаз; только ее грудь, плотно обтянутая черным атласом, быстро поднималась, словно в попытках вобрать в себя побольше воздуха. Или сдержать слезы.       «Только не слезы», — подумал он, понимая, что не справится с этим нехитрым женским фокусом. Либо он растает, либо проявит грубость, граничащую с жестокостью в свете оглашенной им радостной новости, которая отнюдь не доставила Люсиль удовольствия. Видеть это доставило удовольствие ему — но не настолько сильное, чтобы он забыл об остальном. Люсиль хотела, чтобы он целовал бледные губы миссис Макдермотт — вот уж кому не мешало бы воспользоваться помадой. Но вдова, при все ее кокетстве, была так старомодна… и так стара! Изо рта у нее пахло чем-то кислым, и ее язык скользил по его нёбу, вызывая ощущение шершавости, — неприятное, раздражающее ощущение, от которого хотелось скорее сглотнуть слюну, если не прополоскать рот. Однако точно наперекор — не только Люсиль, а чему-то большему, неумолимому и враждебному, против воли толкавшему его вперед, — он отвечал на поцелуй с горячим энтузиазмом. Вдова в изнеможении закатывала глаза, когда он ласкал ее шею: кожа под подбородком немного отвисала и собиралась в мелкие складки.        — Ах, Томас, вы так безудержны!        Она слабо оттолкнула его, и он послушался, выпустив ее из объятий.       Дело происходило в гостиной вдовствующей полковницы; могли войти слуги.       — Простите меня, дорогая миссис Макдермотт, — Томас решил принять смиренный вид, не забывая выглядеть взволнованным.        И покрасневшим.       Сентиментальность ему шла, он знал об этом.       — Ваше очарование лишило меня разума.       Он опустился на колени перед вдовой, сидящей на пухлом пружинном диване; пружины жалобно скрипнули, когда он совершал сей демарш, будто сожалея, что ему пришлось покинуть столь удобное сиденье.       Но пауза была необходима.       Во всем нужно знать меру. Одним напором ничего, кроме сомнительного приключения, не добьешься. Вдова должна возжелать нищего Томаса Шарпа, родившегося на непристойных восемнадцать лет позже нее; возжелать, презрев неизбежное в таких случаях злословие и заодно племянницу; словом, она должна возжелать его неодолимо. Препятствиям следует укреплять ее решимость, а так бывает, когда нет уверенности в главном: в обладании желанным предметом. Выглядеть не охотником, но дичью — вот залог успеха.       О, связь с Люсиль многому его научила!..       Он предоставит вдове удовольствие добиться его, юного, нищего Томаса Шарпа. Если для этого придется быть сентиментальным и наивным — что ж, он сумеет. Он даже прочитает ей что-нибудь из Вордсворта, попозже.       Пока достаточно пробудить в милейшей матроне неуверенность.       Уткнуться лбом в ее колени — и больше ничего не делать. Ждать, что сделает она. Засомневается ли она в своей привлекательности, после того как он безропотно прервал свой натиск?       У нее есть причины сомневаться.        Просто нужна пауза, чтобы она вспомнила о них.       Вдова прерывисто задышала, едва касаясь своей рукой его волос. Он чувствовал ее смятение, ее желание погрузиться в них всей ладонью.        Он ждал.       — Нет, Томас, это моя вина!.. — не удержавшись, он улыбнулся в надушенную юбку. — Я старше вас, и я должна была предвидеть…        Конечно, она кокетничала с ним напропалую, учуяв его интерес. Их флирт уже стал поводом для разговоров; Томаса, по понятным соображениям, это не смущало; вдову, казалось, тоже. Иногда он удивлялся той непринужденности, с которой она раздавала знаки внимания мужчинам. В светских кругах ее манеры считались экстравагантными; в обществе попроще их сочли бы неприличными. Не будучи красивой, миссис Макдермотт жаждала внимания. Это не могло не иметь неприятных последствий для ее репутации.       Сейчас она испугалась.       — Вы… вы, возможно, думаете, что я позволяю себе вольности и с другими джентльменами?..       