ID работы: 5637693

Moral insanity

Гет
NC-17
Завершён
58
Размер:
203 страницы, 10 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
58 Нравится 60 Отзывы 23 В сборник Скачать

8

Настройки текста
       — Томас!.. — только и сумела прошептать она, увидев его во дворе Аллердэйл Холла.       Выходящего из двуколки вместе с женой. Очень высокого, очень стройного, в новом коричневом пальто на бархатной подкладке, явно стоившем невозможно дорого. Стоял светлый майский день. Кипенные перистые облака скользили по ясному небу, и солнечный свет, столь редкий гость в этих суровых краях, ласкал унылые пустоши вокруг — и они утрачивали свою безотрадность, преображались во что-то почти сказочное, словно воплотившееся из древних кельтских легенд или баллад мистера Скотта. И мрачный разрушающийся особняк, на пороге которого застыла Люсиль, возвышался над землями Шарпов вящим символом величия их рода, — таким же почти сказочным и поражающе прекрасным. Вдова Макдермотт глядела на него во все глаза, будто не веря им. Люсиль ощутила благородную гордость за свой дом. И неимоверное ликующее облегчение: Томас вернулся! Вернулся к ней! Снова!.. И сейчас май, и сейчас у нее от счастья кружится голова, а легкий ветерок упрямо и весело играет с непослушной прядью черных братовых волос… Он вернулся за нею в лечебницу, и сюда, и вернется куда угодно, где бы она ни была… Он никогда ее не оставит!..        — Томас!.. — прошептала она опять, когда он подошел к ней.        Улыбка светилась на его прекрасном лице. Он казался счастливым и взволнованным; в нем не было заметно ни следа той страшной злости, что искажала его черты во время их последнего разговора. Быстрым порывистым движением он привлек ее в свои объятия; ее обдало ароматом цветочного одеколона. Всё как прежде. Мужское тело, прижимавшее ее к себе, источало тепло и нежность, и мир был невероятно, оглушительно прекрасен, и она любила его: облака над головой, солнечный свет, разлитый по бурым пустошам, звук шаркающих шагов Финли за спиною…        — С возвращением, сэр Томас! — услышала она счастливый стариковский голос.       И тут же полюбила и его.        — Здравствуй, Финли!.. Какой чудесный день сегодня!       — Ох, сэр Томас, у нас ведь весь месяц шли дожди. И только нынешним утром просветлело. Видать, это вы привезли с собой солнце.       Люсиль улыбнулась, глотая слезы. Финли, Финли!.. Он не понимал: Томас и был солнцем.       — Я привез еще кое-кого.       Не выпуская Люсиль из объятий, Томас полуобернулся — и свет померк. В нескольких футах находилась та, чье существование бесповоротно омрачало этот особенный, неповторимый момент.       — Подойди-ка ближе, Финли, я представлю тебя новой леди Шарп.        Простая фраза ранила, как острый нож. Но Люсиль не подала виду. Владеть собой — вот главное! Иначе всё пойдет прахом, как уже пошло однажды.       Прислонившись виском к плечу брата, она приветственно улыбнулась новой леди Аллердэйл Холла; от растерянности та выглядела еще более жалкой, чем обычно. Ее не спасала ни модная шляпка с экзотическими перьями, покачивающимися под дуновением здешнего зефира с горьковатым вязким запахом вереска, ни затейливая прическа — длинные, туго завитые локоны кокетливо струились вдоль жухлого лица, — ни пышный турнюр, без сомнения, доставлявший одни неудобства в дорожном обиходе. Все общепринятые столичные ухищрения были нелепыми в этой глуши. Вдова Макдермотт не годилась для мест, где угрюмый шотландский дух ощущался явственнее привычных ее сердцу милых сельских прелестей близлежащих к Лондону графств.        — Миледи, — поправил Люсиль мягко звучащий голос Томаса, — как видите, мы живем здесь очень скромно. Финли наш единственный слуга… точнее, наш верный друг. Моя сестра с детства привыкла самостоятельно вести хозяйство. Но вам, конечно, этого делать не придется.       Люсиль взглянула на брата, пытаясь угадать его мысли. Понимает ли он, что сотворил, привезя сюда полковницу?.. Лицо его было оживленным и открытым, улыбка не потеряла ни толики своего очарования и благодушия. И все же не таилось ли за этой маской — а Люсиль знала, что Томас улыбается так, лишь притворяясь, — чего-то большего, чем обычная галантность? Понимал ли он, что очень скоро женщине, к которой он обращался, не придется делать ничего? Что он привез ее на смерть, и участь ее решена?        — Я никоим образом не собираюсь мешать мисс Люсиль, — почти скороговоркой проговорила новая леди Шарп, подобострастно заглядывая в глаза супругу.       И в этот миг в них блеснула искра колючей иронии, осторожной, едва заметной — любой, кто обратил бы на нее внимание, не смог бы быть уверенным, что она ему не почудилась.       Любой, но только не Люсиль.        — Не сомневаюсь, что вы отлично поладите, — в безупречно добродушной интонации уже невозможно было различить намека на какой-либо скрытый смысл.       Улыбка вновь светилась искренней ребяческой радостью, и весь облик источал манящую и волнующую привлекательность, от которой взгляд мизерабельной полковницы тотчас затуманился блаженной маслянистой пеленою. Но Люсиль смотрела на брата цепко, пристально. У нее не осталось иллюзий на его счет; она знала его, как никто на свете. И теперь она чувствовала благодатное, баюкающее все страхи успокоение: Томас всё понимает.        Он на ее стороне.        — Конечно, дорогой, — их глаза на секунду встретились, и оба вновь ощутили себя сообщниками, которым не нужно слов, чтобы поговорить друг с другом, — я помогу твоей избраннице полюбить Аллердэйл Холл так же, как любим его мы с тобой.       Томас, перестав улыбаться, прикусил нижнюю губу и отвел взгляд.       А Люсиль продолжила, обращаясь уже к новой леди Шарп:        — Тогда, быть может, вам захочется остаться здесь навсегда.        — Мне уже хочется этого, — по-прежнему поспешно уверила новоявленная леди.        Дочка какого-то торговца из ливерпульской клоаки!.. Все эти промышленные города, замызганные от грязи жутких фабрик, одна беспросветная клоака. Куда катится мир!..        — Аллердэйл Холл будет для вас надежным приютом, — сказала Люсиль невестке приветливее некуда.        Томас, отвернувшись, велел Финли разгружать багаж.       Всё совершенно по-домашнему! По-прежнему. Даже спутница Томаса не слишком сильно раздражала в этой внезапной идиллии. Если бы не опаловый перстень на ее пальце… Если бы не родительская спальня, которую пришлось срочно готовить для молодых супругов.       — Мы поженились так скоропалительно, что страшно подумать, — верещала Маргарет (вдова потребовала называть ее по имени: «Мы теперь сестры, как же иначе!»), помогая Люсиль застилать материнскую постель; отец тут никогда не спал.       Во всяком случае, на памяти детей.       — Я умоляла Томаса не торопиться, ведь его траур по кузине… бедная девочка, умереть так рано и так нелепо!.. Так вот, его траур не позволял нам никаких пышных церемоний. Но Томас сказал, они нам и не нужны. Свет не поймет нас и осудит, а в таком случае зачем чиниться? Любовь оправдывает любые безумства, сказал он… И мы сбежали ото всех сюда…        — Томас очень романтичен, — Люсиль не сдерживала улыбки, в которой более проницательный собеседник заподозрил бы нечто мрачно-торжествующее.       Но вдова видела просто улыбку и, ободренная ею, продолжала:        — Ах, милочка, вы не представляете, каким настойчивым может быть ваш брат!       — Отчего же, — вновь улыбалась Люсиль, — я хорошо понимаю, о чем вы говорите.        — Едва ли, — густо краснела вдова, и улыбка покидала лицо Люсиль.       Он спал с нею!.. Несомненно, спал! И ничего не сделать! Только терпеть, молчать — и стелить постель для него и другой женщины, пусть даже старой, тощей и пожухлой, как осенняя трава. Никакой справедливости! В этом гнилом мире ее нет ни капли!       Вдова тем временем не унималась. Впервые заполучив в свое распоряжение благожелательного — как ей казалось — слушателя, она со всем пылом, присущим бурной влюбленности, изливала Люсиль душу. Все они изливали ей душу — Маргарет, и Памела, и Энола… Все они надеялись найти в ней сочувствие, желали разделить с нею свое страстное, неутолимое стремление к воплощенному в Томасе совершенству. Это было удивительно. Где-то глубоко внутри они все понимали, что им — увядшим, больным, недостойным — не дано обладать совершенством; не дано даже приблизиться к нему дольше, чем на миг. Но за этот миг, обманчивый, призрачный, на глазах ускользающий в небытие, они были готовы положить и свою жизнь, и свою душу. Как бабочки, летели они на огонь, который испепелял их. Да, это было удивительно. Но так понятно! Кто-кто, а Люсиль знала, что совершенство смертоносно.       Признания вдовы в тот день перемежались натужным кашлем. Она простыла в дороге. «Меньше надо было модничать», — злорадно подумала Люсиль, прежде чем ее осенило:       — Позвольте, я заварю вам чаю. Он особенный, из местных ягод пираканты. Вкус у них горьковатый, вам может не понравиться. Однако настой пираканты очень помогает от грудных болезней.        — Ах, милочка, вы так добры ко мне, — тут же расчувствовалась вдова.       Она производила на Люсиль впечатление несколько неуравновешенной особы, но, возможно, дело было в ситуации: вдова заметно нервничала в новом странном доме. Она вздрагивала каждый раз, когда Томас называл ее миледи.       — Никак не могу привыкнуть к этому титулу, — смущенно призналась она Люсиль, почувствовав, как та смотрит на нее.        — Поэтому я и зову вас так, милая Маргарет, — нежный смех Томаса наполнял душу Люсиль холодом, — чтобы вы поскорее привыкли быть моей леди.        Он брал вдовью ладонь и с еще большей нежностью целовал ее; алый опал переливался в свете зажженного камина.       Люсиль бросало в дрожь, так что поднос с заветным чаем едва не выпадал из ее рук.        «Разве не этого ты хотела?» — всем своим обликом словно спрашивал у нее Томас. «Видеть меня влюбленным в другую. Видеть меня в Аллердэйл Холле. И вот я здесь. Я доставляю тебе это удовольствие. Так почему же ты не рада?» Он продолжал наказывать ее, он продолжал злиться. Он вернулся, но что-то изменилось. Люсиль терзало мучительно нарастающее чувство, что как прежде не будет больше никогда.        — Не налить ли и тебе чаю, дорогой? — сама не понимая, что говорит, спросила она у Томаса.        Он быстро посмотрел на нее, чуть ли не впервые за вечер. Она прочла в его глазах удивление и испуг. И отчетливое, жестокое понимание.       — Благодарю, я терпеть не могу пираканту, — легкий, немного насмешливый тон никак не вязался с выражением его глаз. — Мне жаль, что вам приходится пить эту гадость, — тихо обратился он к жене, вновь целуя ее руку.       Эти слова прозвучали с такой неожиданной искренностью, что Люсиль обмерла.       Он жалеет вдову! Для нее у него нет жалости! Только для этой старой клячи, привезенной им на заклание. Опять она, Люсиль, — безумная убийца, а он лишь свидетель ее преступлений, то ли безмолвный, то ли осуждающий. Опять он почти жертва.       Негодяй! Какой же он все-таки негодяй!       Вечер был нескончаем. Вдова умолкала, лишь закашлявшись; Томас уже не выпускал ее руки из своей. Темы для разговора сменялись с какой-то лихорадочной быстротою: помимо обязательной погоды обсуждалась летняя поездка новобрачных в Биарриц (ведь нужно все-таки устроить подобающий положению медовый месяц), Гладстон с его гомрулем* и даже полотна Пойнтера, ** которые, по мнению вдовы, не шли ни в какое сравнение с картинами Милле*** — «не правда ли, милочка?» Люсиль молча кивала головой: она не знала ни того, ни другого. В своем собственном доме она ощущала себя чужой, и не об этом ли предупреждал ее Томас?.. Вдова просила зажечь больше свечей, чтобы рассмотреть портреты Шарпов, висящие на стенах:       — Ах, это же целое состояние! Ведь эта юная леди…        — Элис Шарп, — машинально подсказывала Люсиль.       — Да, Элис Шарп… Похоже, ее портрет принадлежит самому Лоуренсу! ****        Люсиль удивленно переглядывалась с Томасом; тот пожимал плечами.        — Возможно, милая, возможно.        — Разве вы не знаете?       Они не знали. Им никто этого не говорил. До них здесь никому не было дела.       — Люсиль, дорогая, я думаю, Маргарет пора отдохнуть, — наступил момент, когда Томас поднялся с кресла, заканчивая этот вечер.       И это стало самым ужасным.       — Да, пожалуй, нам действительно пора подняться в спальню, — залопотала вдова, снова густо покраснев. — Уже так поздно!..       — Еще нет и десяти, — торопливо возразила Люсиль.       Только бы отсрочить их уход наверх!        — Ах, милочка, время в деревне летит совсем не так, как в Лондоне. Наверное, здесь ложатся до полуночи?       — Вы правы, Маргарет. Хотя мы с сестрой не придерживаемся подобных правил… Впрочем, дело не в этом. Вы наверняка устали и плохо себя чувствуете.       — Как вы внимательны, Томас!.. Да, признаться, мне немного нехорошо. У меня еще и нос заложило.        Томас метнул быстрый взгляд на Люсиль и сразу же отвел его.        — Вам нужно как следует выспаться, Маргарет, — он подал ей руку, помогая встать, — я провожу вас наверх.        — А после спустись ко мне, — и сами эти слова, и тон приказа, которым они были произнесены Люсиль, повергли вдову в изумление.        Несколько секунд все молчали; даже Томас, явно сконфуженный, не находился с ответом. «Ну и что», — мрачно и в то же время удовлетворенно подумала Люсиль. — «Это мой дом. И я говорю здесь, что хочу».       Рассеивать тучу бросилась пришедшая в себя вдова:        — Конечно, Томас, вам нужно поболтать с сестрой и без меня. Представляю, как вы соскучились друг по другу! К тому же я чувствую, что усну, как только моя голова коснется подушки, — со свойственным ей нелепым кокетством она игриво хихикнула, очевидно, рассчитывая, что ее веселость окажется разделенной, и мир в гостиной воцарится снова. — Боюсь, тогда вы заскучаете.       — Мне никогда не бывает с вами скучно, дорогая, — силясь улыбнуться, приторно произнес Томас.        Люсиль нетерпеливо дернула головой.        — Довольно! — повисла новая неловкая пауза, прежде чем Люсиль продолжила:        — Дорогой, проводи Маргарет и спускайся. Я буду ждать тебя здесь.        Вдова переводила непонимающие встревоженные глаза с мужа на золовку; в конечном итоге они остановились на последней:       — Люсиль, милочка, позвольте всё же задержать Томаса до той поры, как я усну. Этот дом… самую малость!.. меня…       — Пугает, — закончил за вдову Томас со странной полувопросительной — полуутвердительной интонацией, прозвучавшей настолько неестественно, что взгляд вдовы выразил уже нескрываемый страх.       Здесь, в ярко освещенной, натопленной зале с запертыми, несмотря на майский вечер, ставнями, закрытыми дверями, старинной мебелью и портретами Шарпов, от которых веяло давно ушедшими годами, было почти хорошо; время здесь словно остановилось, дух сделался даже семейственным — пока Люсиль брала на себя труд представляться благожелательной хозяйкой. Ни тяжких вздохов ветра в камине, ни таинственных скрипов половиц за спиной. Ни шорохов, ни мрачных теней. И всё же странное ощущение скрытой опасности и чьего-то невидимого присутствия не покидало эти стены. Оно всегда таилось здесь. Привычка делала свое дело, и Люсиль с Томасом иногда забывались, иногда просто не обращали внимания на этот вечный гнет, исходящий из самого сердца дома; постепенно, незаметно этот гнет стал для них родным. Так яд медленно проникает в нутро, сживается с плотью и кровью. Если вовремя остановиться, ничего ужасного не произойдет. Ты станешь сильнее, только и всего. Но если осесть тут, потерять связь с внешним миром, отрава Аллердэйл Холла тебя уничтожит. Мышьяк, которым горчит чай из пираканты и от которого быстро начинается насморк — сначала насморк!.. — тут прямо под ногами: достаточно набрать красной шарповской глины и обжечь ее в кухонной печи. Всё в этом проклятом месте ядовито. Вдова не сумела бы объяснить, отчего ей страшно. Спроси ее сейчас Томас, она начала бы грешить на потолки, уходящие в высь, где им не видно конца, на непомерное пространство, в котором чувствуешь букашкой, на недостаток естественного света и тепла — в мае так холодно, чтобы топить большой камин! На сырость, запах гнили; может быть, даже на портреты: кто бы их ни писал, хоть сам Лоуренс, слишком много мертвецов в одной комнате! И злыдня, там, внизу, футов на десять возвышающаяся над головами, высокомерная, холодная, старая сука, убитая ими, — и Маргарет об этом известно! Пусть она все время по пути сюда убеждала его, что для нее это ничего не значит, что кошмар остался в прошлом, что ее любовь к нему сильнее предубеждений и наветов! Нельзя принимать всерьез слов опьяненной чувствами женщины; она сама не знала, что говорит. К тому же нервы, возбужденные грандиозностью перемен, и любопытство, и тщеславие… Всё приукрашивало ожидаемое. На деле же оказалось, что Аллердэйл Холл мрачен, словно старая тюрьма, и как тут побороть трепет, моментами перерастающий в ужас? Как не испугаться жуткого гнета этого места, незаметно забирающего в свою власть любого, кто переступит его порог? А самое ужасное — что не понять, откуда этот гнет. Точно сам дьявол с того света подсматривает в замочную скважину. И поджидает, поджидает… Возводи очи свои к горам, в безрассудной надежде стремясь спастись от вечной смерти; только это здесь и остается. Вдова теперь, что бы она там ни говорила, еще больше захочет в Биарриц.       Но Багровый пик не отпускает от себя так просто.        — Нам с сестрой тоже иногда становится страшно по ночам, — по прежнему странным тусклым голосом произнес Томас, глядя в пространство.       — Нет, нет! Я не боюсь! — пытаясь быть убедительной, вдова даже всплеснула руками. — Ваш дом поразителен! Я никогда не видела ничего подобного. Мне кажется, здесь за целый день не обойти всех комнат.       — Большинство из них заперты…       Маргарет растерянно смотрела на мужа, и, будто очнувшись, Томас добавил:        — Они запущены донельзя. Вам лучше не видеть, в каком плачевном состоянии они находятся.       — О!.. — казалось, вдова растерялась еще больше, но длилось это не дольше мгновения.       Затем она ободряюще улыбнулась, вероятно, почувствовав себя на более привычной территории:        — Мы можем всё исправить, милый. Если это для вас важно.        Томас ответил ей таким напряженным немигающим взглядом, что Люсиль пришлось вмешаться:       — Конечно, мы всё исправим. Теперь всё будет хорошо.       Ее раздражения словно и не бывало; благожелательность вернулась, тон стал елейным от довольства.        Вдову это, очевидно, успокоило. Необъяснимое отступило, подобно отхлынувшей волне, и она с радостью вернулась к выстроенным ею планам: поездкам, новым удовольствиям и счастливой жизни рядом с восхитительным супругом. Потратиться для нее не было сложностью — скорее выгоднейшей инвестицией, способной преподнести то, чем она никогда раньше не владела.        Однако любовь и счастье стоят дороже, чем предполагала вдова Макдермотт.       Люсиль чуть усмехнулась, целуя ее горячую дряблую щеку:       — Спокойной ночи, Маргарет.       Вечер заканчивался тем, что они расставались любезными подругами, даже союзницами. Была ли вдова искренна? Едва ли. У Люсиль крепло ощущение, что леди Томаса не осмеливается прийтись не по нраву матереубийце, всего лишь пару лет назад покинувшей психиатрическую больницу. Так или иначе, она явным образом искала расположения золовки. Если за этим не крылись страх и притворство, оставалось признать, что это попросту глупо.       Томас, впрочем, не находил это глупостью.        — Она сказала, что хотела бы сделать для меня что-то хорошее, — вот что под конец ответил он Люсиль, осыпавшей его упреками.        — Что за комедию ты ломал! Милейшая вдовица уже вышла за тебя, а ты продолжаешь целовать ей руки!.. Злись на меня, сколько угодно, но этого я не потерплю! Не здесь, не в моем доме!        Томас подавленно молчал, однако вовсе не от ее слов. Он думал о чем-то своем. Спустившись к ней, он был угрюм и сдержан, как чужой. Они наедине, после столь долгой разлуки, — и снова между ними нет прежней нераздельной общности! Люсиль ужасалась, понимая это. Но что ей делать! Не умолять же о любви — после того, что творилось весь этот день. В конце концов, она не настолько виновата. Так поступают все; не этого ли он в глубине души ждал от нее: чтобы она чаще поступала, как все. И вот теперь — он злится, словно она совершила нечто ужасное! Возьми любую газету: в одном только номере будет не меньше сотни брачных объявлений. Она читала их, будто ища поддержки у всех неизвестных ей торговцев, юристов, офицеров, желавших заполучить богатых подруг жизни: «Безразличны как внешность, возраст и вероисповедание (все равно, христианка или еврейка), так и другие обстоятельства, часто считающиеся недостатками. Не исключается и вдова (без детей или с детьми)». Все, как могли, искали денег! А те, у кого они были, искали ощущений иного рода — того, чего хотела от Томаса беспардонная мисс Стивенсон: «Джентльмена из старой аристократической семьи ищет в целях скорой женитьбы американка, лет двадцать с лишним, круглая сирота, с ежегодным доходом в 100 тысяч долларов, видная, привлекательная внешность, любительница спорта и музыки». Не удержавшись, она даже вырезала это объявление, чтобы после показать Томасу: видишь, это так обыкновенно!.. из-за чего здесь раздувать пожар! Ведь ты же был готов жениться на американке; ты отступил, потому что я не пожелала. А сейчас — пожелала! Все ищут денег! Все хотят быть леди!       — Маргарет вышла за меня не поэтому, — мрачно возразил ей Томас.        Она опешила. Злость вспыхнула в ней с новой силой.        — И почему же она согласилась, по-твоему?        — Она… — Томас замолк, кусая губы, потом нехотя продолжил, — она сказала, что хотела бы сделать для меня что-то хорошее.        — Вот как! — голос ее упал до шепота.       Томас удивленно взглянул на нее: таким беспомощным прозвучал ее возглас.       Она и чувствовала себя беспомощной, сокрушенной, словно оружие, на которое она возлагала свои надежды, одним ударом выбили из ее рук. Глупа была она, когда вырезала объявление. К Томасу неприменимы общие суждения. Нельзя измерить совершенство вырезками из газет. С другим мужчиной — торговцем, юристом, офицером — это было бы возможно. Но не с Томасом.       Глупа была она, когда желала обмануться.        — Ты спал с нею? — так же беспомощно и бесполезно прошептала она ему.       Лицо Томаса скривилось, как от оскомины, и он опустил глаза.       — Ты спал с нею?       Она уже не могла остановиться.       — Люсиль, не надо, — с какой-то понурой досадой попробовал удержать ее Томас.        Но тщетно.        — Скажи мне… Я и так знаю, но скажи мне…        — Черт возьми!.. Она моя жена, Люсиль! — его досада мгновенно сменилась злостью, уже привычной между ними. — Что я должен был делать в брачную ночь? Изображать из себя монаха?       — Ты должен был хранить мне верность! — себя не помня, выкрикнула она в его бледное, ожесточенное, виноватое лицо. — А ты меня предал! Снова! Ты — предатель, Томас!       Никогда бы она не сказала ему этого! Никогда бы не обвинила в тех девяти годах. Она дала себе слово, что ни за что не поступит так.       Но он ее вынудил. Он измучил ее. Невозможно просто стерпеть то, чем он мучил ее уж скоро половину года.       О боже, зачем она это сказала!       — Ладно, Люсиль, — в тихом голосе брата она впервые услышала цепенящую безнадежность. — Я устал, — она испугалась еще больше, чем раньше, этой холодной вялой безнадежности, словно уже и сделать ничего нельзя; словно всё так и останется навеки. — Я пойду спать.       Он отвернулся от нее и принялся гасить догорающие свечи.       Она молчала, в ужасе. Ни от ее злости, ни от ее гордости не осталось ни следа — только любовь к Томасу и ужас, что через несколько мгновений он ее покинет. Уйдет в постель чужой женщины, разденется и ляжет рядом с нею… Он, ее Томас, ее любовь, ее жизнь!       — Постой! — она бросилась к нему, спотыкаясь о подол своего платья.       К кому спешила Кэтти, когда наступила на свой подол?.. Нет, она не будет думать о других женщинах! Ни одна женщина не отнимет у нее Томаса!       — Постой! Останься со мною! — обхватив его шею, она прильнула к нему всем телом.        Томас растерянно смотрел на ее запрокинутое лицо.       — Неужели ты не хочешь остаться со мною? Мы не были вместе с того дня, как ты владел мной там, под портретом мамы… Ты больше не любишь меня? Ты больше меня не хочешь?       Его растерянность, его волнение, вспыхнувший блеск в потухших минутой раньше глазах, — всё возродило в ней надежду. И уже не понимая, что умоляет его — да и какая разница, она и на коленях поползла бы за ним! — она с иступленной благоговейной страстью зашептала:       — Ведь никто не полюбит тебя так, как я! Никто не знает, как ты прекрасен! Что они видят, когда смотрят на тебя? Только лицо, только тело. Они видят эти морщинки, — она дотронулась до его переносицы, где мягкие линии бровей начали отчетливо перерезать две вертикальные черты, — и думают: настанет время, и его красота исчезнет. Они не понимают, что любой изъян перестает быть собой, когда прикасается к совершенству. Ты будешь прекрасен, даже если весь покроешься морщинами. Я вижу это так ясно, как будто небесный свет льется на меня!..        Томас молчал и смотрел на нее, как завороженный; щеки его заалели, дыхание участилось. Нет, он не уйдет от нее — ни сейчас, ни потом!        — Я отдала тебе всё — и всё отдам еще сто раз! Отдам сколько захочешь! Что захочешь! Ты думаешь, если она, — Люсиль на секунду подняла глаза к потолку, указывая наверх, туда, где спала вдова Макдермотт, — отдаст тебе свои деньги и свою жизнь, — Томас вдруг попытался отпрянуть от нее, как от огня, но его держали крепко, — это будет больше, чем даю я? Это меньше, говорю тебе, это меньше! Умереть легко. Убивать — вот что трудно. Вонзить тесак в череп — вот на что нужна сила. И я буду сильной для тебя. Пусть это калечит меня, выжигает, выворачивает наизнанку. Пусть я буду чудовищем. Ничто не помешает мне любить тебя, — она гладила его лицо, по которому катились слезы, не замечая, что и сама плачет, — тебя, мой небесный свет, мое совершенство!..        В прозрачных серых глазах Томаса застыла такая боль, что, задохнувшись, она замолчала.       — Ты сумасшедшая, Люсиль, — наконец прошептал он ей. — Ты погубишь нас обоих.       — Мне только нужно, чтобы ты любил меня, — казалось, она не слышала, что он ей сказал; глаза ее смотрели внутрь себя. — Для меня дороги назад нет…       И только после этих слов что-то по-настоящему всколыхнулось в нем — то, что молчало всё это долгое время под спудом страхов и обид; то, что всегда объединяло их в единое целое. То, от чего было не уйти.        И он остался.        Он поцеловал ее — как давно она не чувствовала вкуса его губ! Никогда больше нельзя давать разлучать их так надолго, что она почти забыла его поцелуи… что она почти его потеряла. Им больше нельзя столько времени не спать вместе — так она решила после того, как он заснул, прислонившись к ее плечу в их комнате на чердаке. В постели он принадлежал ей без остатка — это она чувствовала; в этом была ее сила, ее главное оружие. Не важно, что ей приходится завоевывать, а не уступать. Уступками от Томаса ничего не добьешься. Уступки делают ее слабой. А Томас любит ее сильной. Что бы он ни говорил, что бы ни делал — он любит ее безумной убийцей; он любит их кровосмешение, когда она шепчет ему: «Брат мой!» А он входит в нее, с каждым ее словом страстнее и страстнее. Он любит в ней то, что никто не в силах ему дать, — только она, только чудовищной ценою; но нет цены, которую бы она не заплатила, чтобы он любил ее. Она сказала ему правду, он знал это. Эта правда и делала их союз нераздельным.       Однако признаваться в ней при свете дня он не желал.        — Маргарет просила тебе кое-что передать, когда умирала, — вообще-то, Люсиль не собиралась говорить ему об этом, когда он опять вернулся домой.       Три ночи они провели вместе, а потом он уехал в Лондон. «Закончить дела», — так он сказал ей и Маргарет. Но Люсиль-то знала: он не желает соучаствовать. «Я привез к тебе жертву — и это всё. Не жди от меня большего», — вот что на самом деле он хотел сказать своим отъездом. Люсиль не противилась. Нужно уметь принимать обстоятельства. Теперь он наверняка вернется к ней, и это главное; цена не имеет значения.       Он вернулся через месяц.       Вдову похоронили несколько дней назад. -       Она просила передать тебе…        — Я ничего не хочу знать об этом, — быстро перебил он ее.       Люсиль замолчала.       В конце концов, почему ей взбрело в голову рассказывать ему о вдовьих предсмертных желаниях? Пожалуй, она хотела проверить его: огорчится ли он? Значила ли та женщина для него хоть что-то, или он лишь жалел себя? Ему не нравилось быть негодяем. Но он любил, когда для него делали что-то хорошее. Вдова оставила ему семьдесят тысяч фунтов. Огромные деньги, по меркам бедняков особенно; ни ему, ни Люсиль не верилось, что отныне они богаты.        — Семьдесят тысяч фунтов! — Томас взволнованно вертел в руках письмо поверенного.        — Мы должны почти сорок тысяч кредиторам, — из чувства долга напоминала ему Люсиль.        Ей и самой хотелось не думать ни о чем, кроме богатства.       Тридцать тысяч — это тоже очень много. У них никогда в жизни не было таких денег.       — Мистер Уилсон, — поверенный, — также спрашивает, не пожелаю ли я выделить некую сумму на содержание мисс Макдермотт.       Люсиль подняла внимательные глаза на брата:        — И что ты ответишь?       — Что не вижу в этом необходимости.       Он произнес свою фразу буднично, спокойно… даже слишком спокойно.        — Ты знаешь, каковы ее планы на будущее?       — Кажется, она намерена стать гувернанткой.        — Гувернанткой? И где же?        — Ей поступило предложение из России.       — В самом деле?       Они беседовали об этом настолько между прочим, что следующее замечание Люсиль можно было бы счесть совершенно невинным:       — Россия — это очень далеко.       И тут Томас еле слышно вздохнул. Лицо его, однако, продолжало хранить безмятежность, и не почудился ли этот вздох, легчайший, как взмах крыльев бабочки?..        — Да, очень, — помолчав немного, он добавил:        — Насколько я понял, там лучше платят.       Люсиль понимающе кивнула головой.        — В ее положении это существенный довод.        Томас не ответил. Убрав письмо в секретер, он заговорил о другом.        Несколько месяцев по ночам, после того как брат засыпал, Люсиль думала и думала: почудился ли ей этот вздох? К концу лета она возненавидела бабочек. На следующий год она попросила Томаса купить ей сачок для их ловли.        — Помнишь, у меня был такой в детстве, пока мама его не сломала.       — Ты снова полюбила бабочек? — весело спросил он.       