Цена бессмертия

NC-17
Заморожен
85
автор
Фэндом:
Размер:
262 страницы, 106 662 слова, 23 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
85 Нравится 94 Отзывы 22 В сборник

5. Переливание крови...

Настройки
Комнатёнка маленькая и душная, как предбанник в Аду. У Альфреда руки липкие и пот чёрными катышками сворачивается между пальцев. Он держит свой развёрнутый паспорт «гражданин Соединённых Штатов Америки» в руках и всматривается в него, как бедняк в карту вин дорогущего ресторана. Он читает: «Альфред Ф. Джонс», и не может вспомнить, кто научил его складывать буквы в слова. Он глядит на собственную фотографию — светлые волосы подстрижены аккуратно и куда короче, чем сейчас, голубые глаза весело поблёскивают даже на бумаге, губы чуть трогает улыбка. Он смутно припоминает, как долго мучился с фотографией — улыбался слишком широко, чтобы потом выслушивать, что это всё-таки не «клоунское удостоверение». А кто-то хмыкал сзади и Альфред точно знает, что ему было по душе это сравнение. Слишком расплывчато, чтобы помнить чужое лицо, но слишком ясно, чтобы не брать в расчёт его значимость. Альфред откладывает документ в сторону — и не то что бы его недоумение хоть как-то приуменьшается — и смотрит на Джейн. Джейн, заплаканная и трясущаяся, сидит в углу комнаты и не спускает с него красных от рыданий глаз. В газетных статьях в её случаи обычно пишут «она была изрядно помята», и это звучит куда лучше, чем: «Она постарела лет на двадцать, превратилась в ходячий труп, истративший весь запас слёзных желёз на утерянный навсегда дом, голос осипший, лицо тёмно-багровое, а взгляд полый, как птичьи кости». Про помятость звучит куда лучше. Но не честнее, не точнее и не правдивей. Альфред не знает, почему он думает об этом. Чёрт, он даже не представляет себе, кто он и зачем здесь находится. А Джейн всё продолжает убеждать его в невозможном. И её голос дрожит. — Как ваша первая помощница я обязана сопровождать вас и сейчас. Даже когда, когда… — она всхлипывает. — Это особое задание вашего президента — заставить вас вспомнить. Сейчас людям как никогда прежде нужно воплощение их страны! Понимаете… Мистер Джонс, вы должны быть живы и при памяти, чтобы поднять дух нашей великой нации! При памяти.. Он помнит, как его доставали из-под обломков, помнит размноженную рдяную от крови голову молоденькой девушки, помнит вкус слёз, но не то, как их проливал. И ещё много, много, много разных огрызков воспоминаний, которые просто не укладываются в голове. Словно из него, как из ожерелья, вытянули скрепляющую нить, и все драгоценные камни рассыпались в стороны. Они есть, но толку от них — ноль. — Всего какой-то день, мистер Джонс… — Альфред слышит шёпот сквозь беззвучные рыдания. — Может, это и хорошо, что вы теперь не… Не страна… Может это анафилактический шок? Реакция вашего…эм… организма? Боль сотен миллионов людей убила бы вас, если бы вы остались собой… Но вы должны вернуться. Американцы должны оставаться американцами, даже без территории! У президента есть средства, он всё твердит что-то про Африку: «много земли — мало людей», но… По сути, у нас не осталось ни-че-го. Доллары теперь — просто бумага, люди всего мира подтираются ей. Нам будет оказана помощь, но… Прошло так мало времени, но я уже могу сказать… Сейчас пройдёт траур, как это всегда бывает, и тогда… Люди начнут говорить о нас всё, что думают… Без правительства, без собственного государства… Термины «Америка», «американское», и «американец» просто исчезнут из обихода… Люди станут гражданами других стран, и вы… вы… Я долго готовилась, прежде чем меня назначили вашей личной помощницей, мистер Джонс… У цыган, например, кочующего народа, нет воплощения. Вы исчезнете… Вы, Канада, Англия… Вас. Просто. Не станет. С последними словами Джейн встаёт с места и подходит к нему. Она достаёт из сумочки бумажный квадратик и распечатывает его. Лезвие. Альфред смотрит на металлический отблеск, чтобы не смотреть в её потерянные глаза. — Нужно кое-что проверить, — говорит она. Альфред не двигается. Он не знает, что она имеет в виду. Джейн знаком просит протянуть руку, Альфред подчиняется. У него даже и мысли не возникает спросить: «Зачем?». Джейн бросает долгий взгляд на его запястье — кожа там белая и тонкая, так что проступают синие вены. Она качает головой, пальцем проходится по ладони и шипит чуть слышно, чиркая лезвием по коже. Порез