Такая мысль не раз приходила Томасу в голову; с тем большим жаром он отверг ее:        — Боже упаси! Как я могу подумать о вас плохо!       — Но любите ли вы меня?       Ну вот, она достигла сути своих сомнений.       Томас внутренне подобрался, понимая, что наступил решающий момент: вдове полагалось уверовать в искренность его влечения к ней, а между тем уверовать в это непросто.       Молодого человека вроде Томаса могли привлекать в ней только деньги.       Являлось ли это главным препятствием? Если у вдовы есть гордость — да. Но гордые женщины вообще большая редкость, а уж вдове, с ее морщинками на шее, и вовсе не пристало привередничать. И всё же… кто ее знает. Там, где в ход идут чувства, возможны самые непредсказуемые реакции.       Томас приподнял голову и посмотрел на вдову долгим взглядом, призванным выразить всю глубину его переживаний. Слова работают хуже. Если тебе двадцать три, и ты хорош собой, как ангел (не это ли всегда твердила ему Люсиль?), даже Вордсворт тебе уступит.        А, может, и Байрон.        Вдова затрепетала, как он и рассчитывал. Но слабые ростки благоразумия еще не окончательно угасли в ней.        — Ведь я гожусь вам в матери, — почти горестно прошептала она, убирая руку от его волос.       Неожиданно Томас ощутил странный укол в области сердца.       — Моя мать умерла, когда мне было двенадцать, — зачем-то сказал он.       И вслед за тем понял: он всё сделал правильно. Лицо вдовы выразило то, чего он от нее добивался; оно говорило ему о любви.       Это выражение на женском лице не спутаешь ни с чем.       — Да-да, я знаю… Бедный мальчик!       Их руки соприкоснулись, взгляды пересеклись; в глазах вдовы стояли слезы.       — Я бы хотела сделать для вас что-нибудь хорошее…       В первую секунду он удивился. Он и не думал, что это будет так легко. Начальная уверенность в собственных чарах быстро сменилась в его душе беспокойством. Вот и сейчас на всякий случай следовало держать ухо востро, но смешанное чувство страха и опасности, сопутствующее любой игре, куда-то отступило. И привлечь обмякшую вдову к себе оказалось естественным, словно ее место было в его объятиях. Так же, без внутреннего напряжения, он впервые назвал ее по имени:        — Маргарет…       В тот момент в нем что-то дрогнуло; зашевелилось, слабо и неуклюже, будто после долгого сна, превратив разыгрываемую сцену из пошлого романчика в подобие правды. Его пронзило стыдом и жалостью, и на краткий миг он позабыл о других претендентах — а они должны были наличествовать, как ни отрицай, — на вдовью руку и состояние, позабыл об Аллердэйл Холле, о Люсиль. На этот миг он стал отвратителен себе. Инстинктивно стараясь укрыть горящее лицо, он спрятал его на женском плече, окутанном кружевами, худом, даже костлявом — неудобном ложе для любовника. Однако сейчас он в каком-то смысле приподнялся над своей мужской природой, не ощущая больше физической неприязни к тщедушному телу, разомлевшему в его руках. Сейчас он страдал. И, не желая лгать, солгал столь убедительно, что вдова лишилась своей опоры — недоверия. Не раз, смеясь со странной беспечной горечью, она повторяла ему: «Ах, дорогой мой, в вашем возрасте красивый молодой человек почти непременно негодяй».       — Вы несправедливы к мужчинам, — упрекал ее он, попутно ослепляя лучезарностью улыбки.       Это был счастливый и весьма удобный дар: улыбаться лучезарнее всего тогда, когда на душе скребли кошки.       — Увы, я знаю жизнь…       Вдова вздыхала так глубоко и веско, что у нее могла бы поучиться даже Эллен Терри****. «Интересничает,» — решал Томас, не допуская мысли, что за вздохами скрывается не выдуманная драма. Как часто бывает, ему, пережившему редкие — по меркам повседневной жизни — страдания, казалось, что другие люди не имеют ни малейшего представления о настоящей боли. Страдания придавали ему значительности в собственных глазах. Признать значительной обычную полковничью вдову у него не хватало воображения. А теперь он вдруг подумал: полно, что он знает о ней? О ее мужчинах? О ее детстве? Мимоходом он слышал, что она родилась в Ливерпуле; единственная дочь богатого отца. Любил ли ее отец?.. Наверное, любил; отцы должны любить своих детей…       Их поцелуи в тот вечер так и не завершились окончательным объяснением. Томас ретировался, оставив вдову теряться в догадках о причинах своего поспешного ухода. Конечно, он пролепетал приличествующее «не смею больше злоупотреблять… простите мне мою горячность…» Он и не помнил, что говорил. Ему хотелось оказаться где-нибудь за сотни миль от этой гостиной. Он не мог заставить себя посмотреть в глаза напротив, полные слез и любви.       Он был никудышным негодяем.       Но всё же он был негодяем.       Делиться этим с Люсиль он не собирался. Его бессмысленное самобичевание она сочла бы слабостью. Ей полагалось знать лишь суть: миссис Макдермотт готова сделать для Томаса Шарпа что-то хорошее. За ту неделю, что он не появлялся у вдовы, она вряд ли успела передумать. Без памяти влюбиться, измучиться от неизвестности, отчаяться — да; но не передумать. Препятствия укрепляют решимость. Когда он вернется к ней с опаловым перстнем злыдни, она уже не вспомнит ни о разнице в возрасте, ни о деньгах.       Но он медлил и медлил. Собирался с силами посмотреть в глаза вдове; боялся, что силы изменят. Ему ни на что не хватало сил. Сейчас он не в состоянии вынести слезы Люсиль. А дальше… дальше будет только хуже.        — Тебе нужен перстень?       Этот вопрос, произнесенный тихим, но не дрогнувшим голосом, был не тем, что он ожидал услышать от сестры. На секунду его пронзило совершенно нелогичное разочарование: уж лучше бы она заплакала. Может быть, тогда они смогли бы… нет, глупость. Очередная слюнявая сентиментальность.       Ничего они не смогли бы.       Ничего уже не изменить.        — Да, — коротко ответил он, подходя к Люсиль.       Она сняла его; недолго подержала в руке, словно взвешивая.       Он протянул к ней открытую ладонь.       — Я люблю тебя, Томас, — по-прежнему тихо сказала Люсиль и положила перстень ему на ладонь.       Опал блеснул темно-красным.       И всё. И всё?..        — Ты меня любишь?       Помимо воли его губы искривились в подобии усмешки. Во всяком случае, он надеялся, что это выглядело усмешкой; у него было такое чувство, что он сам сейчас расплачется, как обиженный ребенок.       Люсиль наконец посмотрела на него. В ее глазах уже не было слез — только усталость… и любовь. Таким же взглядом смотрела на него вдова. «Я бы хотела сделать для вас что-нибудь хорошее…» Взгляд, выражавший эту готовность отдать всё, — тело, душу, жизнь; нежность, неразделимо соединенная с жалостью; тоска, озаренная надеждой.       Это выражение на женском лице не спутаешь ни с чем. Оно прекрасно, от него захватывает дух.       Томас часто заморгал — так моргают, посмотрев на слишком яркий свет.        — Какой ты глупый!.. — рука, минутой ранее державшая опаловый перстень, коснулась его лица, легко погладила его.       Томас зажмурился.       Люсиль гладила его по лицу, и все его тяготы, терзания, обиды куда-то отступили. На душе у него вдруг сделалось необыкновенно легко, как будто в небо взмыл воздушный шарик. Он чувствовал себя именно что глупым. Слюняво-сентиментальным. Счастливым. Он тоже хотел отдать Люсиль всё, хотел любить ее, как раньше. Если бы он мог повернуть время вспять, его бы не было здесь, в доме Олкоттов, не было бы в Лондоне. Он остался бы в Аллердэйл Холле, в комнате на чердаке, и никто — никто! — ему бы был не нужен! Только Люсиль!.. Какой же он глупец!..       