***
Канада чувствует себя в безопасности только когда садится в самолёт. Весь полёт до Амстердама он проводит, изучая облака за окном. Каждая клетка кожи, куда добрался Америка, побогравела и даёт о себе знать при любом движении. Но Мэтт не дергается. Стискивает кулаки иногда, вздрагивает неосознанно и часто, но не зажмуривается, не смыкает углом губ нервно, не морщит нос. Выражение лица — это единственное, что он хоть как-то способен контролировать. Он научился этому у Франции: Франции, который сносит все тычки врагов с улыбкой, даже намёком не показывая, как ему плохо. А потом страдает, страдает, страдает, когда думает, что никто не видит. Встречаясь с Франциском, Мэтт старается вспоминать его улыбки и шутки, а не судорожные всхлипывания по ночам, когда все спят (он тоже должен был спать, спать, и ничего не усложнять, прислушиваясь к боли Французского дома). И как Франциск во сне выстанывает имена тех, кто никогда с ним не будет, Канада тоже старается не вспоминать. Мало кто знает Францию настоящего. И это первое, что Мэтт перенял от него — никто из посторонних не должен знать, как тебе плохо. От тебя много не требуется, Матье. Улыбайся. Всего лишь улыбайся. И Канада улыбается. Улыбается стюардессе, улыбается рядом сидящим людям, улыбается всем и никому одновременно. И Тиму тоже будет улыбаться, и Кумадзиро, и… Да, И Альфреду. От него никуда не денешься. Но Франция — это одно. Потом приходилось смотреть на Артура. Тот самодовольно ухмылялся, когда обставлял очередного простофилю на политической арене, и не менял каменного выражения лица — оно же повседневное — когда все валилось в тар-тара-ры, когда тучи сгущались до черноты в глазах, а союзники не оправдывали надежд. Артур не лил слез в подушку, не шептал имён, он не убеждал других, что у него все в порядке. О, нет. Убеждать приходилось только себя. Англия умел — умеет по сей день — создавать иллюзии, вживаться в них, окунаться в них, как в наивысшую истину, и заставлять верить весь мир. Артур никогда не страдает. Это делают лишь те, кто не верит ему. Кто даже не пытается делать вид. Тупицы. Со временем Канада научился и этому. Так что да, с ним все в порядке. Все просто отлично. Разве может быть иначе? Убеждать кого-то постороннего — не его конек, но себя самого — за милую душу. Ха. Да, с ним все хорошо. Нет, у него ничего не болит. Нет, он не чувствует надвигающую угрозу. Нет, он не сбегает с материка. Да, он просто соскучился по Тиму. Нет, он не передумал. Все остаётся в силе. Теперь он хочет сделать это ещё больше, чем когда-либо. Мэтт хорошо лжет. Мэтт хорошо лжет, не раскрывая рта. Мэтт хорошо лжет себе. И только себе. К концу полёта Канада старается не заснуть изо всех сил. У него есть страх. Он боится кошмаров. Он знает — сегодня их не миновать. Но не сейчас. Пожалуйста, не сейчас. Мэтт выдыхает, когда по салону разносится мягкий голос, объявляя о посадке. Он выбирается из самолёта медленно, молчит — разумеется, молчит — когда чьи-то локти пихают в сторону, отталкивают, давят, бередя свежие раны. Канада не понимает, почему все эти следы на нем — на огромной, сильной стране, — не проходят тут же. Он чувствует себя слабым. Ему кажется, отчего-то, что регенерация бессмысленна. А чувство, что он упускает что-то важное, не даёт заполнить радости сердце до верху, когда Нидерланды встречает его в аэропорту. Тим обнимает его нежно, но Мэтту все равно больно. Он смотрит на невероятно уложенные светлые волосы, на длинный шарф, которым хватило бы обвязать целый самолёт, на улыбку, что в разы затмевает все остальное. Смотрит, смотрит, смотрит, и не может даже пискнуть. Сказать, что не хочет прикосновений. Сказать, что теперь испытывает жуткие панические атаки каждый раз, когда кто-то слишком близко. Сказать, что сбежал из дома, а не приехал погостить. Сказать… Нидерланды отстраняется и проводит рукой по растрепанным волосам Канады. Тот вздрагивает. (Совсем не много, едва заметно, ведь все нормально, все просто прекрасно, лучше и быть не может, правда?) И улыбается.***