от начала указательного пальца до конца ладони ровной линией рассекает плоть. Кровь — ярко-красная и человеческая — выступает по каплям, образуясь в тонкие струйки. Джейн смотрит долго и с надеждой. С надеждой, что стремительно скатывается в звенящие тартарары. — Простите… — выговаривает она. — Я просто думала… — Что должно было произойти? — Альфред чувствует на своих губах подрагивающую улыбку и с ужасом понимает, что не может её контролировать. Некоторые люди улыбаются совершенно неосознанно, когда их накрывает паника, когда им страшно и они не могут ничего с этим поделать. Альфред не знал, что относится к их числу. — Ничего… Ничего… Просто… — Джейн смотрит на него, как на расписную тарелку, что висит на стене и вот-вот упадёт, распадаясь на тысячи осколков. В дребезги. — Обычно такие царапины затягиваются у вас ещё до того, как пойдёт кровь. Она хмыкает так… горько. Альфред смотрит на неё и чувствует вину, сам не понимая — за что. Джейн качает головой на этот взгляд, мол, ничего, ты тут не причём. Но чувство именно такое. Где-то на задворках сознания кто-то шепчет раздельно и чётко: «Это. Твоя. Вина». Альфред оглядывает место перед собой — телевизор, старый видеопроигрыватель, груда кассет, дисков, блестящих флеш-карт, — чтобы отвлечься, когда Джейн, помедлив, снова обращается к нему. — Здесь куча видео- и аудиозаписей, дневников и личных заметок. Твои разговоры с правительством и всё прочие… — Всё прочие? — Да. Ну, знаешь… Раз в месяц или чаще ты проходил обязательный осмотр, отвечал на вопросы, говорил о том, что чувствуешь… Альфред хмурится: — К мозгоправу ходил что ли? Джейн смотрит на него взглядом «ох, ну да, это же ты» и усмехается на секунду так, как бы усмехалась до всего этого, где-нибудь в уютном домике Северной Каролины со своей семьёй. Там бы она делала это дольше призрачного мгновения. Но память не так коротка, как хотелось бы. Как хотелось бы им всем. — Ну, можно сказать и так, — пожимает плечами она. На самом деле Альфред не часто видит это движение в жизни, зато в выдуманных историях как напропалую. Они все здесь — персонажи одной очень страшной книги. Раньше он бы сказал пафосно: «Книги под названием Жизнь», но… на жизнь всё это похоже меньше всего. Да и когда это раньше? — Вы же бы… Вы же воплощение страны, на вас отражаются все внутренние волнения, стремления народа и его мысли раньше, чем это способно заметить правительство, поэтому с вами проводятся беседы, вам задают вопросы, интересуются вашим мнением по поводу того или иного вопроса, заранее зная, что это будет мнение большинства. Первое время Альфред всё отрицал. Потом понял, что с ним реально что-то не так. Что-то не так с его мыслями, они роятся, как мухи, взрываются осколками битого стекла очков, давят вниз своим грузом, но всё это — на периферии сознания. Потом ему стали объяснять… А затем ему стали объяснять ещё, ещё, и ещё, потому что с первого раза он не понял. Воздух только и делали, что разрывали его наивные возгласы «Ты серьёзно сейчас? Быть этого не может! Америка… Она вправду?.. Почему?!». Сейчас Альфред не говорит вовсе. Только слушает. Что вконец добивает измождённую Джейн, которая продолжает гнуть свою линию: — Но вы часто и много болтали, чем только путали наше правительство… И они проделывали большую работу, выясняя, где ваши собственные мысли, а где — народа. Это не просто, мистер Джонс, вы очень противоречивый. — Можешь звать меня просто Альфредом? — внезапно прерывает он её. — Мне не по себе, когда ты так говоришь со мной, когда я и так ничего не понимаю… — Но… — Джейн смотрит на него в замешательстве, Америка как-то просил того же, но это не по регламенту, так нельзя, это… — Пожалуйста. — Хорошо, Альфред, — она улыбается ему. –Дело вот в чём, мне нужно отойти, так что я оставляю тебя одного со всеми этими записями. Я надеюсь, что память по ходу дела будет возвращаться. Это очень важно. Договорились? — Я… — Вот и хорошо! — Джейн махает ему рукой, оглядывает комнату, в которой выплакала глаза недавно, с каким-то болезненным чувством и выходит за дверь. Альфред слышит как ключ щёлкает в замочной скважине. Она заперла его здесь. Заперла наедине с прошлым, записанным пером и ручкой по пергаменту и линейной бумаге, на ломкую кассетную плёнку, которую чертовски легко засветить и всё потерять, на CD-диски… Его прошлое где угодно, только не в собственной голове.

