Цена бессмертия

NC-17
Заморожен
85
автор
Фэндом:
Размер:
262 страницы, 106 662 слова, 23 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
85 Нравится 94 Отзывы 22 В сборник

6. ...делает тебя грязнее

Настройки
Франциск решил, что Англия погиб. И лучше бы ничего не говорить после этой фразы. Забыть, заморить беспамятным голодом, затолкать в прямую кишку все воспоминания о Британии. Не было никакого куска земли, до такой степени наделённого своенравностью, что откололся от Европы когда-то, морской водой обозначив черту между собой и всеми остальными. Сотворил пьедестал, с которого было так удобно плевать на соседей. Не было и его воплощения. Ужасных, растрёпанных и говорящих об отсутствии любого вкуса волос, бесовских глаз, в которых эмоций обычно так много, что многие принимают это за пустоту (глупцы), тонких, завораживающе-длинных пальцев (почти девичьих, серовато-бледных, незацелованных), которым разливать цианид по чашкам так же привычно, как держать зубристый штурвал корабля. Ничего этого нет, не было и никогда — никогда — уже не будет. И желания — одного из тех, что поддерживают жизнь наравне с едой, воздухом и сексом — захватить его, сделать своей территорией (или стать его), быть едиными, объединить две такие разные культуры в одну — не существовало также. И раз ничего этого не было, он, Франциск Бонфуа, всегда был один, а значит — лучше того, кого не существовало. Значит, он победил. Но виктория не заставляет ликование вырываться из груди, явившись с громогласным рокотом и довольной улыбкой. О, нет. Она оставляет во всём его существе боль — тупую и безнадёжную (настолько безнадёжную, что отрицать всё — единственный выход, чтобы не свихнуться окончательно) и полынную горечь во рту. Но это ничего. Он всего лишь прикусил губу слишком сильно совершенно жеманным — как бы сказал кто-то — жестом. А отчего — не так важно. И пусть Господь поймёт его правильно, он бы не обесцвечивал чужую историю, будь она не так сильно сопряжена с его собственной. Он чувствовал себя тем самым героем или злодеем, что сокрушается над павшим врагом, с его смертью теряя всякий смысл жить. Франциск не человек, он — страна, у него есть его народ, и его совершенно не должны выводить из равновесия чьи-либо смерти кроме как собственных людей. Но… Это не работает. Потому что он словно в сферическом вакууме, где вместо кислорода оглушает бесконтрольный страх. Их разделял Ла-Манш, и временами это казалось целым океаном. Но сейчас не кажется. Не кажется ничего вообще. Все эти мысли, ощущения, чувства накрыли его после того, как он не смог дозвониться до Канады. Он думал — много — обо всех, кого может потерять и для кого стать потерянным, но образ Англии бил больнее прочих. Может, из-за его недавнего звонка, может, из-за их многовековой истории, может… Причин не мало, и Франциск не тратил время на то, чтобы выписывать их поэтапно внутренним взором. Он звонил Артуру, звонил так, что чужой телефон, наверное, уже разлетелся в дребезги, не выдержав перегрева. Автоответчик машинным голосом заявлял о недоступности абонента. Недоступность. В другие — лучшие — времена Франциск бы смог найти в этом старую шутку (и шутку над ним, прежде всего), но сейчас смешным это казалось в последнюю очередь. Он звонил Скотту. Скотт — будь он неладен — ответил не сразу. Но всё же ответил. И своим, хриплым, прокуренным, неконтролируемо-как-обычно-слишком-громким голосом, что звучало в сотню, тысячу раз лучше, чем автоответчик Артура. Боги, если жив Шотландия, то и Англия должен быть… И где он? Когда всё затихло, Раскол окончательно сошёл на нет, и для Франциска всё обошлось практически без последствий, он мог думать об Артуре без оглядки на себя самого, на парализующий страх и суеверия. Он удивился намного больше, чем мог выразить внешне — при всей его артистичности, — когда по GPS вычислил, где он находится. И много больше — когда правительство Великобритании сообщило зачем. Сейчас Франциск стоит у порога русского дома и жмёт на дверной звонок (с нетерпеливым ираздражительным выражением на лице, какое это место видит впервые в его исполнении). Трель разносится по всему дому, но открывать сразу никто не спешит. Франциск одной рукой опирается о стену, другой трёт основание шеи, когда Беларусь появляется в проходе. В первый миг Франциск видит в её глазах странную сумятицу, будто он — последний, кого она ожидала увидеть. Но это не значит, что не желаемый менее всех остальных. — Чего тебе? — Беларусь смотрит на него исподлобья взглядом «не-задерживай-долбанную-очередь-французский-червяк», «у-меня-молоко-из-за-тебя-убегает» и «о-не-подох-там-ещё-в-своей-Европе?!». Она как всегда очень мила. — Здравствуй, la Bielorussie — говорит Франциск, чуть склоняя голову (манеры, манеры превыше всего), но не улыбаясь. — Мне бы к России попасть. Mon cher может меня принять?