Он крепко сжал гладящую его руку и поцеловал тыльную сторону ладони — теплую, слегка огрубевшую от труда кожу. В Лондоне Люсиль стыдилась своих натруженных рук, и он стыдился — а правильнее было бы выставлять их напоказ, гордиться ими; гордиться собой и своей вечной борьбой с миром. Тем, что они — Шарпы, последние из проклятого рода.        Тем, что никто им не нужен.       И тут в библиотеке что-то изменилось. Томас еще не понял что, лишь испытал иррациональное предчувствие приблизившейся катастрофы. Он целовал ладонь сестры, а катастрофа стояла у него за спиною. Он вздрогнул всем телом. Дверь!.. Он забыл запереть дверь!        Резко обернувшись, он встретился взглядом с Кэтти, замершей на пороге; в его глазах застыла паника, в ее читалось удивление, быстро сменяющееся догадкой. В ужасе он подумал: «Теперь она всё знает!» От ужаса он просто окаменел. Люсиль тоже не двигалась. Ее ладонь продолжала лежать в его руке. Так они стояли, держась за руки, молча, неподвижно, напротив Кэтти, и только тиканье часов, неправдоподобно громкое в полной тишине, напоминало им о том, что время продолжает свой ход. С каждой секундой оно губило их; чем дольше они молчали, тем ближе был их крах. Теперь уже бесповоротный. Суд. Тюрьма. Лечебница — наверное, это хуже и тюрьмы, и смерти. Мысли Томаса метались, не находя точки опоры. Нужно было что-то сказать; возможно, это могло бы стать спасением.       Ведь он всего лишь целовал сестре ладонь.       Почему же Кэтти смотрит на них с таким испуганным замешательством? Почему молчит Люсиль?       Он покосился на нее — в поисках поддержки, но и с невольным любопытством. Ее лицо поразило его: на нем не было ни тени страха или волнения; по нему скользила легкая улыбка, едва ли не снисходительная, словно происходящее Люсиль лишь забавляло. Она как будто наслаждалась своим превосходством над маленькой кузиной… и над глупым младшим братом.       Томаса вновь кольнула злость, глухая и завистливая, на эту непостижимую уверенность в себе, на это восхитительное преступное равнодушие к тому, что подумают другие.       Собравшись с духом, он уже собирался открыть рот, чтобы попробовать спастись, но Кэтти опередила его:       — Мама послала меня узнать, как вы себя чувствуете, — смущенной скороговоркой выпалила она, глядя мимо на него на ту, что стояла рядом. — Вас долго нет, все беспокоятся…        Кэтти всегда обращалась к Люсиль на «вы».       — Всё хорошо, — с губ Люсиль не сходила улыбка; теперь она стала даже ласковой, — мне просто нужно немного отдохнуть. Я поднимусь к себе. Извинись за меня перед своей матушкой и гостями, дорогая.       — Конечно, — Томасу показалось, что Кэтти ответила машинально, думая совсем о другом.        Но сейчас, когда первоначальный острый испуг прошел, его больше занимало, о чем думала Люсиль. Что скрывалось за этим высокомерным спокойствием? Не может быть, чтобы она не боялась!..       Она боялась.        Самым большим, самым тайным ее страхом, от которого ее сердце временами отказывалось биться, был страх потерять Томаса. Делиться этим с ним она не собиралась. Ему полагалось знать лишь суть: Аллердэйл Холл должен остаться во владении их рода. Но слова, брошенные Томасом в ту ночь, когда она принудила его искать расположения вдовы Макдермотт, звучали в ее голове постоянно; даже забываясь сном, она слышала их. Они ее ужасали.       «Если я женюсь, я буду спать не только с тобой…»       «Моя жена родит мне сына раньше тебя…»       «Ты будешь старой девой, приживалкой…»       Со стоном она просыпалась, вся в холодном поту. Остекленевшими глазами всматривалась в темноту — до тех пор, пока темнота не начинала говорить с нею. Звуки возникали в ее голове, такие же реальные, как слова Томаса. Темнота шептала ей: «Не бойся. Ты знаешь, что нужно делать. Ты уже делала это. И всё получилось».       — Это другое, — беззвучно бормотала Люсиль в темноту.       — Почему же?        — Потому что… — она задумывалась, надолго.       