***

Иван сидит в кресле, закинув ноги на стол, и курит. Дымит уже пятой сигаретой и скоро перещеголяет Волка, что набил глотку целой пачкой и закурил в запертой телефонной будке. Оригинальный способ убить себя. Хотя Иван до сих пор обходит это проклятое слово — о-р-и-г-и-н-а-л-ь-н-о-с-т-ь — стороной. Когда-то нельзя было выделяться, когда-то за это сажали. И он почти привык, что теперь — нет. Он смотрит в окно, губы в обычной улыбке — слишком, слишком мягкое слово, — Китай сидит напротив и сверлит его взглядом. Осуждает. Иван зубоскалит дальше — потому что это его дом, его страна, его решение, — ему плевать на чужое мнение. Двуглавый орёл смотрит на Запад и на Восток одновременно, но остаётся на своей земле и делает так, как считает нужным он. Делает правильно. Он всё сделал правильно, так ведь? — Ваня… –шепчет Китай, наконец, и Иван выдыхает в душе — чем скорее начнётся отповедь, тем быстрее она окончится. — О чём ты думал? О, о многом. Хотелось бы ответить. Но вообще-то он не Юлий Цезарь, чтобы делать несколько дел одновременно одинаково хорошо. Он думал об Англии, о том, что в его подвале трупом станет больше — подумаешь, какая неожиданность, — о том, что он умирает (то есть совсем, навсегда, навечно, навечно — это значит, что он не вернётся, не воскреснет, не заблюёт его своим призрением, так что потом будет нужен горячий душ), о том, что мир рушится, и о нём, и об Украине, и о нём, о его смерти, о его руках, о том, что он заблудился так глухо, так беспробудно и не выносимо, а успеть вытащить его уже не получится. Ни-ког-да. Никогда — это ни сто лет. Ни двести, ни триста, ни три тысячи триста. Никогда — это никогда. И пустота не отзовётся в ответ. Пустоте всё равно. Она — чудовище без умыслов и коварных планов. Она Просто Есть. Но Иван хочет — отчаянно, как ту вещь, ради которой живешь, как смысл всех смыслов, которого и в помине нет, ради которого люди расшибаются в лепёшку, чтобы потом остаться ни с чем, — он хочет, чтобы пустоты не было вообще. Он бы выпил её всю до предела. Выпил бы, даже если бы знал про яд на самом дне. И не поморщился бы. Не поморщился бы, умирая. — Ни о чём я не думал, — стараясь, чтобы звучало, как обычно (донельзя дружелюбно, будто он с возлюбленным братом говорит), отвечает Иван. — Я хотел ему помочь, а другого способа не было. Я бы сделал то же самое для тебя. Наверное, сделал бы. Наверное… Господи, он пытается, честно пытается, но это невозможно представить. Позволил бы он Китаю умереть? Позволил бы он умереть частицы себя ради него? Да. Нет. — Я вижу, что ты не думал… Но я — это одно, но променять Влада на этого… этого… лицемера?.. — Китай морщится, Иван видит, каких сил ему стоит сдерживать себя, чтобы не повышать голос. Потому что Англия прав — Яо боится его. Боится и ненавидит, как и всех остальных. Ведь он сам ничем от них не отличается. С о в е р ш е н н о н и ч е м. — Ты думаешь, что чем-то отличаешься от него? — Иван уже жалеет, что не затолкал проклятый вопрос себе в глотку. Он не должен давать Китаю никаких лишних поводов. Это вовсе не то, чего он на самом деле хочет. — Что? — Китай хмурится, его чересчур молодое лицо мрачнеет. — Мы с ним были и врагами, и союзниками, — нарочито лениво говорит Иван. — И с тобой — тоже. Я не живу в прошлом, была возможность — помог. Будет ещё — что ж, помогу ещё. Но, разумеется, не такой ценой. Тебя ведь это беспокоит? Тебя беспокоит то, что я просто так отдаю территории, на которые так долго метил ты? — Да, но… Вань, это слишком. Это же… Это же измена. Иван знает, как это называется. Ещё бы не знать. Он хмыкает и смотрит на Яо. Смотрит на Яо, улыбаясь. «Правда что ли?» Китай стискивает зубы до желваков и отводит взгляд. Он сидит у Ивана ещё несколько часов. Они обсуждают Раскол, строят союзнические планы, пьют китайский чай и русскую водку. Делают что угодно, но не говорят об этом. Иван одной улыбкой показал, что об этом даже думать не стоит.