Вечереет. Канада смотрит в окно на невероятно красивые крыши домов, на закатные лучи, скользящие по ярким стенам, на тёмные косяки птиц вдалеке. Шевелиться не хочется абсолютно, и Мэтт больше всего сейчас желает застыть, окаменеть, кротким извоянием остаться на месте, наблюдать, не моргая и не открывая рта. Вечность. Канада прикрывает веки, перед внутренним взором проносятся события сегодняшнего дня. Поездка в Нью-Йорк, звонок Нидерландам («Да, я точно решился все ему рассказать. Думаю, все будет хорошо, увидимся!»), потом он умывается от крови над раковиной в туалете торгового центра, переодевается там же в новое, вежливо качает головой на предложения помощи (что-то было до этого, что-то важное, важное и болезненное), потом едит к Тиму, ведь они не виделись несколько недель, и теперь сидит здесь, в его доме, ждёт. Ждёт и не верит, что все закончилось. Нидерланды должен придти с минуту на минуту. У него там какие-то проблемы с правительством, так что пришлось оставить Мэтта одного. У Канады все тело ноет так, что никакие обезболивающие не помогают. Словно что-то острое возится под кожей, разрывая сухожилия, превращая его в мешок с кровавым желе внутри. Едва ли в этом виноват Америка, думает он. Но что тогда с ним происходит? Он будто… — Эй, ты в порядке? — голос Тима разрывает вязкую тишину. …умирает. Канада оборачивается, ловит на себе внимательный (обеспокоенный, тревожный, теплый, любящий) взгляд Нидерландов, чувствует, как губы трогает улыбка. Канада оборачивается, ловит на себе внимательный (обеспокоенный, тревожный, теплый, любящий) взгляд Нидерландов, чувствует, как губы трогает улыбка. Думает: «А что если я больше его не увижу?». Думает: «Неужели он не чувствует?» Думает: «Надеюсь, его это не коснется. Только бы не он». — Да, все хорошо, — отвечает Мэтт. — У тебя там все уладилось? Тим стоит рядом, так что можно дотронуться до его шарфа и потянуть на себя. Он включает телевизор — Мэтт даже не догадался за все это время пялиться в плазму, а не на улицу — и указывает на какого-то министра, тот что-то говорит, но Канада не слушает. Ему нужно отвлечься от боли, а новости — не лучший способ. — Все уладилось, — кивает Тим. — Ты так и не сказал ничего. Как прошло? В беспокойстве Нидерландов Мэтт ощущает всю необратимость своего предчувствия и внезапно успокаивается. Чему быть, того не миновать. Но Тима пугать не стоит. Не стоит говорить: «Знаешь, всё моё тело разрывает на куски прямо сейчас». Не стоит говорить: «Мне не нужно было приезжать, я знаю. Надо было вернуться домой и поговорить с боссом. Но он бы не смог помочь. И… я бы не успел попрощаться». Стоит говорить: «Спасибо за всё». Стоит говорить: «Я люблю тебя». Стоит говорить: «Прости меня». Но Канада не говорит ничего. Он тянет Нидерланды на себя за шарф, запрокидывает голову и подставляет губы под поцелуй. Отвлекающая дрожь стреляет по всему телу, когда Тим оправляется от неожиданности и скользит языком в приоткрытый рот, проходясь по зубам, нёбу, внутренней стороне щеки, вырывая из горла тихий