Объяснение казалось ей очевидным, но высказать его словами было невероятно трудно.       — Это другое, потому что тогда я имела право.        — Убить?       — Это не убийство!.. Я защищалась. И защищала Томаса. Я имела на это право.        Темнота молчала, и тогда Люсиль принималась втолковывать ей:        — Ни мать, ни отец не хотели меня. Я была девочкой. Никто не женится, чтобы родить девочку. Все хотят мальчика. Мать говорила, отец не пожелал даже посмотреть на меня, когда я родилась. Они оба всегда считали меня бесполезной. Они прекрасно могли без меня обойтись. Почему же я не могла обойтись без них?.. Это честно. Это справедливо. Мне они были не нужны. И Томасу они были не нужны. Они губили всё вокруг себя. И Томаса погубили бы. Я должна была убить их.       Темнота молчала.       — Томас сказал, что животных, приносящих вред, нужно убивать.        — Люди — не животные.       — С людьми так же!.. Так со всеми! Со всеми!        «Со всеми», — то ли вторила, то ли соглашалась темнота.       И Люсиль затихала, закрывала глаза. Мысли, одна ужаснее другой, стремительно проносились в ее голове. Последние грани стирались.        Можно убить кого угодно. Просто потому, что так хочется.        — Я сумею защититься снова, — шептала она, с трудом шевеля губами.       Слова, как льдинки, застывали у нее на языке.        И тут рождался самый худший страх. У страха было имя. Томас!.. Томас!.. Да, он сказал, что убил бы мать и сам. Да, он владел родной сестрой прямо под тем портретом. И всё равно на него нельзя было положиться. Когда ее увозили из дома в прошлый раз, ему было двенадцать; он не мог помешать миру разлучить их. А на этот раз — помешает ли? Захочет ли помешать?       Что он сделает, если новоявленная леди Шарп умрет?        Да, это был самый худший страх.       Страх, что Томас на другой стороне.       Когда он пришел к ней вечером после смерти Кэтти, она испытала глубокий ужас. Он смотрел на нее с таким гневным обвинением, что она не могла поверить: это ее брат, ее Томас! Он ненавидит ее, как врага.        — Ты думаешь, это я столкнула Кэтти с лестницы? — спросила она, внутренне трепеща от его взгляда.       Ответ был ясен ей безо всяких слов.       Следуя логике, ничего другого Томас и не мог подумать. Два дня назад они с ним чуть не поцеловались в библиотеке, и Кэтти видела это, бедная маленькая дурочка… Конечно, она не поняла, чему стала свидетелем; ее умишка не достало бы поверить, что рядом с нею могут существовать преступления и страсти, какие встретишь лишь в романах. Люди больше не верят в инцест: философы с теологами сделали свое дело. Теперь сестра не может возжелать своего брата, а брат — свою сестру; это слишком безнравственно, чтобы быть правдой. У Томаса давеча не было причин так пугаться. Однако его страх уже на родительском чердаке оказывался сильнее всех доводов. Временами, конечно, братец с удовольствием воображал себя смельчаком, но стоило появиться малейшему признаку опасности, он тут же начинал дуть на воду… и ожидал того же от Люсиль. После сцены в библиотеке ей не оставалось ничего другого, как убить кузину Кэт — для Томаса этот вывод был логичным. Не важно, что глупышка могла принести вреда не больше курицы. Ее не хватило бы даже на то, чтобы наябедничать матери, — ведь иначе ей пришлось бы подумать о милом Томасе ужасное. Занятно, как хорошо все думают о Томасе. Если бы кто-то узнал, каков он на самом деле, вероятно, и в это не было бы веры.        — Послушай, милый, — Люсиль старалась говорить спокойно, но голос ее невольно дрожал, — Кэтти упала, потому что наступила на свою юбку. Ты сам знаешь, как она любит… любила прыгать через ступеньки. Она нечаянно сломала себе шею. Такое случается.        Томас молчал; лицо его странно подергивалось, и руки, спрятанные за спиной, были сжаты в кулаки — она видела это в зеркале напротив себя.       Он не верил ей.       