***

Альфред сидит на стуле в неудобной позе. От жёсткой спинки ноет позвоночник, нога, подмятая под него, затекла, он не спускает взгляд с экрана. Комната тёмная и, кажется, бесконечная. Это похоже на камеру для допросов из нарочито-эффектных американских фильмов. Зеркало во всю стену отражает Америку вместе с его мешками под глазами, сигаретой в зубах и рюкзаком на коленях. Отражает его вместе со всем дерьмом, со всеми дряблыми американскими потрохами. Он уставший и люди по ту сторону — а они там есть, они всегда там есть, анализируют (такое холодное и безжизненное слово, как лезвие опасной бритвы) — наблюдают за каждым его движением, отмечая пятна на одежде и пальцы, отбивающие ритм по подлокотнику кресла. Кресло чёрное, кожаное и на колёсиках. Удобное. Альфред мечется на своём убогом стульчике в убогой комнатушке и не отводит глаз от растрёпанного парня — его самого — на экране. По сравнению с ним, таким уверенным, хоть и уставшим, он убогий тоже. Америка фыркает и щурится в зеркало. Через секунду он роется в рюкзаке — сигарета тлеет между плотно сомкнутых губ — и достаёт очки. Кое-где стекло надтреснутое, это видно, когда камеру приближают прямо к чужому лицу. — Подрался сегодня в баре, — хмыкает он. — Не похоже на меня, да? Но это не важно, ха-ха! Я опять ощутил это сегодня, — он махает очками у зеркала, держа их двумя пальцами за дужку. — О чём именно вы говорите, мистер Джонс? — звучит ровный голос из динамиков на потолке. Буквально со всех сторон. Америка хихикает и крутится на кресле, а затем разъезжает на нём — как на инвалидной коляске — по всей комнате, отталкиваясь ногами и выпуская из горла смешки (которые так похожи на всхлипывания, что Альфреду становится не по себе). — О людях я говорю, — наконец, отзывается Америка. Он выбрасывает фильтр в сторону, ждёт, что ему что-нибудь скажут по этому поводу, и ухмыляется, когда не говорят ничего. — Я будто теряю всю свою силу, когда с кем-то из них… Артур всегда говорил, что страна должна защищать своих людей. Причинять им боль противоестественно. Я ведь могу любой стране переломить хребет, — говорит он, не моргнув и не угрожая. И Альфред понимает: это просто факт, сухой и не слишком новый. — А людям — нет. — Тебя это беспокоит? — голос такой же ровный. Бровь Америки едва дёргается, он смыкает плечом и зевает. — Не то что бы… — он шарится в рюкзаке снова и достаёт свёрток с фольгой, чтобы уже через полминуты вгрызаться в гамбургер. — Я просто подумал об индейцах. Они ведь мой истинный народ и… — Истинный народ? — прерывает голос. Это его работа — не давать успеть даже сформировать мысль, если такова не угодна правительству. — Мне опять начали сниться эти сны, вот что… Ничего такого, конечно… Это, наверное, вообще ничего не значит, ха-ха, но… Все эти разрисованные лица, перья в волосах, костры… Разве я не должен защищать и их тоже? То есть… Хотя бы теперь. Америка смотрит в зеркало. Он нацепил треснувшие очки, которые делают его облик ещё более раздолбайским. Обёртка от бургера валяется рядом с окурком, Америка чешет затылок и ждёт ответа. Как его ждут мягкотелые ватиканцы после молитвы. Альфред ждёт ответа также. А, может, ещё усерднее. Намного, намного