***

Англия полусидит, опираясь на Ивана — кажется, тоже израненным — плечом. Он замирает, когда дверной просвет заполняет тень и дёргается — сдержанно (насколько возможно), едва различимо для Ивана и незаметно для пришедших вообще, — когда видит на пороге сердитую Беларусь. Следом появляется Франция, от него веет мрачной атмосферой. Вспоминается тысяча восемьсот двенадцатый, когда они сидели у костра — лучащийся довольством Иван и побитый Франциск с рухнувшими на корню планами — и ели приготовленную русскими похлёбку с клёцками. Тогда от французской армии — её ошмётков — веяло чем-то схожим. Иван не может сейчас увидеть выражение лица Англии — а хочется до безумия, — но Франция отыгрывает за них двоих. Его красивое — измождённое, осунувшееся, серое — лицо вытягивается, и по всему подвалу разносится склизкая нервозность. Беларусь пересекает две ступеньки вверх и дотягивается до выключателя, что Иван «щёлкнул», уходя от Англии, а потом и вовсе позабыл про свет (боялся, что не успел, боялся, что увидит не то, что желает больше всего прочего, боялся рассмотреть слишком много едких деталей, боялся, что свет станет обличающим). — Ванечка… что ты тут делаешь… — она упирает руки в бока и сверлит взглядом Англию, — с ним? Франция замирает на месте, Ивану кажется, что в его взгляде кроме гнева проскальзывает странное облегчение. Он не сводит взгляд с Англии — избитого, не мёртвого и сидящего слишком близко к своему врагу. Похоже на немую сцену очередной скабрёзной комедии. — Иван, — голос Франции слабо дрожит. — Ты не имеешь права… — Не имею? — прерывает он, автоматом сдавливая запястье Англии так, что трещат кости, и Артур наверняка стискивает зубы, чтобы не зашипеть, не дёрнуться резко, не обронить и слова, показывая слабость. — Он теперь — субъект моей Федерации, и это у тебя нет никаких прав вмешиваться. И возможности не соглашаться нет тоже. — Что? — Англия оборачивается к нему резко, вопрос вырывается клокотом, будто он всё ещё под водой, так что Иван на мгновение ощущает липкое беспокойство. Что не мешает отвернуться, прошивая взглядом Францию и Беларусь. — Наташ, я тебе потом всё объясню, а сейчас иди наверх, — Иван чувствует в своём голосе нотки «…и не расстраивай меня», и понимает, что это манера говорить Советского Союза — не его. — Франц, я тебя, как друга, предупреждаю: не лезь, куда не просят. Останься если хочешь, Наташа проводит тебя наверх, у меня есть, что с тобой обсудить. Позже. Англия всё так же сверлит его взглядом, и не обращает внимания на разговор. Ждёт. Иван чувствует его всё нарастающую злость, и сдерживается, чтобы не посмотреть в сгущёно-зелёные глаза. Терпение Артур, терпение. Не вноси сор за чужой порог. — Да что с тобой такое?! — Иван не помнит, когда последний раз видел Францию таким решительным. Тщетные попытки, разумеется. Но — ей богу — достойные восхищения. — Англия? Артур. Ты почему молчишь? Что он с тобой сделал? Беларусь цокает языком и стискивает плечо Франции, намереваясь вытащить его наверх (быть хорошей, правильной сестрой). — Как твои дела, Франция? — внезапно подаёт голос Англия, хмурясь и оборачиваясь к двери, в тоже время пытаясь высвободиться из медвежьей хватки (безуспешно). — Сильно пострадал? Иван переводит взгляд с него на Францию и обратно. Это уже интересно. — Я… — Франция ожидал чего угодно, но не этого. — Артур… Это… остановилось на тебе. У меня были землетрясения, но… — Значит, ты цел, да? — в голосе Англии звучит болезненное, мазохистское довольство. — Что ж ты тогда тут делаешь? — Mon cher, не говори так! Я думал, — он смотрит в пол, вцепляясь рукой в стену, в то время как Беларусь всё ещё пытается увести его за собой, — я думал, что ты мёртв. — Наверное, весь извёлся! — воображаемый, но оттого не менее смертельный яд сочиться с кончика языка по губам, пачкая подбородок и акульими слезами разрываясь на полу. Иван смотрит на него пристально и понимает — это спектакль. Спектакль под названием «Я в порядке, сукины дети, мне не нужна ничья чёртова жалость, так что запихните её себе в зад, будьте добры!». — Может, мне тебе ещё и сопли подтереть?! Пересрался должно быть знатно. Конец Света как-никак. Он склоняется к Ивану и шепчет ему прямо в ухо: — Отпусти меня сейчас же, я не хочу говорить с ним так. Россия хмыкает и ослабляет хватку, чтобы он смог выбраться самостоятельно. — Что с Америкой? Канадой? По взгляду Франции ясно — он точно понял, что тему «Какого чёрта ты в подвале России? Что он с тобой творит?! Как я могу помочь?» лучше оставить на потом. Так что, когда он отвечает, его голос почти не дрожит. — Я слышал, что он стал обычным человеком. И… потерял память. Но жив — его людей успели эвакуировать практически большинство, так что… Mathieu…О нём я только недавно узнал… Ему повезло меньше всего, — Франция выдыхает рвано, так всегда бывает, когда он внезапно вспоминает Мэтта (или вспоминает, что уже поздно вспоминать). — Он в коме. Я думаю, его жизнь поддерживают выжившие канадцы, но… Ты понимаешь, как только они получат новое гражданство от других стран, то… — Я понял, — прерывает Англия. Он уже поднялся на ноги и изо всех сил старается не шататься. — Артур, mon Dier, а ты?.. — Что я?! — он стоит между Францией и Иваном, чтобы последний не наблюдал выражение его лица. — Я помню все твои грешки и ещё не отомщённые долги, помню, что ты одинаково никчёмен и на море, и на суше… — Это я-то никчёмный?! — Мягко говоря — да. Так что, по-твоему, я потерял память? Или, может быть, утратил способности страны? Или похож на коматозника? Иван улыбается, даже не замечая этого, едва вслушиваясь в перепалку. Он думает, что даст Франции ответить, и на этом с посещениями на сегодня стоит завязывать. — Нет, ты всё тот же неотёсанный ублюдок, — говорит Франция как-то уж слишком неприкрыто-удовлетворённо. — Убедился, что он в порядке? — вклинивается Иван. — А теперь не испытывай моё терпение. Франциск уходит вместе с Беларусью только после еле заметного кивка Англии. Ивану это не нравится. Не нравится, что даже сейчас Артур остаётся хозяином положения.

***

Артура бьёт лихорадка, и причин ей слишком много, чтобы выделить главную. Они снова остаются одни, потому что — он знает — от России нельзя ничего добиться, угрожая (цепляясь за Францию, который всё такой же бесполезный, не способный оказать достойную помощь, тем более сейчас). Россия поднимается с пола и непринуждённо отряхивается, будто они только что сидели на пикнике. Он смотрит на Артура, словно тот пристреленная дичь — запал охоты проходит, интерес теряется в прошлом, остаётся только худосочная тушка. На суп жене. Или на корм собакам. — На чём это нас прервали? — спрашивает Россия, приближаясь. — Ты вроде никогда не страдал беспамятством, — цедит Артур. Думает: «Что значит „субъект Федерации“?». Думает: «Он же не настолько помешанный, чёрт его побери, чтобы проворачивать такое?!». Думает: «А я? Кто я после этого? И кто после этого он?». — Я спрашивал, какого чёрта я всё ещё жив, — говорит он. — Расскажешь? Должно быть занимательная история. Он не успевает задушить в себе рваный возглас, когда Россия — вдруг — оказывается слишком близко, заставляя отшатнуться впритык к стене. — Я вспомнил, что хотел стянуть с тебя эту проклятую грязную рубашку, — его руки оказываются поверх рваных ран, Артур дёргается и шипит, ощущая всем телом, как кожа затягивается, а по венам сплошным потоком струится холод. — Так лучше? — Что ты сделал? — Артур смотрит в аметистовые глаза, ловя чужие, холодящие кожу, ладони и проводя по грудной клетке под ними. Шершавые, ноющие болью шрамы, рваным рисунком полосующие тело. Шрамы — и ничего больше. — Как ты?.. Россия улыбается и смотрит глаза в глаза. Он склоняется ещё ближе, так что их губы разделяют несколько сантиметров. Склоняется и ждёт. Чёртов русский, так сложно просто