стон. Мэтт только расслабляется, растворяясь в Тиме, но тот цапает его за нижнюю губу — почти не больно — и отстраняется. — Ты не ответил, — говорит он, не спуская глаз с Канады. Тот разочарованно выдыхает. — Всё хорошо, мы поговорили. Он меня понял, — Мэтт отодвигает стул, усаживается на подоконник и притягивает Тима к себе снова. Ему не хочется терять время на разговоры. Ему не хочется ничего объяснять. Только прижиматься губами к губам и телом к телу. — Я уже готов к тому, чтобы мне её сделали как можно раньше. Поэтому… — он запинается, чтобы звучало правдоподобней, и переходит на шёпот. — Поэтому… я хочу в последний раз чувствовать тебя так. Нидерланды смотрит на него недоверчиво, Мэтт вылавливает в бликах сетчатки глаз лёгкое сомнение и чувствует, как в душе что-то визгливо хлюпает. Он сглатывает, прогоняет из головы всё лишнее и тонет, тонет, тонет в чужой нежности. Нидерланды целует его под подбородком, языком проводит до виска, оставляет лёгкий поцелуй под глазом. — Ты весь дрожишь, — говорит он. — Мэтью, я… — Нет… Пожалуйста… Помолчи… Канада — не Франция. Он никогда не протестует, и Нидерланды старается не показывать — плохо — своего удивления, вверяя себя Мэтту. Тот торопливо расправляется с пуговицами на Тимовской рубашке, отчаянно не давая стянуть свою футболку. Он отвлекает Нидерланды, покрывая всё лицо лавиной мелких поцелуев, водя руками по торсу, чувствуя, как судорожно вздымается собственная грудная клетка. Канада дышит часто-часто, смотрит Тиму в глаза — он же не заметил отчаяние во взгляде, правда? — и приспускает его джинсы, тут же ощущая теплые руки на пряжке своего ремня. У Нидерландов взгляд мутный, с поволокой, Мэтту удаётся полностью его увлечь, чтобы больше не слышать ничего, кроме вздохов и стонов. Тим целует его глубоко, жадно, не так осторожно, как обычно, сдёргивает с него брюки полностью вместе с боксёрами. Мэтт всхлипывает, чувствует боль на задворках сознания, двигается спиной к окну, ногами обхватывая Тима сзади. — Может, не здесь? — прерывается Тим. Голос хриплый и напряжённый. Мэтт чувствует, как бухает сердце — это таймер набатом бьёт отсчёт. Осталось не долго. Что бы это не значило — не долго. Канада качает головой, хватает Нидерланды за запястье, подносит узловатые пальцы к припухшим губам. Язык проходится от одного угла губ к другому, касается ногтей, облизывает фаланги. Мэтт с трепетом наблюдает за реакцией Тима: тот не сводит взгляда с его губ, глаза лихорадочно блестят и загораются огнём, когда Мэтт всасывает в себя два пальца с хлюпающим звуком. Нидерланды чуть ли не рычит, когда Канада прикусывает солоноватую кожу, и вытаскивает пальцы из горячего рта. Тим хватает Мэтта за мягкие волосы на затылке, но тот дёргается, и хватка сама собой становится в разы бережней. Канада всхлипывает, прежде чем во рту оказывается юркий язык, и с силой вцепляется в плечи напротив, когда чувствует в себе едва смоченные слюной пальцы. Резкая вспышка боли прошивает тело насквозь. И сквозь неё Мэтт почти не чувствует разрастающуюся гниль у сердца. Гниль, что медленно убивает его. Мэтт вдруг ощущает, как мутится сознание: предметы расплываются, и становится нестерпимо жарко. Жар захлёстывает всё остальное, Мэтт протяжно стонет, до крови впиваясь ногтями в чужие плечи. Тим шипит и понимает всё по-своему, заменяя собой пальцы, и давясь воздухом от резких ощущений. Мэтт смотрит на него: задыхающегося, сжимающего зубы, чтобы не застонать, такого открытого, с туманом в глазах, что больше похож на сладкий дым от косяка. Он