усерднее. Он наблюдает, как Америка подтягивает к себе ноги — джинсы в облипку — и как влажно поблёскивают его глаза. — Мистер Джонс, вы — Америка. Я вынужден вам напомнить, что это — европейское название, и сам вы — бывший европеец, но это было слишком давно, чтобы вспоминать, правда? Вы не имеете отношения ко всему тому, что было до открытия континента. Вы ведь даже не помните ничего. Ваш народ тот, кто поднял за вас оружие когда-то и выстоял против Британской Империи. Мистер Джонс, вы — наследие Великобритании, в самом лучшем смысле всего этого. Вам не следует копать ещё дальше, — с нажимом говорит голос. — Это ни к чему хорошему не приведёт. — Да, — кивает Америка. — Да… Но, так ведь было не всегда… Думаете, мы братья? Конечно, никто из нас так не считает, никто из нас не назовёт другого так даже мысленно. Но были ли мы братьями хоть когда-нибудь вообще? То есть, хах… Это как переливание… Он влил в меня свою кровь насильно, будто мне это было нужно, будто я его просил… Я ведь не умирал тогда? Мне никто не был нужен, вот что. Ха-ха, совсем никто, а он просто пришёл… — Америка начинает частить и говорить неразборчиво, Альфред всё ждёт, что сейчас его прервут, но этого не происходит. — И у меня просто не было выбора. Да блять, я был ребёнком, но уже тогда понимал, что когда тянешь жребий между Англией и Францией, всё уже предрешено заранее. Ну, это же Англия. Он как-то сказал, что мы — семья… Глупо было ему верить. И да, во мне всё ещё играет его кровь, я не могу просто взять и выкачать её, даже если бы хотел… Но ты не хочешь. Ты не хочешь, думает Альфред. И это разъедает все остальные мысли, как серная кислота — лицо. Откуда ему знать? Голос говорит ещё что-то — ровным, спокойным, всезнающим, не терпящим сомнений и убедительным тоном. Америка кивает в ответ, как болванчик, повторяет, мол, да, мне не стоит больше думать об этом. Не стоит больше думать вообще. Америка смотрит прямо в камеру. При слабом освещении его небесные глаза кажутся чёрными. Запись прерывается. Альфред хочет пить — в глотке пересохло, как в Сахаре когда-то. Он вытаскивает кассету и смотрит на неё так, будто понятия не имеет, что это. Хорошо бы. А самое главное — он не чувствует удивления или сомнений. Так просто, оказывается, признать, что ты сидел там когда-то, в том кресле перед чертовым зеркалом. Сидел и позволял морочить себе голову. Удалял ненужные мысли, как файлы с жёсткого диска, стоило только голосу — этой эфемерной субстанции без лица на базовых установках — попросить. Альфред хмыкает. Неужели он не замечал? Он всё ещё не чувствует себя никем другим кроме Альфреда Джонса (это имя ему будто бы жмёт, а иногда он просто проваливается в нём, как в панталонах растолстевшей бабули, и непостоянность нечего толком вымолвить не может кроме того, что имярёк явно не по размеру). Он чувствует, что кроме всего прочего потерял ещё что-то важное. И это не даёт покоя. Альфред шмыгает носом и вставляет другую кассету. Джейн не нравится эта комнатёнка, когда она возвращается к Альфреду. Не нравится до отвращения. Она питается чужими страданиями, думает Джейн, когда видит заплаканное лицо Джонса и стопку просмотренных кассет. А ведь это Только Начало.