Он считал ее безумной убийцей, как и все вокруг. Миссис Олкотт, сломленная горем, уже успела бросить прямо в лицо:        — Это всё из-за тебя!..        Люсиль ушла наверх после ее слов. Бесполезно было убеждать, что она тут ни при чем. Она жила здесь всем чужая, вечно в черном, как ангел смерти; бельмо на глазу, позор респектабельной семьи. Там, внизу, ее обвинили бы в семи смертных грехах, дай им только волю. Но Томас!.. Он был здесь, в их темно-красном убежище посреди враждебного Лондона, и он был против нее.       Вынести это не хватило бы никаких сил.       — Я уеду завтра утром, — уже не разбирая, во что это выльется, сказала она брату.       В это мгновение ей было безразлично будущее; от невыносимой боли ей хотелось умереть. И уничтожить всё, что попадется под руку. Иногда, в моменты отчаяния, ею овладевало такое безудержное разрушительное желание.       — Если ты не вернешься ко мне, я сожгу Аллердэйл Холл. И сгорю с ним сама.       Томас вздрогнул — ей не почудилось это! Но облегчение длилось лишь пару секунд.       — О, ты все-таки дочитала роман мисс Бронте до конца.       Он насмехался над ней! Унижал ее! Судил ее по себе — вот что он делал, глупец, самовлюбленный испорченный мальчишка!       — Убирайся вон! — закричала она ему, пронзительно и дико.       Пусть все услышат ее! Пусть все узнают, каков он на самом деле!       Когда за ним захлопнулась дверь, она подумала: всё кончено. Между ними всё кончено. Жизнь рухнула в одно мгновение, и разум ее, хваченный ужасом и мрачной мстительной ненавистью — к этому гадкому дому, гадкому городу, к Томасу, предавшему ее вероломнее всех других, — не в силах был постичь это. Она стояла, только беззвучно повторяя: «Всё кончено. Всё кончено». Стояла, пока колени ее не подогнулись. Тяжело, безвольно повалившись на ковер, она зарыдала, как никогда не рыдала раньше — даже в самые беспросветные дни в лечебнице.       Тогда она впервые назвала Томаса предателем.       Сколько раз она называла его предателем потом? Она сбилась со счета.       — Твой любимый Данте поместил предателей в последний круг ада, — говорила она ему. — Ниже, чем убийц. Ты хуже меня, Томас. Ты — предатель!       Чаще всего он не отвечал ей.       Но однажды, в Париже, после того как у Памелы случился новый приступ, он закричал, пронзительно и дико — так же, как она в темно-красной комнате:       — Я не предатель!.. Я терплю всё это, когда любой на моем месте отправил бы тебя обратно к Джонсу!       Она замерла, глядя в его перекошенное злобой лицо.       — Я не предатель, моя милая Люсиль, — он вплотную подошел к ней, и она подумала, что он сейчас ее ударит.       Но он только тихо заключил:        — Я идиот.       Спорить с ним было опрометчиво и в сущности нелепо. Она и сама понимала, что предпочесть такую жизнь, с нею, Аллердэйл Холлом и вечным грузом вины — глупость. Она боялась, что эта глупость ему в конце концов надоест. Она боялась назвать эту глупость глупостью… и называла любовью, и верила, что это любовь, и не верила тоже… и боялась, боялась… Вся ее жизнь была наполнена неиссякаемым, невысказанным ужасом.        Томас мог оставить ее в любой момент.       Он мог не возвращаться той весной в Камберленд. Мог жениться, выкупить закладную на Аллердэйл Холл… или не выкупать ее — всё было в его власти. Он мог остаться в Лондоне, как и мечтал; мог уехать в Европу, в Италию — о ней он тоже мечтал. Встретить Джона, поселиться с ним на какой-нибудь старинной вилле, по вечерам пить тосканское вино и декламировать Байрона вперемешку с Шелли, любуясь яркими южными звездами… Он мог сделать так, чтобы она никогда больше его не увидела. Только его подпись на чеках, переданных через поверенного. Только звук его имени, растворяющийся в мертвой тишине холодных залов.       Томас… Томас…
Примечания:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.