Она не стала его разубеждать. Каждый погожий день она она пешком ходила к холмам у озера и часами ловила там бабочек; часто ее сопровождал Томас, но ей больше нравилось бывать там одной. Тогда она могла сразу же отрывать бабочкам крылья и любоваться их мучительной смертью. Но даже после этого часть она забирала в Аллердэйл Холл, чтобы покормить черных мотыльков на чердаке. Томас долго не знал об этом ее занятии. Узнав, случайно, он не сумел скрыть отвращения:        — Что за жестокость, Люсиль! — его плечи передернуло, когда она достала очередную жертву из сачка и, оборвав ей крылья, положила ее на съедение. — Зачем ты это делаешь?        — Таков мир, — бесстрастно ответила она ему, не сводя взгляда от разворачивающегося перед ними зрелища. — Все существа в нем поедают друг друга. И первыми умирают те, кто слабее.       Помолчав, она тихо промолвила:        — Всё равно скоро придет осень, и этих бабочек убьет холод. Природа сделала прекрасное недолговечным. И в этом заключен великий смысл.       — Какой же?       Томас смотрел, как крупные черные мотыльки разрывали жалкое тельце, готовясь полакомиться им; казалось, он не мог отвести глаз.        — Совершенству здесь нет места, — голос Люсиль едва слышно дрогнул. — Ни в чем. Ни в жизни, ни в любви.       С минуту они молчали; Люсиль медленно обрывала бабочкам крылья, Томас наблюдал за этим. Потом, не говоря ни слова, он развернулся и ушел вниз.       Больше он не гулял с нею у озера.       Они не были несчастливы, о нет! Годы тянулись один за другим, и светлых моментов в них запомнилось достаточно. Но были ли эти годы счастливыми? Теперь, когда ничего не осталось, когда Джейми умер, а крыша рухнула, возможно ли ухватиться за них, спасаясь от кошмара, в который превратилась жизнь, или они просто бессмысленны и призрачны — пустой звук, фантом, оставляющий в руках лишь стылый воздух… Думать так хуже, чем умереть; смириться с такой мыслью невозможно, а между тем и прогнать насовсем — тоже. В самые тяжелые минуты она возвращается.       — Томас!.. — рыдания Люсиль утихли, но, обессиленная, она даже не могла поднять головы.       Поникнув в объятиях брата, она, с запинками от от судорожной икоты, зашептала ему:       — Скажи мне… неужели… всё это время, что мы… прожили здесь с тобой… ты… не был со мною счастлив? Действительно счастлив? Неужели… всё счастье… нам отмерянное… осталось в том году, когда мы приехали сюда? Ты помнишь?.. Ты помнишь, как сильно… мы любили друг друга тогда… и как… мы были счастливы…        Томас молчал, медленно гладя ее плечи, и, не выдержав, она взмолилась:        — Томас!..        Он вздрогнул, словно просыпаясь ото сна. Слышал ли он ее? О чем он думал? Почему он не скажет ей всей правды — сейчас уже всё равно! Тогда она прекратит бороться, и всё закончится.        — Я помню, Люсиль, — тихо произнес он. — Мы были очень счастливы…       Забыв о слабости, напрягшись, как струна, она ждала.       — Нам просто нужно было найти другой путь.       Другой путь!..        — Его не было.       Она выпрямилась и отстранилась от Томаса, взглянула ему в лицо, измученное, исчерченное морщинами, на лбу, вокруг глаз, состарившееся раньше времени — что осталось от того юноши, которого она помнила! А все-таки он был красив до сих пор; что-то продолжало светиться в нем, вопреки всем страстям и невзгодам, необъяснимое и завораживающее.       Другой путь!.. Нет, не ему с таким лицом работать конторщиком! Жить в Суррее, жить с американкой — всё это не для него!       — Неужели ты так и не понял? — он посмотрел на нее; губы его дрожали. — У нас никогда не было выбора. Мы такие, какие есть. Мы сделали то, что нам оставалось сделать. Ты сам сказал: о чем тут жалеть? Даже если мы разрушили наше счастье, мы не могли поступить иначе. В наших жилах течет зло… нет, не так! Злом там, — она презрительно качнула головой в сторону залитых дождем окон, — называют силу, способную вершить то, перед чем из трусости отступят другие. В наших жилах течет превосходство. Мы — Шарпы, мы дети Джеймса и Беатрис. Мы хозяева Багрового пика. Почему ты никогда не мог просто принять это? — голос ее сорвался от вновь подступивших рыданий. — Почему ты вечно хотел быть кем-то другим? Только не собой!..       Томас тяжело сглотнул, готовясь что-то сказать, но она не позволила ему:        — Это ты виноват! Ты заставляешь меня сомневаться в нашей любви! Ты всё рушишь! Всё, за что я сражаюсь столько лет! Ты — предатель, Томас!        По его телу прошла дрожь, руки непроизвольно сжались, как от боли, и, увидев это, она взмолилась еще неистовее, хрипло и горестно:       — Мы всё, что осталось друг у друга. Этот мир не для нас, и мы не для него. Нам нужно быть вместе, всегда! Подумай об этом! Томас! — она отчаянно замотала головой. — Не предавай меня снова!        Отпрянув от нее, Томас резко встал. В глазах его застыл ужас вперемешку с каким-то непонятным ей мучительным вопросом; она не знала, кому и зачем он его задавал, но у нее возникло чувство, что адресован он не ей, что он опять думает о чем-то своем, ей недоступном, и потому все ее мольбы напрасны. Если бы он сказал ей всю правду!.. Но он только смотрел на нее, не переставая сжимать руки. Потом лицо его дернулось и окаменело; на какое-то неуловимое мгновение оно напомнило ей лицо матери — то, каким оно нависало над большой гостиной.        Затем он сел в свое — ее! — кресло, подперев рукой подбородок, продолжая раздумывать, продолжая молчать.       Она сидела на полу и ждала.       — Хорошо, — наконец заговорил он. — Но на этот раз я выберу сам.        Скрывая оторопь и дурное чувство, вдруг охватившее ее, Люсиль медлила с ответом.       Теперь ждал Томас.  — Кого же ты выберешь? — спросила она, понимая, что каждая секунда ее молчания делает только хуже.       — Кого-то не старого, не больного, не слабого. Кого-то, кто полон сил и жизни.       — Почему же? — почти в отчаянии прошептала она.        — Потому что я больше не хочу искать себе оправданий.        Он сомкнул веки и откинул голову назад; его глазницы сразу же провалились во тьму, остро вычерчивая высокие скулы.        — Пора довести дело до конца.       Он пугал ее; ей сделалось жутко от его темных, как у мертвеца, глазниц и голоса, холодного и ровного. Сильнейший порыв ветра свирепо взвыл в дымоходе — но Томас даже не вздрогнул. Дрожала она, не в силах подняться на ноги.       — А если ты влюбишься снова?       Чуть повернув голову, он посмотрел на нее из-под ресниц.       — Влюблюсь? — в его полузакрытых глазах ей почудился недобрый насмешливый блеск. — Нет, Люсиль, я же обещал, что этого не будет. Мое старое уставшее сердце способно только на одну любовь — к тебе.        Он произнес последние слова так, будто то было не любовное признание, а медицинский факт, diagnosis brevis.***** Люсиль передернуло.        — Кроме того, не знаю, почему ты вообразила, что я был влюблен в Энолу.       — А разве нет?       Он вяло усмехнулся краем губ.       — Вряд ли можно счесть влюбленностью мои жалкие потуги не быть собой.        О, сейчас он сказал правду! Эта итальянская девка всё время пыталась заморочить ему голову. Если бы только любовью, было бы полбеды. Но нет — она желала не просто принадлежать Томасу, она желала им владеть. Занять чужое место — ее, Люсиль, место — вот что ей было нужно. И она пела ему свои сладкоголосые песни; даже ужасный акцент, с которым она изъяснялась по-английски, играл ей на руку. Томас таял, наслаждаясь этим слабым отзвуком чужеземной речи. Вернувшись домой, Люсиль запретила им говорить друг с другом на итальянском. Один дьявол знает, о чем они шептались у нее за спиной, там, в Милане, и по дороге в Англию. Она смотрела на их лица, смущенные, сосредоточенные — Энола долго, мягко говорила что-то, а Томас слушал, грустно улыбаясь и то и дело отводя глаза — и понимала, куда дует ветер. Мерзавка задумала отнять у нее брата! И раньше все они — тетушка, жены, поклонницы Вордсворта и безымянные любовницы, которых Томас менял в лондонские времена, и потом, в Париже, пока Памела рыдала по ночам в подушки, — все они надеялись заполучить его. Занять ее место! И всем это было не по зубам. Итальянка ближе других подобралась к цели. Томас ходил сам не свой; живот Люсиль начал округляться под ночной рубашкой, а он не замечал этого! Он смотрел — и не видел! Он думал о чем-то, что должно было скрывать от нее, его сестры, его единственной возлюбленной!       Однажды, уже в Аллердэйл Холле, она услышала речи Энолы.       — Этот дом, как склеп. Я чувствую, здесь живет что-то страшное. Темное. Как жаль, что сюда невозможно позвать падре! — в ней просыпалась мнительная суеверная католичка. — Тебе нельзя здесь оставаться, Томас! — она обхватывала руками его виски, тянула к себе. — Послушай! Давай уедем отсюда! Ради тебя!        Он колебался, замирая рядом с нею; потом, зажмурившись, качал головой.       — Я не могу, Энола!        — Почему?        — Я не оставлю Люсиль.       — Она может уехать с нами.        Лживая дрянь! Ей не нужна была соперница рядом с собой! И подтверждение следовало моментально:       — Или ты попросишь ее проследить за поместьем, пока мы не найдем покупателей на него.       Томас убирал ее руки от своего лица.        — Я не стану продавать Аллердэйл Холл.       — Ma perche?       Она смотрела на него испуганно, не понимая. И он опять отводил взгляд.        — Я должен передать его своему сыну.       — Но ты больше не трогаешь меня!        Томас в ужасе обернулся к двери, за которой стояла Люсиль. Она видела его лицо в замочную скважину: оно побелело.        — Как я могу родить тебе сына, когда ты уходишь каждую ночь? — Энола потянулась к нему снова, но он отшатнулся от нее, как от прокаженной; по ее щекам покатились слезы. — С тех пор как мы приехали сюда, тебя никогда нет рядом… Куда ты уходишь, Томас? — голос ее словно наполнился страшным предчувствием и стал настойчивым. — Скажи мне, где ты ночуешь?       Она ждала, что он успокоит ее страхи. Но ему трудно было скрыть собственное волнение.        — На чердаке, — он нервно одергивал жилет. — Я работаю, Энола, ты же знаешь.       — Каждую ночь?        — Да, каждую ночь, почти до утра. Мне нужно поскорее закончить чертежи.       — Io non credo…        — Говори по-английски!        Она сжималась от его окрика, будто от удара; изнеженная комнатная собачонка, которую она зачем-то привезла с собой сюда, в забытую богом глухомань, беспокойно тявкала. И Томас старался овладеть собой, начинал ласково, виновато улыбаться:       — Милая, ведь мы договорились, что больше не вспоминаем об Италии. Ты — леди Шарп, тебе нужно много учиться, чтобы английский стал тебе родным.       — Но нас никто не слышит здесь!       — Ты не представляешь, кто нас слышит здесь, — сквозь зубы проговорил он так тихо, что Люсиль и не расслышала его — просто догадалась.       Томас, Томас! Не становись на другую сторону!..        — Больше! — от боли и ярости Люсиль едва могла дышать. — Она сказала: «Больше»! Ты опять обманул меня! О боже!..       Ей хотелось вцепиться в его потерянное, ненавистное, прекрасное лицо, изуродовать, изничтожить его, чтобы он не смог еще раз причинить ей такую страшную боль, чтобы прекратить эту муку: видеть его и знать, что он давал себя другой; знать, что обладать им — полностью, без остатка! — невозможно.       — Я ношу твоего ребенка, а ты… ты спишь с этой…       — Ничего не было, Люсиль!       Он попытался прикоснуться к ней, но она вдруг завыла, надрывно, глухо, как раненый зверь, и отдернув руку, он остановился, не зная, что сделать и что сказать.       Раскачиваясь, вперед-назад, она выла, словно обезумев, и сказать что-то было нужно!..       — Люсиль… — он прошептал ее имя так беспомощно, что на секунду ей стало жаль его.       Она и впрямь безумная! Жалеть того, кто так тебя терзает, — это помешательство, и бушует оно прямо над ее головой, всесильное, страшное, и ей не справиться с ним. Однажды оно поглотит ее. Уже скоро… уже скоро…        — Я просто поцеловал ее… несколько раз… — она раскачивалась, словно его не слыша. — Мне пришлось… Ты должна понять…       — Нельзя было разрешать тебе жениться на ней, — она и не слушала его, глядя в пространство перед собою. — Я знала… Ведь я знала! Но у нас совсем не было денег… У нас никогда нет денег… Из-за тебя! — ее горящие безумные глаза наконец вперились в Томаса, ножом пригвождая его к месту. — Ты всё спускаешь, как сквозь пальцы! Тридцать тысяч фунтов! Целое состояние, а ты потерял его за за несколько лет!        — Что поделать, я не бизнесмен, Люсиль, — его смятение сменилось глухим недовольством, но еще явственнее в голосе прозвучала усталость. — Те акции казались такими надежными… И ты сама считала, что лучше всего вложить деньги во что-то, приносящее доход.       — Я хотела обеспечить будущее нашего сына! Я думала, что хоть раз на тебя можно положиться. Что хоть о собственном ребенке ты пожелаешь позаботиться…       — Довольно! — внезапно вскричал он, затыкая ладонями уши.        Жест был таким отчаянным, что Люсиль невольно замолчала.        — Я не могу больше это выносить, — прошептал он после некоторой паузы.       И шепот, в который превратился его крик, звучал еще пронзительнее.        — Люсиль, что мы сделали с нашей жизнью?       Они смотрели друг на друга, как будто в первый раз: немолодая женщина и взрослый мужчина, уже не мальчик с чердака, уже кто-то другой, изменившийся, незнакомый. Такого взгляда у него она раньше не видела — он появился после Италии.        — Мы стали хуже, чем родители. Как это случилось?.. Мы ненавидели их, желали им смерти — а теперь мы хуже, чем они! Мы чудовища. Нами можно пугать детей… — он покачал головой, будто не веря собственным словам. — Ты через несколько месяцев родишь… мне! Ты всегда говоришь: мне! Кого ты родишь мне, Люсиль? Новое чудовище? -       Не смей так говорить, — она угрожающе придвинулась к нему.       Их лица почти соприкасались.        — Ответь мне, только честно: ты уверена, что когда-нибудь наш ребенок не захочет нас убить?       Эта мысль, простая и невыносимая, никогда не проговариваясь вслух, зловеще витала в воздухе, просачивалась изо всех щелей и темных углов… Но зачем он сказал это сейчас, когда их сын уже начал шевелиться у нее в животе, слабо и, ей казалось, нервно, словно опасаясь чего-то? Зачем он это сказал?! Чего он ждет? Чтобы она отказалась от своего дитя? Чтобы она отказалась от своей борьбы?        — Ты никогда не хотел, чтобы я родила тебе… Можешь не лгать снова, — непримиримым движением головы она остановила его попытку возразить ей. — Я знаю, в глубине души ты был бы рад, если бы наш род прекратился. Я помню, как ты болтал всякий вздор в Найтсбридже: творец-де обрекает проклятые души на преступление, и только кара за грехи восстанавливает справедливость… Как будто справедливо быть проклятым! Как будто справедливость где-то существует! — ее гортанный резкий смех мрачным эхом разнесся под чердачными балками. — А всё потому, что ты перечитал псалмов. Тебе так легко морочить голову, Томас! Кто угодно с этим справится: хоть мать, хоть первая встречная…        — Хоть ты, — с глумливой усмешкой закончил он.       Она осеклась от такого жестокого подтверждения своих слов. Томас не мог упрекнуть ее несправедливее!.. Странная темная пустота в одно мгновение захватила ее душу.       Но всё же она проговорила после недолгого молчания:        — Твой сын будет проклят не больше любого другого, рождающегося в этот мир. Просто не заставляй его читать псалмы.        Он ничего не ответил ей тогда. Ушел к себе мастерскую; свеча горела там до самого рассвета — она проверяла, подкрадываясь к двери каждый час. Ей было страшно встретить по дороге Энолу. Наступит день, и итальянка застигнет ее вот так на чердаке. Наступит день, и она узнает правду.        — Что ты ей скажешь, Люсиль? — спустя несколько дней спросил Томас. — Я не могу вечно шнуровать твой корсет. Скоро она догадается.       — Откуда ей догадаться?        — Ты болеешь и болеешь… Господи, Люсиль, ты скоро родишь! Мы не сможем спрятать малыша на чердаке!        — Когда он родится, остальное будет не важно. На следующей неделе я начну заваривать твоей итальянской девке чай. Уже пора… Не делай такое лицо! — прошипела она, увидев, как его покоробило. — Ты сам будешь поить ее. Я не могу, — хищный оскал, едва похожий на улыбку, проступал из-под холодно застывших черт. — Я болею и болею.        — Люсиль… — он раздумывал, борясь с собой и судьбою.        — Да, дорогой?       Если бы яд в ее голосе мог убивать, Томас разделил бы грядущую участь итальянки. Но он только вздрагивал, только бледнел еще больше.       — Послушай… — его усилия были бесполезны, но вопреки всему он почему-то еще пытался. — То, что ты услышала тогда… Поверь мне, ничего не было. Я бы не поступил с тобой так…       Не поступил! После стольких лет непрестанных предательств, больших и малых, почти незаметных в веренице дней, он говорил ей: «Я бы так не поступил!» Горечь, будто это она выпила чай из пираканты, подступала к ее горлу, жгла изнутри.       — Я тебе не верю, — тихо и ясно отвечала она, недоступная в своей ожесточенности.       Уходила, шурша темными юбками, отвергая расправленными плечами, оставляя флер горечи на каждом шагу. Вечером все трое собирались в гостиной к ужину. Эноле не нравилось есть на кухне.       — В таком огромном доме должна быть прислуга, — поначалу она пыталась вести себя как леди Шарп, хозяйка.       Даже спросила, когда Люсиль даст ей дубликаты ключей, — первая из жен Томаса. Разумеется, ей хотелось всем владеть! У нее были амбиции; она еще сохранила немного молодости и красоты; у нее не подгибались ноги, как у предшественницы, Памелы. Но сил у нее всё равно не хватало.       — Ключи мои, Энола, — как-то сказала ей Люсиль.        Ей надоело изворачиваться. Здесь ее дом!        — Тебе они не нужны.       — Но…        Это было даже занятно. Энола удивилась, Энола возмутилась, Энола обернулась к Томасу, ища опоры. Люсиль, приподняв брови, смотрела на нее. А после ее взгляд встретился со взглядом брата. На краткий миг — пока они смотрели друг на друга — к ним вдруг вернулось то, о чем они почти забыли; нечто, делавшее их единым целым. Люсиль вспомнила, как они гостили на рождество в Уайтхейвене. Так давно! Так давно, словно в другой жизни!..       — Душа моя, здесь много мест, где тебе незачем ходить, — Томас уже смотрел на Энолу, но ощущение, что они с ним вместе, как раньше, еще не покинуло Люсиль.       Наоборот, оно неожиданно окрепло, окрыленное дальнейшими словами:       — Моя сестра намного лучше позаботится о нашем доме, — Томас сверкнул улыбкой, стремясь смягчить поражение итальянки.       И обратился к Люсиль, всё так же улыбаясь:        — Не правда ли, тебе это не в тягость, дорогая?        — Конечно, нет, дорогой.       Как сладко было вновь почувствовать это единство, эту близость — против всех других! Той, другой, что была здесь с ними, следовало запротестовать. Вступить в спор. Уйти в гневе, в конце концов. Но она промолчала, лишь растеряно захлопала ресницами.       Ей не хватало силы, Люсиль это видела.       Для борьбы нужно много сил.        — Нам не о чем беспокоиться, — позже сказала Люсиль Томасу. — Итальянка ничего не сделает, когда узнает правду. Нужно только надежно запереть ее здесь. И получить, наконец, ее деньги. Почему их до сих пор нет?        — Какие-то сложности с завещанием, — небрежно отвечал Томас.       Ей не нравилась эта небрежность — за нею таилось что-то.       — Какие же? — настаивала она.       — Адвокат скоро напишет мне об этом. Насколько я понимаю, право Энолы на продажу земли и виллы… — он запинался, и сердце Люсиль сковывала тягостная тревога, — находится под некоторым вопросом.       — И ты говоришь мне об этом только сейчас?!       — Тебе нельзя волноваться. Об этом и не стоит волноваться. Я нанял лучшего адвоката Милана. Скоро всё разрешится.        — Скоро? Скоро зима! Скоро крыша упадет нам на голову! Скоро родится наш сын! — в волнении она начинала стремительно метаться по спальне. — Нам нужны деньги, Томас! Срочно!        — Они будут, Люсиль. Осталось совсем немного подождать.       — А твоя машина? — она останавливалась, впиваясь взглядом в лицо брата.       Что он скрывает от нее опять?        — Я не успеваю работать так, как хотел бы. Разобраться в акушерстве за три месяца достаточно непросто, должен тебе сказать.        — О, перестань! В чем там разбираться? Родить может любая дура. Тебе нужно просто чуть-чуть мне помочь.        — По-твоему, в университетах напрасно не один год учат будущих врачей?        — Врачей вообще учат напрасно!        Томас вздыхал так терпеливо и обреченно, что она взрывалась, как порох:        — Ты чертов эгоист! Я всё делаю для тебя! Всё делаю за тебя! А ты не можешь справиться с такой малостью!       Он молчал, кусая губы; щеки его становились восковыми.        — Значит, ты в который раз забросил чертежи. Нам придется распустить рабочих на зиму.        — Да, я собирался сказать тебе об этом.        — Собирался?.. Я всё узнаю последней! — она без сил падала в кресло, задыхаясь от бессилия и мучительных тисков корсета.       Томас подходил к ней, осторожно прикасался к ее мокрому от испарины лбу. Она отталкивала его руку, но без прежней ярости, и, чувствуя, что ей невмоготу, он немного смелел:        — Тебе надо лечь. Я помогу тебе раздеться.       Если бы можно было обойтись без его помощи, она прогнала бы его. Строгое платье, стянутые в благопристойный узел волосы, каблуки, пусть невысокие, и сила воли — всё вместе распрямляло ее плечи днем, но перед сном оставалась только беременная женщина в ночной рубашке, неотвратимо близящаяся к сорокалетию; даже щеки ее пожелтели и пожухли, как у старой вдовы.       Томас не должен был видеть ее такой. Но что она могла сделать? Прогнать его — чтобы он ушел к Эноле?       — Я знаю, ты хотел бы сейчас быть у нее, — бормотала она себе под нос, словно не ожидая ответа.       Томас и молчал, аккуратно распуская ее корсет, вытаскивая шпильки из густых кос, с мягким шелестом падавших вниз, ниже поясницы. Люсиль откидывала назад голову — какое счастье больше не чувствовать этой тяжести, сводящей шею! Какое счастье ссутулиться, освободить измученное тело! На несколько кратких мгновений ей становилось легче. Но Томас продолжал разоблачать ее, смотреть на ее слабость, ее бренность — и она сжималась, укутывалась волосами, как будто они могли стать ей защитой, при первой возможности отталкивала его руки.       — Довольно! Не трогай меня!       Он покорно отступал назад — только взгляд не отводил; печально, беспокойно наблюдал, как она бредет к постели, неуклюже приваливается спиной к подушкам.        — Согреть тебе молока?       — Зачем мне молоко? — она устало закрывала глаза.        Сил больше не было.       Томас подходил, тихо садился рядом. Они молчали, долго, по несколько минут; потом он брал ее за руку, и, не открывая глаз, она безнадежно шептала:        — Ты меня разлюбишь!..       — Никогда, — он сжимал ее пальцы в своей ладони. — Я никогда тебя не оставлю.       Ей жадно хотелось ему верить. И прогнать прочь. И удержать, во что бы то ни стало.       Она отнимала руку.       Через еще одну минуту молчания Томас начинал раздеваться. Ребенок шевелился в ней, слабо и нервно. Но она не звала Томаса разделить это чувство с нею. Он не смотрел на нее. Думая о чем-то, чего она не знала — и не желала знать, боялась знать, — он рассеянно снимал одежду, задувал свечи, гасил старую масляную лампу. Ложился рядом. В темноте они слушали дыхание друг друга, пока один из них не засыпал.       Январской ночью, когда метель однообразно выла над пустошами, их разбудил оглушительный протяжный грохот, словно все стены Аллердэйл Холла сотрясались в жестокой агонии. Они подскочили от ужаса и неожиданности. Их постель, их волосы и сорочки осыпало древесной трухой и грязной пылью; тьма вокруг была непроглядной. Чуть придя в себя, Томас принялся искать на прикроватном комоде спички, но Люсиль вцепилась ему в плечо, не давая двигаться:        — Что это, Томас?       Грохот утихал, только последние резкие звуки чего-то падающего с большой высоты вниз доносились до них. Удар, второй, третий — и вот уже слышалось лишь жалобное постанывание, исходящее будто бы из самых недр дома. И заунывный вой метели. Они застыли в неподвижности, всё еще не веря, что это произошло.        — Крыша обрушилась, Люсиль, — наконец произнес Томас.        — О нет!       Она ждала, она готовилась. Окончательно прогнившие перекрытия над большим холлом по всем приметам должны были не выдержать намного раньше. Но всё равно ужас и отчаяние, охватившие ее, показались ей безграничными. Словно не крыша, а небесный свод рухнул ей на голову.       — Наш дом умирает, — скорбно прошептала она, глотая непрошенные слезы.        Томас расслышал их в ее голосе; несмело и бережно обнял ее — и она не противилась, приникла к его груди, где быстро и гулко колотилось сердце.        И тут они услышали перепуганный женский крик:        — Томас! Томас! Где ты?       Он вздрогнул — она почувствовала это! Один неуловимый миг, самый первый, самый важный, ему хотелось броситься прочь от нее, туда, вниз, где кричала Энола. Он думал о ней! Он жалел ее больше!       Любил ли он ее?       Спал ли он с нею?       Вырвавшись из его рук, Люсиль вскочила на ноги. Глубокий холод обдал ее — печь остыла, и ледяной сквозняк пронизывал спальню, обжигал голые ступни. Ее затрясло, от озноба, от гнева.       Томас тоже поднялся. Они стояли в темноте, по разные стороны кровати, и она выкрикнула ему:       — Убирайся!        Он медлил, не сходя с места.        — Чего ты ждешь? Тебя зовут, ты слышишь?       Крики усиливались, быстро приближаясь; за ними следовал истошный собачий лай. Энола со своей шавкой бежала на чердак.       Томас на ощупь начал лихорадочно искать брюки. Люсиль ощущала каждое его движение; ощущала его панику.        — Как ты боишься, что она застанет тебя здесь!       Спокойствие, внезапное и злое, придало ей уверенности, заставило кровь проворно бежать по жилам. Наконец-то! Энола застанет его здесь! Энола узнает правду о своем совершенстве! Слаще мести не придумаешь.       Томас трясущимся руками пытался зажечь лампу; через несколько секунд это удалось. Люсиль с насмешливой свирепостью смотрела на него: сорочка не заправлена, вьющиеся волосы растрепаны, глаза бегают, щеки горят; ни дать, ни взять герой-любовник из дурацкого романа, застигнутый на месте преступления. И не понять уже, кому и с кем он тут изменяет.        От ее взгляда он вспыхнул, мгновенно ощетинившись.        — Если бы ты не потеряла разум, и ты бы испугалась! Люсиль ответила ему придушенным смехом.        — Кого? Тебя? Ее? Его? — она презрительно ткнула пальцем вверх.       Он замер, не сводя с нее глаз; в них был ужас и еще что-то — в самой глубине, и это неясное делало его взгляд не просто испуганным, а завороженным.        -Томас! — крик Энолы раздался совсем рядом, возле мастерской.       Словно очнувшись, Томас бросился к двери, подпрыгивая чуть не на каждом шагу, чтобы успеть надеть башмаки. Люсиль следила за ним, не двигаясь; свет лампы не достигал того места, где она стояла, и ее фигура, облаченная в белое, терялась в тени. Поэтому Энола с порога не заметила ее; и Томас, загородив собою вход, изо всех сил старался быть спокоен, когда она залопотала:       — О dio, dio! Caro, il tetto e crollato!       — Non preoccuparti, va tutto bene. Sapevamo che un giorno sarebbe successo.        — Sono molto spaventato, Thomas…******       Она приникла к нему, плача; псина за ее спиной тонко заскулила.        — Ну же, Энола, худшее позади. Никто не пострадал, это важнее всего. Крышу можно починить весной…       В его объятиях она забылась, но лишь на минуту.       — Что ты тут делаешь? — подозрения, любопытство вернулись к ней, и она завертела головой, оглядываясь по сторонам; Томас старался не дать ей заглянуть внутрь комнаты. — Почему ты в спальне у Люсиль? — теперь она смотрела ему в лицо, напряженно, но всё еще простодушно. — Я думала, ты работаешь в мастерской…        — Так и было. Когда раздался этот грохот, я кинулся сюда.       — Но ты едва одет…       В ее глазах забрезжило наитие, настолько страшное, что она отказывалась верить. Любая хоть немного убедительная ложь была для нее вожделенной. Но Томас молчал, будто одеревенев; слова не шли у него с языка, плечи безвольно поникли. И Энола высвободилась из его рук, отступила на шаг, потом еще на один. Лицо ее выразило безмерный ужас, и еще через миг — такое же безмерное страдание и отвращение.       Однако часть ее до сих пор не верила.       — Не может быть, — беззвучно прошептала она.       Томас молчал.       Но она не могла смириться.       — Томас! Томас! — она умоляла его, в полном отчаянии.        Это было чудесно: слышать, как его умоляет другая женщина. Впрочем, этого было мало.       Легко ступая по ледяному полу, Люсиль вышла из скрывавшего ее сумрака, приблизилась к распахнутой двери и встала чуть позади брата. Ее широкая сорочка уже не могла утаить беременности — носить младенца оставалось не больше месяца.        Итальянке пора узнать правду.       — Видишь, Энола, — Люсиль торжественно положила руку поверх своего живота, — это сын Томаса. У тебя никогда не будет сына от Томаса. Но я тебя утешу: все будут думать, что мать этого мальчика, наследника Аллердэйл Холла, — ты. Все будут тебя жалеть — ведь ты умрешь в родах… Так трагично! Но прежде Томас получит деньги от твоих владений в Италии. Следующим летом ему нужно закончить свою работу. И наконец открыть шахты. Без твоих денег ни нам, ни малышу не обойтись…       Энола, пятясь, отступала всё дальше и дальше, пока не споткнулась о прогнившую доску, из-за которой деревянный настил резко прогибался под ногами. Тихо вскрикнув, она упала навзничь; Томас в одно мгновение подскочил к ней, но от его прикосновения она снова закричала, громче, словно обжегшись, и он отдернул руки. Собачонка визгливо и неистово лаяла на него, пока Люсиль не шикнула так грозно, что псина, заскулив, отбежала в сторону. Энола не заметила этого. Не отрывая огромных глаз от сидящего на корточках Томаса, она неловко ползла от него вспять, загребая босыми пятками, — домашние туфли без задников при падении отлетели в сторону; весь ее вид напоминал о загнанной в ловушку лани.        Однако Люсиль не собиралась миндальничать с нею.        — Томас, — приказала она брату, — отбери у этой дурочки обручальный перстень.       Непроизвольным жестом Энола схватилась за опал, мерцающий на ее безымянном пальце. Ее заплаканные воспаленные глаза перебегали с Люсиль на мужа — и сразу же снова на Люсиль; губы слабо шевелились, не издавая ни звука.        — Ну будь же хоть немного милосердна! — Томас порывисто обернулся, едва не потеряв равновесие от этого движения.       Люсиль усмехнулась:        — О чем ты говоришь?       Она подошла к нему, положила руку ему на плечо: оно мелко тряслось.        — Я всего лишь хочу вернуть то, что принадлежит мне. Этот перстень мой. Ты подарил мне его, помнишь, как это было?       Он зажмурился, как будто больше не мог выносить ее взгляда.       Как будто это могло его спасти.        — Ты владел мною всю ночь, а после надел его мне на руку и сказал: «Теперь оно твое, моя любимая!» Это было давно, Энола, — продолжая усмехаться, она свысока посмотрела на распластанную возле ее ног итальянку. — С тех пор прошло одиннадцать лет. Этот перстень временами носили другие женщины… вроде тебя… но он всегда возвращался ко мне. Правда, Томас? — он так и сидел на корточках с закрытыми глазами; на его лице была написана мука. — Ты не можешь отдать его другой насовсем, пока я жива.       Метель отдалась в стенах дома особенно жутким звуком, похожим на чей-то страдальческий вопль.       По серым щекам Энолы опять покатились слезы.        — Ну, хватит болтать! — Люсиль, отбросив раздумчивую мягкость в голосе, посуровела и нетерпеливо сжала плечо брата. — Забери перстень, Томас, и отведи нашу… гостью к себе. Здесь очень холодно.       Прерывисто вздохнув, Томас выпрямился во весь рост.       Энола смотрела на него, затаив дыхание.        — Mia cara, тебе лучше послушаться Люсиль. Отдай мне перстень, и всё закончится.       — Закончится? — Энола вдруг закашлялась; изо рта у нее потекла тонкая струйка крови, которую она, словно не заметив, быстро стерла рукавом. — Что закончится?.. Как ты можешь жить здесь, Томас?.. Так… с нею… Это противно всем законам, божеским и человеческим. И ты годами… годами… — задохнувшись, она снова зашлась тяжелым булькающим кашлем.        Томас странно, будто конвульсивно, повел головой. Казалось, он заставлял себя смотреть на жену, и вся его воля сосредоточилась на этом усилии; на ответ опять ничего не оставалось. И после приступа, длившегося с полминуты, Энола продолжила:        — Я не знаю, как ты стал таким, но я знаю, что ты не хочешь быть таким. Я чувствую это, несмотря на всю твою ложь… Томас! — она неловко привстала на руках и села на колени. — Ты не должен делать то, к чему не лежит твоя душа!       Вот что внушала ему мерзавка! Возжелать другой жизни, в чужом мире, с нею — будто бы к этому лежит его душа! Будто бы она что-то знала о его душе!       Стремительно наклонившись к итальянке, Люсиль одним движением сорвала с ее руки перстень; та только сдавленно охнула.       — Ну вот! — она удовлетворенно возвратила опал на положенное ему место: свой безымянный палец.        И, полюбовавшись им несколько секунд, перевела взгляд на поверженную Энолу, почти ласково улыбнулась ей.        — Ты ничего не знаешь о нашем драгоценном Томасе, cara. Но может быть, я тебе кое-что расскажу. У нас еще есть немного времени.       Томас посмотрел на сестру, словно не веря в то, что слышит из ее уст. Его измученный потрясенный вид раздражал Люсиль; она готова была прикрикнуть на него, но в последний момент решила сдержаться. Не перед итальянкой! Нельзя показывать слабость перед итальянкой!.. А ведь все ее грузное беременное тело промерзло до костей, и пар вырывался изо рта, когда она дышала, глубоко, размеренно, показывая олимпийское спокойствие. Босая, в одной ночной рубашке, некрасивая, неловкая, она желала заставить забыть о своей жалкости — и Томас не говорил ей: «Скорее вернись в постель, тебе нельзя простужаться!» И она злилась на него за то, что он не говорит ей этого, и тут же радовалась, что он не помнит о ее слабости; что он глядит на нее своими загнанными — не хуже чем у лани-Энолы — глазами и знает, что она сильная, сильнее его, сильнее итальянской девки.       Что ее придется слушаться.       Цена была высока: она всё же заболела. Поднялся жар; иногда она впадала в беспамятство. Ребенок в ней почти перестал шевелиться — она чувствовала только его тяжесть, только боль внизу живота, там, где он готовился к рождению в этот мир. Но, выныривая из каждого нового обморока, она видела Томаса рядом с собой. Он обтирал ее лоб льдом и говорил ей что-то; она не разбирала что, но это было не важно.       Он ее послушался.       Через какое-то время — Люсиль потеряла ему счет — лихорадка начала отступать. Сознание вернулось, но полностью жар не спадал. Болезнь держала ее крепко.        — Люсиль, так больше не может продолжаться, — слова Томаса стали складываться в понятные фразы. — Я пошлю Финли за доктором.       — Нет! Не вздумай! — она приподнималась на локтях, но тотчас падала на подушки без сил.        И все равно властно шептала:       — Я тебе запрещаю!       Томас стоял перед ее постелью, сжимая кулаки в карманах брюк. Глаза у него были ввалившимися, с черными мешками, как у старика.       — Ты понимаешь, чем это может обернуться? — он старался не сорваться на крик, и потому говорил нарочито тихо. — Здесь нет никаких лекарств. Только морфий и настой репейника. Я не знаю, что делать, — голос его вовсе падал. — Я даже думал пустить тебе кровь, но не решился…        — Мне уже лучше, ты же видишь.       Всё-таки заставляя себя привстать, она просила Томаса взбить ей подушки.        — Просто посиди со мной, — после этого говорила она, и он садился рядом.       Брал ее за руку, сжимал ее пальцы в своей ладони, так что обод опалового перстня впивался ей в кожу. Она не противилась. Странным образом ее злость на него почти совсем прошла.       — Как там Энола? — спрашивала она деловито.        — Она прячется в маминой спальне.       Он не называл ту спальню своей или Эноловой — и это грело сердце Люсиль; она улыбалась Томасу потрескавшимися от горячки губами.        — Ты запер ее?       — Нет. Зачем?        Метель продолжала бушевать, отчего дом глухо и немощно постанывал.       — В холле над обломками крыши намело целый сугроб. От дороги и следа не осталось. Энола слаба, ей никуда не уйти.        — Но она может бродить по дому.       — Не беспокойся, я слежу за ней, — он напрягался, опускал голову, будто что-то не договаривая.        И Люсиль переставала улыбаться.        — Что ты заметил?       Ему не хотелось отвечать, но она смотрела на него так пристально и требовательно, что он не выдерживал — и слушался.       — Она нашла восковой цилиндр, который записала для меня Маргарет.       — Тот, где ты читаешь стишок про кошку?        — Да, — он цедил ответ сквозь зубы.       Прошлое возвращалось к нему, сколько бы он ни гнал его прочь.       — Она прослушала его?        — Конечно, у нее же есть фонограф.       — Ты не отобрал его?!       — Я не тюремщик, Люсиль, — он сердито, с подобием вызова косился на сестру. — Я не стану высматривать чужие вещи.       Отчитать его стоило усилия, на которое Люсиль была неспособна. В ее тяжелой, словно налитой свинцом, голове опять начинало мутиться, но она старалась не позволить дурноте увлечь себя в тьму беспамятства; просто просила пить, собираясь на том, что необходимо решить до момента, когда ее стараний станет недостаточно.       — Не болтай ерунды, Томас. Отбери и спрячь фонограф. Твоя cara и сама может записать на восковой цилиндр что-нибудь… поопаснее детских стишков.        — Поэтому тебе следовало воздержаться от опасных откровений.       Он забирал питье из ее рук и отходил от постели, угрюмый, беспокойный, на глазах замыкающийся в своем глухо тлеющем сопротивлении.       Сопротивление нужно было успеть подавить.        — От моих откровений не случится никакого вреда, если ты поступишь, как я велю. Ты должен поддерживать меня, и тогда нам никто не страшен.        Томас позвякивал какими-то склянками, в беспорядке рассеянными по столу; лица его она не видела.       — Если Энола запишет что-то о нашем сыне…       — Она не сделает этого, — поспешно перебивал ее брат и тут же тушевался, добавляя, — я так думаю…       Острый холодок гнева, смешанного со страхом, обжигал Люсиль, но она сдерживала чувства, говорила спокойно и холодно:       — Откуда ты знаешь?        — Энола каждую ночь молится о ребенке. Несчастном невинном младенце, так она выразилась, если вспомнить точно. Полагаю, она не захочет оставлять свидетельства, губительные для него.        — Ах, вот как!.. Вы беседуете! Каждую ночь?.. Как мило! — личина хладнокровия спадала с нее.       Томас не поворачивался, уходил от ответа.        — Молитвы малышу не помешают, особенно сейчас…       — Молитвы еще никого не спасали! — ярость закипала в ней, и она отбрасывала одеяло, порываясь подняться.       Пах моментально разорвала на части пронзительная боль, и оставалось только скорчиться — куда там встать; только тяжело стонать от немощи и муки.       — Ты совсем обезумела! — Томас бросался к ней.        — Нет! Не смей… меня… трогать!       Но он крепко, почти грубо хватал ее за плечи:       — Люсиль, немедленно ляг! — она, уже невнятно мыча, пыталась вырваться. — Да что же ты творишь!..       Боль становилась невыносимой; горячей струей лилась куда-то вниз, по ногам.        — О господи! — ужас, раздававшийся в возгласе Томаса, внезапно передался ей, и она затихла, зажмурилась, готовясь к худшему.       — У тебя кровотечение!..       Сильные руки все-таки опрокинули ее на подушки — и сразу же спустились вниз по телу, задрали рубашку, липкую от крови. И беспомощно замерли.       — Что ты наделала!       Сознание быстро исчезало, но отчаяние и злость, с какими Томас обвинял — он несомненно обвинял! — ее, запечатлелись в ее памяти навечно. Она очнулась с мыслью о его словах. Боль не проходила; казалось, ей не будет конца, и лучше снова лишиться чувств, чтобы перестать страдать, перестать думать о том, что сделано, о том, чем всё закончится, о злости, звучавшей в голосе Томаса, и о своей вине перед ним. И перед их сыном. Мучительными рывками он покидал ее чрево, безостановочно извергавшее мутную воду, густую темную кровь, а после — и нечистоты. Ей было так стыдно, так больно, бо-о-о-льно!.. Вот оно — проклятие! Этот отвратительный позорный акт, увенчивающий любовь; ничего близкого к совершенству. Каким безумием было так жаждать его! Вот — вина; вот — ошибка!.. Но, быть может, еще не роковая. Быть может, когда ей на руки положат это существо из ее чрева, пусть в крови, пусть в нечистотах — но сына!.. сына Томаса!.. быть может, в эту минуту все грехи искупятся. Ей нужно верить. Нужно бороться. Не позволять себе проваливаться в желанное бесчувствие; цепляться за теплые, влажные руки брата, за его дрожащий голос… и другой, мягкий, как бархат… или вереск…летом… у озера… высокий, взволнованный:       — Un po’di piu!.. Si!.. Grazie a Dio! *******       Боль прекратилась внезапно, и несколько бесконечных секунд стояла тишина; Люсиль бездумно покоилась в ней. Потом послышались хлопки, один, второй, будто кто-то громко бил в ладоши, и вслед за этим — слабый, горький детский плач. Удивительно горький.       — Почему… он… так… горько… плачет? — Каждое слово давалось Люсиль с тяжким трудом: ее растрескавшиеся, обкусанные губы вспухли и кровоточили, язык едва шевелился.       Но ей нужно было знать.       Что-то не так.       — Почему?.. Томас!..       Неужели она ошиблась?       — Всё хорошо, любимая, — Томас был так ласков с нею!       Уже давно он не был так ласков с нею!..       — Это мальчик. Как ты и мечтала. Он… жив.       — Покажи… мне… его…       — Люсиль, тебе надо поспать. Но прежде я помою тебя, переодену… Слава богу, кровь остановилась — а я уже думал, что ты истечешь до смерти…       — Ты… бы… этого… хотел?        — Люсиль! — он воскликнул возмущенно, но и устало.       «Не начинай этого снова! Не сейчас!», — вот что услышала она в его возгласе.        Конечно, он думал об этом. Она и сама думала об этом, прямо сию минуту: если бы ее тело не выдержало, если бы остался только Томас и его итальянка — она ощущала ее присутствие рядом с собой, ее движения, ее нежный непонятный шепот… не ее ли сыну она шептала?.. — если бы всё вышло по-другому, было бы это лучше? Для всех, и для нее тоже… Положить конец нечеловеческим усилиям, невыносимым и незаслуженным страданиям, но хуже всего — бессмысленным. Бессмысленным ли?..       Ей нужно было знать.       — Покажи… покажите… мне…       Снова наступила тишина; замолчал даже младенец. Медленно повернув голову вбок, Люсиль посмотрела на Томаса, впервые за всё это время. Он был весь в крови — ее крови, их крови… За его спиной, держа на руках новорожденного наследника Шарпов, стояла Энола; на ее платье тоже виднелись большие кровавые пятна.       Как много крови, повсюду, повсюду…        Невероятно, что она еще жива. Это что-то значит. Но что?        Ей нужно было знать.       — Томас… — прошептала она повелительно и недовольно.       Он переглянулся с Энолой; их растерянность, взгляды, полные боли и скрываемой тревоги, подсказали ей, что узнать предстоит недоброе.        Люсиль ощутила, как ее внутренности перехватывает спазм сокрушительного отчаяния. Сжав зубы, она попробовала подтянуться вверх на подушках.        Ожидание от этой неизвестности становилось нестерпимым.       — Дай ей ребенка, Томас, — Энола первой нарушила молчание, протянув мужу завернутый в полотенце тихий комок плоти.        Что он такое? Неужели уродец, монстр, каких показывают в цирке?.. Что еще приготовила ей судьба, чтобы измучить ее?       Первый взгляд состоял из одного страха. Однако длился он всего мгновение. Люсиль смотрела на обычное человеческое лицо. Оно было странного синеватого цвета, поразительно морщинистое, словно старческое, а не младенческое, — но ничего безобразного в нем не находилось. Губы, тонкие, как у Томаса, жалко подергивались, не в силах издать ничего, кроме легкого хрипа; глаза закрывались, как будто под тяжестью слипшихся век; крохотные кулачки, прижатые к тщедушному, покрытому какой-то сухой шершавой коростой тельцу, безжизненно застыли в полной неподвижности. Она прижимала к своей груди полутруп.        — Судя по всему, что я читал, малышу долгое время не хватало воздуха, — тихо произнес Томас, стоявший рядом.       Помолчав, он добавил еще тише:        — Это истинное чудо, что он родился живым.        — Чудо? — Люсиль, не отрываясь, глядела на порождение своего чрева; то, чего она страстно добивалась много лет. — А может быть, это проклятие? О котором ты мне говорил…       Томас издал прерывистый болезненный вздох. И ничего не ответил.        Зато Энола мягко проговорила:        — Ребенок не может быть проклятием. Он — дар божий.       Их взгляды встретились, прежде чем Люсиль улыбнулась — холодной, загадочно мерцающей улыбкой:       — Божий дар — мне? Ему? — Кивком головы она указала на брата.       — Si, — непреклонно прошептала итальянка.       Люсиль некоторое время изучала ее наивное изможденное лицо.       — Настоящая католичка, — наконец произнесла она и закрыла глаза.       Младенец в ее руках тихо закряхтел.        — Милая, позволь мне забрать его, — Томас склонился над нею, осторожно дотронулся до ее лба.        Жар убывал.       — Тебе нужен отдых.       — Подожди.       Она вперилась взглядом в комок плоти еще раз, разглядывая его с остервенелой внимательностью.        — Люсиль, — позвал ее Томас через минуту.        — Он похож на тебя, — пробормотала она, задумчиво проводя рукой по синему морщинистому личику. — У него твой нос… и губы… и подбородок без ямочки — как у меня… Но это не то… Всё не то.       Какое-то мгновение она напоминала художника, оценивающего свою картину.        В конце концов вынесшего вердикт:       — Всё бессмысленно.       И Томас не выдержал.        — Перестань! — неожиданно резким движением он взял ребенка из ее рук.        Она не воспротивилась.        Когда ей принесли его в следующий раз, она отказалась его кормить.       — Нужно дать ему умереть, — сказала она ошеломленному Томасу и отвернулась.        Он стоял перед ее постелью, держа на руках их плачущего сына. Но она не хотела на них смотреть.        -Люсиль, это уже слишком, — произнес Томас после минутного молчания.       Она надеялась, что он просто уйдет. Ей было невыносимо облекать в слова мысли, которые должны пониматься им нутром, потому что он — ее брат, ее кровь; потому что они должны были чувствовать, как раньше, — одинаково. И если этого больше нет, не о чем и говорить.       Однако Томас хотел говорить.       Он осторожно сел на кровать рядом с нею. Младенец в его руках покрикивал хрипло и требовательно: голод придал ему сил бороться за свою хрупкую жизнь. Но всё равно крики звучали обреченно, будто он знал, что борьба бесполезна, и лучше замолчать. Томас покачивал его — и он затихал на какие-то мгновения; потом горько начинал снова.        Люсиль испытывала мучительное искушение заткнуть уши.        — Ты понимаешь, что ты делаешь? — Томас заговорил с нею терпеливо, как с сумасшедшей.       Ее словно пронзило чем-то холодным и острым.       — Это ты не понимаешь, — обернулась она к нему. — Нет никакого «слишком». Но ты всегда был глуп, чтобы это понять.       — Глуп!.. — лицо Томаса на миг искривила мрачная усмешка. — Что ж, это можно назвать глупостью… А можно и совестью.        — Ты ничего не знаешь о совести.       — А что знаешь о ней ты? — он чуть подался к ней телом, и почему-то ей захотелось отшатнуться. — Твой доктор Джонс давно — когда я забирал тебя из лечебницы — пытался внушить мне, что твое безумие есть врожденный органический дефект… да, так он и сказал…       Его поза снова сделалась усталой, будто невидимый груз лег ему на плечи, и он отвернулся.       Люсиль молчала, застигнутая врасплох напоминанием о временах, которые они оба всю жизнь пытались забыть.       — Я подумал: что за чушь! Нельзя родиться без совести, как без руки или ноги. А теперь я думаю, неужели можно? — он смотрел вниз, на покрытые старым выцветшим ковром щербатые доски пола, бессознательно покачивая плачущего ребенка. — Неужели я был тогда не прав?       Люсиль хранила безмолвствие еще какое-то время, потом с усилием привстала с подушек и тихо дотронулась до плеча брата.       — Я не безумна, Томас. Я только… честна. Это дитя всё равно умрет. Ты видишь это так же, как я. Но твоя совесть, — из ее груди вырвался сдавленный смешок, — не позволяет тебе закончить его мучения быстро. Ты хочешь продлить их бог знает на сколько. И ты приносишь его мне, чтобы я помогла тебе… заглушить твою совесть.        — Я принес тебе твоего сына, чтобы ты накормила его.       Она тяжело упала навзничь, проваливаясь головой в пуховую подушку, белую, словно саван.        — Нет.        Их разговор был окончен одним этим словом. Но Томас еще медлил, еще не вставал, глядя на нее огромными темными глазами, и ей пришлось сказать ему:       — Уходи.       Тогда он поднялся и направился к двери, однако не дойдя до нее, остановился, обернулся назад:        — Я не дам ребенку умереть от голода. На какой-нибудь из соседних ферм наверняка можно найти кормилицу. Мы с Финли отправимся тотчас же и привезем ее сюда.       — Ты потеряешься по дороге.       — Необязательно. Буря стихла и потеплело.       — Ты оставишь меня здесь одну… с Энолой?       — Она не причинит тебе вреда.        — О!..       Она выдохнула, не веря тому, что слышит.       — Энола обещала мне позаботиться о тебе и младенце.        — И ее ты не считаешь безумной?       — Я считаю ее, — он на секунду запнулся, словно раздумывая, продолжать ли, и продолжил, — необыкновенной.       Все слова вкупе с воздухом застряли в ее горле, и она лишь смотрела на Томаса, беззвучно шевеля губами.       Он отвернулся от нее, но не пройдя нескольких шагов, снова замер.       — Я должен спросить у тебя, как ты желаешь назвать нашего сына.       Его вопрос не сразу достиг ее потрясенного сознания.        Повернувшись к ней вполоборота, избегая ее взгляда, Томас молча ждал, когда она что-то решит. Быть может, он ждал, что она передумает?.. Мысль об этом вызвала у нее холодную ослепительную ненависть, мгновенно затопившую всё ее существо и родившую ответ:       — Я хочу, чтобы его назвали Джеймсом.       Тут Томас взглянул на нее. Лицо его вытянулось; от изумления у него даже приоткрылся рот.       — Это просто смешно!..       — Отчего же? В нашем роду так принято.       — Мне плевать, что принято в нашем роду!       Он прокричал это так внезапно и так неистово, что Люсиль, не сдержавшись, вздрогнула. Даже ребенок вмиг затих.       Томас, прижимая его к себе, вновь приблизился к кровати.       — Я не дам тебе назвать мальчика, как нашего отца! — их взгляды слились в ожесточенном поединке. — На свете полно других имен! Мир не сошелся на этом чертовом доме!        — Я назову его Джеймсом. Ты можешь унести моего сына к итальянской девке, но его будут звать Джеймсом! — с такой же всепоглощающей яростью выкрикнула она в лицу Томасу. — Или, клянусь, я задушу его прямо в колыбели!       Он собирался ответить ей — и словно прикусил язык; в глазах появился безотчетный ужас. Чья угодно угроза в такой момент могла быть пустой, но только не ее. Он знал об этом.       Люсиль безрассудно почувствовала себя отомщенной.       — Ты… ты… — Томас мучительно искал слово, не в состоянии подавить нервную дрожь.       Ей вдруг подумалось, что это была дрожь омерзения.       — Иди ты к дьяволу! — в конце концов проговорил он и чуть ли не выбежал из комнаты.
Примечания:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.