сказать, да? Артур усмехается и поддаётся вперёд, едва касаясь чужих мягких и чуть задетых ветрами губ. Он знает, что Россия всё объяснит, если сделать так, как он хочет. Но… Серьёзно, чёрт возьми? Почему он каждый раз должен вымаливать по предложению, показывать, мол, да, мне настолько важна эта информация, что я буду делать всё, что ты скажешь. Подчиняться твоей воле, как какая-то паршивая собачонка… Видят боги, Артур за всю жизнь как только не изгалялся, чтобы заполучить лишний козырь в колоду, но Россия — это другое. Желание подчиняться ему и стоять за его плечом отсутствует напрочь. И не важно, что у него нет выбора. Сейчас уже ничего не важно. Артур цапает Россию за нижнюю губу — она такая пухлая, что всё чёртово время хочется прокусить кожицу, обескровить, сделать не такой вызывающей — и отстраняется, заходясь в хриплом и приглушённом смехе. — Только не говори мне, что ты, — «спас меня» — провернул такое, чтобы сделать из меня грёбанную наложницу! Какого чёрта я должен выклянчивать из тебя ответы? Я не буду играть с тобой в твои игры. Россия отстраняется и смотрит на него странно. Так, будто видит впервые. Будто сейчас спросит, в своём ли он, собственно, уме. Потому что да, раньше Артур был осторожнее, и Россия знает его именно таким — вечно напряжённым, чтобы не приведи чёрт ляпнуть, что на самом деле думает и навредить себе. Но сейчас, что он должен делать сейчас? Ему больше нет смысла трястись за своё величие, оно потонуло в холодных водах, так какого дьявола он должен повиноваться? Россия известный любитель психологических пыток — стоит только надавить на самое дорогое, и человек сделает всё, что нужно, и, как оказалось, части тела не на первом месте по шкале ценностей. Семья, друзья, репутация. Господство. А что он сделает с тем, у кого за душой лишь память о прошлом (великом, величайшем прошлом), которое не вычленить из головы, не высечь, не вырезать, не изжечь из сердца. Артур в кое-то веки принадлежит только себе и ничем не рискует… Но так ли это? — Я думал, что ты будешь покладистей, — отвечает Россия и отстраняется от него, даря призрак свободы. — Неужели успел сдаться? Он смотрит на него насмешливо, и чуть склонив голову на бок. Как большая тупая собака на чужого щенка. Из тех, что часто не могут определиться — разорвать или поиграть? Для них это — одно и то же. Артур боится, боится по-настоящему, на этот раз чётко ощущая чужое превосходство. — Это-то тут причём? Россия хмыкает. — Ты теперь — Приморский край, — отвечает он на другой вопрос. — Часть меня. И я могу залечить твои раны, — он садится на коробки поодаль, не сводя выжидающего взгляда с пришпиленного к стене в попытке устоять Артура. –Всегда пожалуйста. Артур вздрагивает. Действительно вздрагивает, бесконтрольно, отчаянно, судорожно. Значит, Россия вправду сделал это. Артур знает — прекрасно знает, — что это, чёрт побери, означает. Россия подписав нужные бумаги, поставил Англию на место истинного воплощения тех земель. Иными словами, убил его. Убил часть себя. Убил, блять, часть себя ради него. И это после того, как Артур планировал его смерть недавно. Как он без содрогания думал о миллионах россиян, болеющих в будущем смертельно-неизлечимо и даже не подозревающих об этом. Он хотел эти чёртовы ресурсы, хотел избавиться от своего помешательства, своей слабости, своих чувств. И если за одни только эмоции, испытываемые к России, Артур всякий раз ощущает к себе ненависть, то… Что, интересно, чувствует сам русский? Что он чувствует за свои поступки? — Ты хочешь, действительно хочешь, чтобы я был тебе благодарен за это? Хочешь, чтобы я прочувствовал в очередной раз, какой ты весь из себя хороший, благородный, бескорыстный, да? — Дело не в этом, — с нажимом прерывает Россия, с таким видом, будто его гребаный божественный замысел слишком сложен для такого однобокого, помешенного на материальных благах Артура. Последний терпеть не может