внутри Мэтта, и тот отчаянно боится, что он поймёт, откуда на самом деле вся эта дрожь, крики, возня и страх в глазах. Один хватается за другого, чувствует толчки, но они слишком сильные и болезненные, чем всё, что было раньше, чувствует град влажных поцелуев на лице, но они какие-то отчаянные, мимолетные и… последние, чувствует, как внутренние часы бьют в горле: тудум, тудум, тудум — чересчур громко и настойчиво. Чувствует, чувствует, чувствует — слишком много, слишком ярко, слишком невыносимо. Слишком. Мэтт поворачивает голову в сторону экрана — ловит тусклый закатный свет в комнате, обшарпанные обои, тюльпаны в вазе — и видит алую ленту с крупными буквами, что пересекает картину новостей по телевизору. Замечает «Канада», но с мыслей сбивают пронзительные людские крики. Крики его людей. Замечает «Оттава» и «Ванкувер», когда Тим толкается особенно глубоко, не видя ничего перед собой. Замечает «внезапный катаклизм», «землетрясение» и «раскол». Чувствует, как органы внутри сжимаются до микроскопических размеров и не разжимаются вновь. Вдыхать и выдыхать, пропускать воздух в лёгкие и обратно становится нестерпимым, его трясёт так, как никогда, кожа горит огнём, а мясо словно отходит от костей. Он вжимается в Тима крепче, ближе, сильнее. Лицо обращено к экрану, в глазах — широко распахнутых и стеклянных — отражаются вулканы, километровые нарывы на земле, дома, скребущие небо когда-то и падающие в небытие теперь. Он думает: «Америка, там рядом Америка». Он думает: «Мы должны были быть вместе сейчас». Он думает: «Бессмысленный и болезный. Болезный и бессмысленный — вот каков Конец. Только это и ничего бо…». Тим запрокидывает голову и стонет, не размыкает губ. Он осознаёт всё ужасающе молниеносно, когда тянется к Мэтту за поцелуем и ошпаривается о чужую боль. Чудовищные кадры, мельтешащие на экране проясняют мелкую толику сомнения и убивают ещё меньшее — надежду. Тим обнимает Мэтта, тот бьется в конвульсиях и ничего вокруг себя не замечает. Он уже не здесь, Тим это знает наверняка, но продолжает, продолжает, продолжает обнимать, говорить, всё, что не успел раньше, бросать истощённые взгляды на экран, ждать, когда всё прекратится. Все ведь должно закончиться, правда? Так оно и происходит. Тим видит, как поток воды захлестывает огромную территорию, прерывая трансляцию, и через секунду чувствует склизкий холод вокруг себя. Мэтт закашливается солёной водой и кровью, он весь мокрый, он тонет. Он тонет прямо сейчас у Тима на руках. — Мэтью… Проклятье… Мэтт всё ещё цепляется за него, глаза неестественно широко распахнуты, рот приоткрыт, и сам он сейчас такой же — на распашку, уязвимей, чем любой умирающий. Тим пытается нащупать пульс, определить, есть ли дыхание, но ничего не выходит. Вещание на экране вспыхивает с новой силой. Кадры сменяют друг друга, среди них — армада вертолётов, эвакуирующая людей. Безысходность заполняет мир своей рваной по краям, кровавой ухмылкой. Мэтт на миг приходит в себя и бросает взгляд на Тима. Он будто видит его впервые, ни тени чувств, ничего похожего на прощание, ничего. Мэтт будто сейчас откроет рот и спросит: «Кто ты?». Но ничего не происходит. Он закрывает глаза. Тим никогда раньше не желал себе смерти. Всё однажды случается впервые. Он слышит протяжный крик-визг-вой, полосующий воздух. Взгляд цепляется за задравшуюся футболку Мэтта. Алые синяки расплываются по бледной коже, блестят холодными каплями, молчат. Тим понимает, что кричит он сам. Что он теперь — единственный, кто на это способен.***