***

Англия. Его родная Англия всегда воплощала собой самые глубокие и тёмные океаны. Артур может закрыть глаза и явственно представить высокое британское небо — такое глубокое и тёмное, капризно-дождливое и безоблачно-светлое, такое, что смотря ввысь, представляешь себя на дне океана, пачкаешь ботинки грязной водой из луж и улыбаешься, как сумасшедший, принимая морские объятья. Артур готов пожертвовать чем угодно, чтобы хоть на миг ещё раз оказаться там. Если бы он только знал — знал, а не чувствовал, - вышел бы за пределы того чёртового паба и стал вдыхать родной воздух, пока чёрные от смога лёгкие не дадут сбой. Ему бы только взглянуть на кусок оголтело-чистого неба — даже если это будет всем, что останется от дома. Он примет что угодно. Что угодно, но не тёмный, вобравший в себя плесень и кровь подвал с медленно разлагающимся трупом в метре от него, с кромешной темнотой и неизвестностью. Артур сверлит взглядом дверь, ту самую, из которой русский вышел чертовски, просто дохрена чертовски давно. Он там сдох что ли? Артур ждёт. Ждёт конца. Своего или чужого — без разницы. Но да — когда действительно нужно быть откровенным, так это перед смертью, правда же? –Артур будет чувствовать себя гораздо легче, если Раскол утащит за собой хоть часть сраной матушки-Европы. Он почувствует себя отомщённым. Отомщённым за счёт чужих смертей. Но никто из них не невинен, так почему отвечать должен он один? Артур не то что бы ахти как разбирается в справедливости, но, что это не в её духе — сказать может точно. Он думает: «Из меня бы вышел хороший писатель». Думает: «Я знаю, что такое потерять вмиг всё, что дорого. Знаю, что значит проигрывать. И могу описать вкус победы и то чувство, когда ты понимаешь, что это, всё это — только начало. Что ты всесилен. Могу описать, что значит слышать тысячи голосов своих людей в одно мгновение и то, как их молитвы, минуя бога, отдаются звоном в ушах. Хорошо, что теперь уже почти никто не молится…». Думает: «И что значит умирать, я теперь знаю тоже». А правда в том, что больнее этого нет ничего. Люди говорят, что моральная боль в тысячу раз превосходит физическую. Артур думает, что человечество крайне любит пиздострадательства и духовные терзания, что, разумеется, очень мило, но к нему никак не относится. Лучше бы он переживал момент падения собственной империи вечно, снова и снова, чем больше часа чувствовать, как морская соль разъедает органы, впивается в ткани, стопорит кровь, чем в беззвучном крике — голос сорвался почти сразу же — драть глотку за всех своих людей, что не успели — или не захотели — покидать остров. Чёртов русский ублюдок специально не убил его сразу, чтобы он своей аурой смерти распугал грёбаную нечисть и поубивал тараканов и крыс. Чего ещё от него ждать? «Хорошая бы вышла книга», — думает Артур, и ядовитая усмешка растекается по мраморно-белому лицу. Он спиной опирается о стену и шарит по телу, чтобы подсчитать урон. Лужа из крови и солёной воды въедается в одежду. Следы от России горят огнём, но больше не кровоточат, а кроме этого — ничего. Ни боли, ни связи со своей территорией — Артур не хочет думать, что это значит, — только горечь, безграничная горечь его народа клыками — режущимися и кровоточащими — вгрызается в сердце, где болезненная пустота заменяется чем-то другим, чужеродным и далёким. Он так долго и так безрезультатно пялился в чёрную дыру впереди, что только теперь, разумеется, когда он позволяет себе прикрыть веки и выдохнуть рвано, дверь со скрежетом открывается. Свет падает на лицо, Артур не открывает глаза. Он замедляет дыхание, чтобы грудь вздымалась как можно незаметнее и чувствует, как подрагивают кончики пальцев. Сердце бьётся слишком быстро, оно будто варится в фирменном супе из обломков ребёр и лёгких с мясом — и вода кипит, грозя разбрызгать кровь и вышвырнуть сумасшедший мотор наружу. В Англии это называют «неловкими ситуациями». Ну да, думает Артур, не очень-то ловко, когда