этот посыл. Этот гребаный русский всегда смотрит на него свысока, будто он обладает непостижимыми Артуру тайными знаниями. Он разговаривал этим самым тоном даже когда был в полном дерьмище, что уж говорить про сегодня. Теперь-то он в полном шоколаде. Это-то и бесит больше всего. — Нет, дело как раз в этом, Брагинский, — Артур чувствует, как всё невысказанное подступает к горлу и наконец-то понимает, что имел Россия под «сдался». Он не будет ничем отличаться от посиневшего тела в углу, если начнёт говорить всё, о чём думает. А ему ведь дорога своя жизнь, правда? –Знаешь, что меня в тебе раздражает больше всего? Не твоя дибильная политика, не ядерные боеголовки, и даже не то, что было у нас в прошлом. Больше всего я ненавижу в тебе твою веру в свою избранность! Меня до сих пор удивляет, почему ты тогда выбрал коммунизм, а не нацизм, который тебе ближе. Все эти тупые возгласы: «Православие — единственно-правильная вера, бог на моей стороне!», «На Россию возложена великая миссия!», воображаешь себя непогрешимым и не знающим поражений. Некоторые твои люди всерьёз думают, что ты и не проигрывал-то ни разу. Иисус в грёбаной плоти! Россия не двигается с места. Его будто и вовсе не задевают озвученные — глаза в глаза — нападки. — Про избранность не я говорю, а люди, которые называют себя пророками, — парирует он. — И в большинстве твои подданные. Твои и Америки. И я уже говорил: ты не знаешь меня. Я хочу мира для всего народа, и не только своего, я… — Вот опять! — Артур чувствует, как гудят ноги, жар не спадает — этот грёбаный процесс слияния с другой страной проходит нелегко. Он — как можно непринуждённей — садится на пол, переводя дух. — Ты говоришь так, а между тем убиваешь своего не в чём ни повинного человека у меня на глазах. Да и чёрт бы с ним, с этим русским! Но твой край! Ты можешь представить, чтобы я сделал что-нибудь подобное? Или кто-то ещё, не больной на всю голову? И что ты сейчас сделаешь, дашь кров моим людям под своим небом? Так нельзя, Иван, не ради меня… Как ты вообще? Ты отменил эти ублюдские поставки? Ты… в порядке? Россия отчего-то усмехается и встаёт с места. Будто он всё время только и делал, что ждал определённого момента, когда нужно будет подойти ближе. Артур не знает, чем выдал этот момент. — Артур, послушай меня, — говорит он со спокойной улыбкой, в то время как Англия сверлит его взглядом снизу вверх. — Я когда-нибудь запишу на плёнку все твои попытки «открыть» на меня глаза, чтобы ты себя со стороны услышал. Но дело не во мне, а в тебе. Ты ненавидишь во мне только то, что сам же себе и напридумывал, ничего этого нет. Дело в твоём взгляде на мир, ты отрицаешь чувства к другой стране, считаешь это изменой, и сам же себя ненавидишь за это. Тебе проще убить меня, чем пересмотреть своё прогнившее мировоззрение. Я знаю, что ты всегда хотел держать свои позиции, идти по установленному курсу, а моё существование только портило всю картину, подрывало твою веру. Но ты продолжал ходить ко мне, и ненавидеть меня за это, плодил эту чёртову русофобию… — Ты не черта не знаешь! Опять-опять-опять этот чёртов тон учителя точных наук. Катет, катет, гипотенуза… Да знаю я все чёртовы стороны, не нужно выворачивать грёбаную истину наизнанку! — Не перебивай, — Россия делает ещё один шаг вперёд. — Ты думаешь, я стал ненавидеть тебя за то, что ты сделал? Думаешь, я хочу отомстить? Дурень, да ты сделал то, что было ожидаемее всего. Я знаю, что ты хотел сделать правильно. Не чувствовать себя надвое разрываясь между мной, моими интересами и своим народом, Америкой… Я знаю, что ты считаешь это — единственным выходом. Вот только зачем ты звонил мне тогда из своего бара? Что ты хотел сказать? Зачем ты выложил всё здесь? Зачем? Ты же, как ты говоришь, не больной. Артур стискивает кулаки. Триста гребаных лет смотрели друг на друга. Ещё двести трахались. И молчали. А тут ему приспичило обсудить всё то дерьмо, что