У Альфреда голова раскалывается так, что воображение чётко рисует снятый с него скальп и барабанные палочки, отбивающие ритм прямо по мозгам. Бум-бум-бум. Это всё чертовы индейцы, они никогда не оставят в покое ни его сны, ни ассоциации, ни воображение. «А ты помнишь, кто научил краснолицых орудовать ножом по чужим черепам? Помнишь? Это были те, на кого ты когда-то ровнялся Альфред, вот, кто это был». К чёрту. Всё смешалось в такую кашу, что по сравнению с ней еда Англии — просто божественна. Грёбаные невкусные мысли. Свербящие, сеющие сумятицу, лихорадочно задыхающиеся и ухмыляющиеся перманентно в его налитой кровью башке. Альфред решает заканчивать ворошить осиное гнездо. К дьяволу Артура. Он больше не будет говорить с ним без особой нужды, не будет смотреть в его сторону, не будет думать о нём. Сейчас — последний раз. Он уже вырос, на этом всё. Понадобилось в очередной раз сойти с ума, чтобы это понять наконец, вдолбить в сознание до придела и не оглядываться назад. Мэтью… Знал бы он, как Альфреду на самом деле жаль. Мэтт его брат, и нет никого ближе, чем он (оказалось, что нет). Альфред больше не будет воспринимать его, как грязь под ногтями. Он извинится, конечно, извинится, и всё у них наладится. «Извиняются, Америка, когда случайно отдавливают кому-то ногу в автобусе, а ты намерено смешал своего брата с дерьмом. Насколько это значимо для тебя? Значимо ли вообще?» Ублюдочный голос. Альфред попросит прощения. Будет стоять на коленях, если понадобится. Да, сразу, как только выйдет из квартиры, видавшей его с таких сторон и занимающегося такими вещами, что номер 1408 из отеля «Дельфин» кажется дешёвеньким аттракционом кривых зеркал. Альфред швыряет в рюкзак еду с вещами, ноутбуком и документами. Кое-где в алкомаркетах у него всё ещё спрашивают паспорт. «Молодой человек, вам есть двадцать один?» И хочется сказать, что он, чёрт возьми, если напряжёт память, сможет вспомнить её прапрапрадедушку с прапрапрабабушкой и всеми их кузенами, собаками и ружьями в сарае. Иногда Альфред ощущает себя до нельзя старым, и ему совсем не хочется думать, как чувствуют себя Англия с Францией, или, скажем, Япония и Китай. Бывает, от них прям таки и веет тухлятиной, затхлостью и гнилью, но среди стран не принято об этом заикаться. Не принято думать об этом вообще. Альфред перекидывает рюкзак через плечо и крутит ключи на пальце, когда оставляет проклятую дверь за спиной. Он надеется, что ещё не скоро сюда вернётся. Он хотел бы надеется, что не вернётся сюда вообще. Но вот вам маленький секрет: будучи огромной страной, быть оптимистом невероятно глупо. Даже для Америки. Тем более для Америки. Если бы Альфред вернулся сейчас в квартиру, он бы заметил гудение телевизора — сигнал чего-то экстренного. И точно потрудился бы нажать на кнопку «вкл» на пульте, чтобы, наконец, заметить. Но Альфред уже далеко, он идёт в аптеку и не подозревает, что прошляпил начало Конца. Он стоит в очереди за обезболивающим — в некоторых случаях, такие штуки помогают. Если боль причиняет не война или эпидемия. Сейчас ведь ничего из этого не происходит, так? Он не успевает произнести название препарата. На губах застывает дурацкая улыбка — во все тридцать два отбеленных и неестественно ровных зуба. Лицо у Альфреда не слишком подвижное, поэтому аптекарша, в отличие от него, ещё успевает помрачнеть. Грохот заполоняет воздух, глубокая трещина раскалывает потолок. Здание заваливается, как карточный домик. Хлоп. И Альфред вдыхает строительную пыль под обломками. Он думает: «Как угодно…». Он думает: «…только не так!». Он…***