твоё сердце внезапно выпрыгивает изнутри, наплевав глубоко и решительно, что ты тут, между прочим, претворяешься мёртвым. А делать это сейчас чертовски логично. Мертвец — единственная роль, которую Артур может отыграть с блеском в данный момент. Ох уж эти реалистичные кровавые ошмётки и блевотина вокруг. Дьявольски способствует антуражу. Шаги глухо раздаются совсем близко, Артур чувствует едва заметное тепло, исходящие от человека напротив. Неизвестный — да ладно, даже Америка бы сейчас догадался, кто это — оказывается совсем рядом в считанные мгновения, его рука скользит по шее, нащупывая пульс. Дверь всё ещё открыта, Артур думает, что успеет оттолкнуть придурка и проскочить мимо него, заперев ржавую железку с другой стороны. Он сглатывает неподконтрольно себе и тёплая рука тут же расслабляется. Отлично. Артур отталкивает её, распахивает веки, рывком поднимается на ноги. В глазах тут же тускнеет, он не продерживается стоя и пяти мгновений, и Россия — который, чёрт возьми, выглядит куда лучше прежнего — обеими руками давит на плечи, пригвождая к стенке. — Ты в порядке?.. Один из тех вопросов, которые невозможно не задать, и которые неизменно бьют рекорды всеобъемлющей человеческой тупости. Артур ненавидит эти вопросы. И этот взгляд ненавидит — всевидящее око, от которого не укрыться, не спрятаться, не залечь на дно. Разжиженное северное сияние, вылитое на радужку глаза, как помои из окон в Средневековье. Подрагивающие, за сканирующим взором, ресницы, заставляющие чувствовать себя распластанным, расхристанным, нагим, нараспашку. Россия заполняет собой все мгновения и органы чувств — обоняние, осязание, зрение, звук… — Буду, если отлипнешь от меня сейчас же, — шипит Артур хриплым и скрежещущим голосом. Артур отворачивается, горящая огнём щека касается шершавой стены. Россия хватает за подбородок — не больно — и разворачивает к себе. На миг кажется, что улыбается он по-настоящему, такой светлой и довоенной улыбкой, а в следующую секунду его губы накрывают чужие. …и вкус — тоже. России слишком много. Слишком много при условии, что не должно быть вообще. Артур кусает русского за губу, и сам рвётся дорваться до чужого рта. Просто потому что его изнутри подогревает желание заставить Россию — хоть отголосками — чувствовать тоже, что и он. И соль, и металл, и кровь, и завтрак, и виски, и снова кровь. Пусть разделит с ним эту помойку. Артуру не жалко. Артур сегодня на редкость благосклонен. Мда уж. — Что с Англией? — спрашивает он не в силах больше удерживать трепещущий вопрос в глотке, когда Россия отрывается от него. Он хмурится и слегка отстраняется, но не делает и шагу назад. — Как ты и сказал, с тобой всё в полном порядке, — отзывается Россия с улыбочкой конченного мудака. — Работать языком ты, по крайней мере, не разучился, — он выдаёт всё за шутку, но это не кажется смешным ни Артуру, ни ему самому. — Блять, — Артур закусывает щёку изнутри, чувствуя прилив ненависти. Блятской, горячей, как кипяток, всепоглощающей не-на-вис-ти. — Я тебя спрашиваю, что с Англией. Если я, сука, спрашиваю, что с моей территорией во время ёбаного Конца Света, то я реально хочу узнать, что с ней. Что. Блять. С ней. Это не значит, мать твою, что я нарываюсь на комплименты своему долбанному языку. Россия кидает на него взгляд: «Ты имеешь полное право злиться, но я стараюсь для тебя изо всех сил. Я понятия не имею, как об этом говорить». Артур хмурится и дёргает головой в сторону едва заметно, так же беззвучно отвечая: «Всё и так понятно. Просто скажи это уже». Артур сильно сомневается, что этот ментальный обмен репликами произошёл на самом деле, но Россия всё же понимает ход его мыслей. — Там и камня на камне не осталось, Артур, — он отчеканивает тоном диктора новостей на BBC. — Послушай, мне… Взгляд, опущенный куда-то в темень пола, одним рывком встречается с блестящими глазами России. Артур толкает его со всей силы, но ничего не меняется — русский не двигается