копилось в загашнике столько лет. Вскрыть гнойный нарыв и поковыряться там. Заебись. — Уже сто раз пожалел, поверь, — отчеканивает Артур. — Не воспринимай те мои слова на свой счёт. Я, черт подери, подыхал. — И у тебя не было желания утащить меня с собой? Как странно, — Россия усмехается, смешок режет слух Артура, он одёргивает себя мысленно, чтобы не схватится за уши. — Я знаю, ты хочешь того же, что и я. Не оглядываться на мир, любить, и не чувствовать за это вину. Я хотел строить такую политику, чтобы этого добиться. Но мне нужна была помощь, твоя помощь. Но у вас же с Альфредом выверенный курс, единовластие, монопольное управление миром, куда тебе до меня. В этом свете я не удивился, когда ты пошёл на такое. Если бы я мыслил так же узко, тебя бы давно не было. — И ты думаешь, что теперь всё изменится? — хмурится Артур. — Ты построишь мир по собственному плану, и я буду с тобой?! — Я хотел бы этого, — кивает Россия. — Я надеюсь, что и ты хочешь. Я понимаю, как тяжело тебе сейчас, но… Чёрта с два он понимает. Как можно, и камня не потеряв от своей земли, говорить сейчас таким по-ублюдски уверенным тоном? Типа: «Я разделяю твою боль, но ты должен быть сильным». Типа: «Не смей сдаваться, храбрись, солдат, ты сильный, ты справишься!». Типа: «Бывало и хуже, правда?». Ох, чёрт, серьёзно? Не дай бог из его русского рта вылетит хоть что-то подобное. Потому что, блять, не было никогда хуже этого. Потому что он вовсе не сильный. И не солдат даже. Потому что если у него, придурка, хватило идиотизма спасти Артуру остаток жизни, мог бы хоть не рушить последнее, что у него осталось — его грёбаный взгляд на мир. — Ни черта ты не понимаешь. — У меня тоже были трудные времена, я… Артур не замечает, как вскакивает на ноги. Господи, он всегда поражался, как лишь одной незначительной фразой России удаётся выводить его из себя. Трудные времена, да? Трудные времена? Да какие это трудные времена, интересно?! — Ну, давай мне сейчас рассказывай, как тебе было плохо всю твою никчёмную жизнь! Как ты перестрадал, бедный-несчастный! Жертва врагов, черт возьми! Выстрадал столько, что всю Европу страданиями умыть можно, правда? Знаю я, что ты там о себе думаешь, но ты ни черта не понимаешь. Не надо говорить, что у тебя «тоже». Ничего подобного у тебя не было никогда! Может, ещё и про Орду сейчас начнёшь заливать? — Англия, — Россия стоит в двух шагах от него, всё ещё спокойный, но теперь — Артур точно видит — это маска, — не перегибай палку. — Что, не хочешь ворошить воспоминания? Думаешь, что я никогда не пойму твою тонкую — ой прости — широкую русскую душу? Я тратил слишком много времени изо дня в день, чтобы понять тебя. Знай это, — Артур усмехается и не думает уже, что это плохая идея. Он словно дошёл до края. –У тебя всё закручено на том, сколько всего ты делаешь для каждого из нас, и какие мы — вот ублюдки! — неблагодарные! Ты говоришь: «В то время как у них в Европе расцветал Ренессанс, между ними и Ордой стоял лишь я, Орда боялся потерять мои территории и не пошёл дальше, я столетиями унижения заплатил за их прогресс». Вот что ты думаешь, вот что написано на твоём лице! Кланяйтесь мне в ноги, как спасителю! И это убивает меня. Блять, да Орда любил тебя. Что-то в тебе есть, что заставляет идти на дурость, из-за чего хочется лезть на стену, — Артур проклинает весь чёртов мир в этот момент, потому что и себя имеет в виду тоже, потому что это практически чёртово признание, пусть Россия и слишком зол, чтобы это понять. — Кем ты тогда был? Почти ребёнком. Разрозненным, слабым, если бы не Орда, не общий враг, тебя бы сейчас и на карте не было, твои князья бы просто поубивали друг друга, а земли достались соседям. Орда был тем, кто сделал Русь единой, дал тебе порядок. Я говорю это, потому что знаю, что он делал с другими — он их уничтожал, грабил так, что тебе и не снилось, никто из них и близко не видел тех почестей, что