… — Ирландия сказал, чтобы я не говорил тебе ничего, раз ты такой придурок и сам ничего не замечаешь, — тараторит Скотт, и Артур думает, почему он всё еще не бросил трубку, неужели ему сейчас хочется тратить на него время? — Но на твоей территории много моих людей, да и его тоже. Артур всё ещё мысленно пытается призвать хоть какие-то крупицы магии, ощутить шёпот мертвых и никогда не живших, почувствовать леденящие дыхание на коже. Но нет ни черта, кроме плотного воздуха, пропитанного табачным дымом, несвежим дыханием и чипсами. Ничего сверхъестественного. Ничего из того, что хранило эту территорию задолго до его рождения. Ни-че-го. Артуру так долго вдалбливали, что магия — всего лишь его больная фантазия, что он теперь не совсем уверен: а было ли что-нибудь вообще? Что если пляски у Стоунхенджа, обрядные костры и феи, говорившие с ним на староанглийском — очередной бредовый сон? И что теперь? Он проснулся? Что ж, Артур никогда не был особо уверен в себе, хоть и старался этого не показывать. Чужие руки всё ещё придерживают Артура за пояс, и он понимает, что почти протрезвел — этот парень начинает его по настоящему волновать. Какого дьявола он тут сидит и подслушивает их со Скоттом? — Люд…ди? — икает Артур в трубку. — Тольк… по эт…му, да? Т-так…м ублюдком ты мне нр…вишься больше, Скотт. Страх тебе не ид-дёт. — Я всегда знал, что тебе нравлюсь, — отбривает Скотт. — Так что ты собираешься делать, пьянь? На заднем фоне что-то вопит Ирландия. Артур морщится: самый противный голос на свете. Паршивец ненавидит его так рьяно, как никогда не сможет кого-нибудь полюбить. Артура так и подмывает растянуть губы в ухмылке и пропеть: «Мне тааак жаль, что я испоганил твою жизнь!». Он едва ли помнит, что там именно делал и как сильно увлекался порой, а вот Ирландия, наверняка, в припадке страха и ненависти шепчет его имя по ночам. И сей факт всё не даёт остыть Английской мании величия. В конце концов, Артур честно заслужил прерогативу писать «Я» с большой буквы, а вот из чего на поверку состоит его понятие честности — не так уж и важно. Историю пишут победители, Ирландия давно должен был зарубить это себе на носу и не возникать. Упрямый поганец. — Я пог…ворю с корол…вой, увер…н, что-то точно не т…к, — язык всё ещё не слушается, предчувствие усиливается и накаляется до предела, в пабе ничего не меняется. — С этой старой маразматичкой? Думаешь, она тебе поверит? Да и какой от неё толк, чёрт возьми, она же всего лишь ссохшийся сувенирчик твоей рухнувшей империи! Я ожидал б… — Закрой п-пасть. Артур жмёт на отбой. Он ощущает явственное желание облить рот Скотта чем-нибудь дезинфицирующим. Как насчёт керосина? Или эконом-вариантом прополоскать его чёртову глотку мылом, запихнуть брусок в пищевод и смотреть, смотреть, смотреть на выражение его деревенской морды. Можно и не заморачиваться: просто отрезать чересчур длинный язык. Артур хочет увидеть беспомощность в глазах брата. Ярко-зелёных и потухших, как у батрачившей чёрт знает сколько скотины. Хотя, он и с языком-то не слишком от неё отличается. Артур мотает головой из стороны в сторону. Он уже давно не творит ничего подобного, не стоит бередить прошлое. Тем более, что Скотт не так уж и плох. Он не перезванивает. — Какого чёрта? Отп…сти меня! Немед-лен-но, — Артур всё никак не может привыкнуть, что приказы не выполняют с первого раза. Парень говорит что-то, но Артур отвлекается на шум в конце зала. Там включён телевизор, крутят какой-то фильм, очередная мутотня про Апокалипсис, Америке нравится