с места. И это заставляет ком ярости подкатывать к горлу, разгораться там пламенной сферой, вынуждая открыть рот. Как же Артур ненавидит любые проявления слабости. Как же он ненавидит себя. — Нет, — говорит он. — Нет-нет-нет-нет! Не смей даже заикаться о том, что тебе жаль. Скажешь это, когда твоя территория обернётся в руины и сгинет под ёбаной толщей воды. Тогда сможешь это повторять, как мантру или молитву на заутрене, можешь распевать похоронные марши сожалений и писать об этом чёртовы оды! Но сейчас — не смей. Одно дело догадываться. И совсем другое — знать. Знать точно и бесповоротно, неопровержимо, безнадёжно, со стопроцентной уверенностью. Артур не слабак, далеко не слабак. Но он не достаточно силён, чтобы сказать — после всего этого, — что «всё в порядке». Что он, чёрт возьми, справится, что он рад, ведь его народ узнал об этом раньше канадцев, что… Ой, блять, да неужели? Да что за брехня? Он здесь, стоит перед Россией, чувствуя его большие шершавые руки на коже и думает, думает, думает, что ни черта не в порядке. Ему хочется выть, ему хочется убивать, вгрызаться в чужие шеи, и орать, орать, орать благим матом о том, кто он и что, чёрт возьми, потерял. Потому что у него было, что терять. Потому что нет такого же места на земле, которое он мог бы так сильно любить и ненавидеть одновременно, которым мог бы по-настоящему гордиться. Потому что с исчезновением Великобритании вся карта для Артура покрывается белыми пятнами. Соединённое Королевство — целый мир для него — лучший мир — и теперь этот мир ушёл под воду. А потом припирается сраный русский уёбок и спрашивает: «Всё в порядке?». Да, блять! Отлично! Заебись! Лучше всех! — Почему? — Россия прижимает его к себе, шепчет на ухо невинно, будто правда не понимает. — Если я хочу разделить с тобой твою боль? Если мне искренне жаль? Если я хочу помочь? Ох, чёрт, серьёзно? Ты решил претвориться дурачком? Сейчас? Неужели до тебя не доходит? Совсем? — Отлично, верни мне мой чёртов остров, я буду тебе премного благодарен, dorogoy, — Артур передразнивает русский на автомате, зная, насколько речь России ужасно звучит из его английского рта, и насколько неимоверно это раздражает последнего. — Что? Не можешь? Тогда какого чёрта ты вообще заикаешься о том, что случилось? Мне не нужна ничья сраная жалость, тем более твоя. Россия стискивает его плечи так, что они трещат, и Артур морщится, тут же проклиная себя за это. Он так зол. И теперь Россия зол тоже. Артур почти уверен: от новых ударов его удерживает только сама ситуация. Чёртов Апокалипсис сейчас на руку. Ха! Отлично. Артур склоняется к русскому и утыкается ему в ворот — господи, он всё-таки сделал это, — чтобы прикусить шею как можно сильнее Это — много лучше, чем сбивать костяшки пальцев о стену или убивать людей. — Я не буду извиняться за слова, — говорит Артур. — Я не буду извиняться за действия. И я не считаю тебя в праве ждать этого. Россия смотрит на него всего мгновение, прежде чем ослабить хватку и переместиться на пол. Дрожь Артура передаётся через касания, и он только сейчас понимает, насколько ему тяжёло стоять. В их распоряжении только полоса тускловатого света из-за открытой двери. Тень России закрывает Артура полностью, так что сложно всмотреться в его лицо. Он едва успевает поблагодарить всевышнего — в которого не верит — за это, как Россия перетаскивает его на сторону света, рассматривая всё кроваво-рвотное великолепие. Прекрасно. — Я только не понимаю, почему я до сих пор жив, — говорит Артур бесцветно, пока взгляд России проходится по свежим ранам. — Ты что-то сделал?.. А как ты… Он не успевает договорить, как сверху хлопает дверь и начинают доноситься приближающиеся шаги. Россия с заметным сожалением отрывается от ран Артура и переводит — нарочито-медленно — тяжёлый взгляд на дверь, в свете которой уже показывается тень. Артур захлёбывается воздухом, когда видит, кто появляется на пороге.
85 Нравится 94 Отзывы 22 В сборник