такое. Артур прислушивается и цепочка складывается с ужасающим холодным пониманием. Это не чёртов фильм. Внизу бежит строка с текстом, в углу окошко с ведущей, что наговаривает текст. Новости. Блять. Артур не может себе представить, что всё это происходит на самом деле. Хрена лысого такое возможно. — Необратимое разрушение захватило северо-запад Канады, и уже через час переместилось на юг. Землетрясение не виданных ранее масштабов раскалывает землю на километровые трещины, Канада по кускам уходит под воду. Бедствие тянется к Соединенным Штатам Америки. Немногочисленных выживших эвакуируют на спасательных самолётах в Европу. Американцы, охваченные паникой, бегут на территорию Южной Америки и совершают трансатлантические перелеты. Учёные пока не могут охарактеризовать бедствие, предугадать в какою сторону пойдёт раскол далее и когда землетрясение стихнет. Американский президент даёт следующие указания… Артур не слышит и трети. Он ловит себя на том, что не может представить лица Мэтта. Отдельные черты, схожесть с Америкой, но полностью кадр не желает складываться. Канада, должно быть, ещё жив — Артур не желает думать о его страданиях, — но вспомнить чужое лицо уже затруднительно. Это конец, да? Мир с чудовищной необратимостью трещит по швам. Артур представляет, как так называемое «бедствие» настигает Туманный Альбион. Ему хватит и одной десятой того, что происходит в Канаде, чтобы перестать дышать. Значит, это всё-таки будет вода. Проклятье. Огонь всегда шёл ему больше. Артур на миг забывает, что находится не в эпицентре событий. В ладони разрывается телефон, он бросает на него рассеянный взгляд. Скотт перезванивает. Интересно, он в курсе? Ирландия с ним, а где Уэльс? Артуру хочется увидеть всех этих ублюдков — родных братьев, и проклятого Францию с Америкой, и… Всеобщую панику и судорожные вздохи разбавляет открывшаяся входная дверь, звякнувший колокольчик. Артур дёргается и не может сдержать странного гортанного звука, когда натыкается на оценивающий взгляд сиреневых глаз. Что он.? Россия бы сказал: «За что боролся на то и напоролся». Но он молчит. Потрёпанный шарф болтается по полу, измятое и грязное пальто говорит о многом, но вряд ли Иван хочет, чтобы Артур попытался услышать. Россия наклоняет голову вбок и даже не улыбается. Его лицо — старая и холодная фреска на церковном фасаде. Артур сглатывает. Россия переводит взгляд на парня рядом с ним, хмурится и поджимает губы. Артур может видеть, как он вздохнул — грудная клетка чуть приподнялась под одеждой, колебля ткань. Россия переводит взгляд на толпу людей у экрана с новостями, его холодные глаза замирают на месте. Артур в точности замечает перемену — почва под чужими ногами пошатнулась. Ясно, что это значит. Россия ни черта не знал. Так какого хрена он здесь забыл? Проходят долгие секунды прежде чем странный взгляд снова обращается к нему. Россия открывает рот, чтобы что-то сказать, но Артур чувствует резкую боль в затылке раньше. На него словно блеванули кипятком. Чьи-то руки сжимают крепче, чем следовало. Артур чувствует отрывчатую русскую речь, за мгновение успевая представить, как недовольно Россия пропускает слова сквозь плотно стиснутые зубы. Что-то пошло не так, его царские замашки не очень-то довольны. Возгласы людей всё нарастают. В голове испаряется ворох горчащих мыслей. Остаётся, разве что, одна. Чертов эмигрант. --------------------------------------------- …номер 1408 из отеля «Дельфин» — из одноименного рассказа дядюшки Кинга, который не нуждается в представлениях.