достались тебе. Твои князья распивали брагу с великими ханами и ели с их рук. Думаешь, к кому-то ещё Орда относился так, как к тебе? Думаешь… — Он убил мою мать, ты знал это? — вдруг спокойно прерывает Россия. Тон под маской такой же, как всегда, но Артур чувствует какую-то странную выцветость, сухость, будто бы он так долго её оплакивал, что теперь не осталось сил даже на слабые эмоции. — И тебя там не было. Ты не поймёшь этого, а я и не прошу понимать. Мысль, быстрая и расплывчатая, проскальзывает, вещая о том, что ожидаемого удара не последовало. Что рубикон русского терпения ещё не перейдён. И это — пока Артур переводит дух — подстёгивает не затыкаться и дальше. — Знаешь, что? Америка, когда напивается, всё время талдычит мне о том, как сильно я ему завидую. Потому что он, вроде как, перевёл меня на второстепенную роль. И, наверное, я должен. Но… Я, чёрт возьми, горжусь этим сукиным сыном! Это всё, что я испытываю к нему. Горечь вообще, это больно, тебя нет смысла обманывать, но к нему лично — только гордость. Потому что он — моё чёртово продолжение, потому что я его вырастил таким, каков он есть, и не хрена бы он не добился, будь это Франция или Испания! А ещё он — моя семья. А ты — нет. И ты единственный, кому я завидовал по-настоящему. Про Америку Артур даже в мыслях этого никогда не озвучивал, но выплеснув всё неосознанно, он понимает, насколько это всё, чёрт подери, правда. Ну, или почти всё. — Мне? — Россия по-настоящему удивляется, и Артуру теперь отчего-то спокойнее. Он всё-таки сказал это. — Ты ничего не путаешь? — А мне всегда казалось, что я выражаюсь достаточно ясно, — Артур слегка пошатывается и припадает к стене, голова звенит, как колокола на заутрене. — У тебя была мать, которая рассказывала тебе, что правильно, а что — нет. У тебя есть память о ней, боль, светлая грусть, что угодно, но оно есть… Ты не понимаешь, как это много? У тебя есть сёстры, какие-никакие, но они тебя всё-таки любят. Обе. Ты знаешь, что такое настоящая семья, что такое семейный ценности. У меня этого никогда не было. — У тебя три брата, — напоминает Россия, он делает шаг к Артуру и поддерживает его за локоть, тот никак на это не реагирует. Зелёные глаза Артура будто подёрнулись туманом. Он чувствует, как шевелятся губы, но собственного голоса не слышит. Только мысли бьются-вьются о черепную коробу, норовя проломить башку. — Не смеши меня, будто ты не знаешь… А ты ведь даже не представляешь, как долго я шёл к тому, чтобы добиться всего этого, — говорит он, будто забывая, что «всего этого» уже нет. — Когда-то я был таким же, как ты. Очень-очень давно… У меня был мой Камелот, и Рыцари Круглого стола, что чтили честь и благородство так, как никогда не смогут твои люди… Друиды учили меня магии, и, знаешь, я верил в светлое будущее, лучшее, блять, завтра. И хотел только одного — мира для всех проклятых народов. И знаешь, что случилось? — Римляне? — в голосе России осторожность, будто он ходит по минному полю. — Бинго, возьми чёртов пирожок с полки, — Артур усмехается так, что русский меняется в лице, кажется, он роняет свою маску, и лёд разбивается им под ноги. –Я потерял всё, что было мне дорого. Заезженная фраза, не так ли? Каждая страна может так сказать, не только ты. Не только я. На моих землях царила настоящая магия, умей я ей воспользоваться сейчас, ваши ядерные боеголовки казались бы детской игрушкой. Но друидов сжигали заживо… Фанатики. Я ведь так и не успел ничего понять, как следует, понимаешь? Я так и остался ничего не знающим мальчишкой, знавший счастье и имевший веру так недолго. Мне не кому было говорить, что плохо, а что — хорошо, — повторяет он. — И свой Аваллон я потерял навсегда. И те же ублюдки, что истребили мою истинную культуру стали принуждать народ принять свою веру. Как тебе такое? Всегда ненавидел католиков. Как и религию вообще. Артуру хочется закусить ладонь, чтобы не завыть от воспоминаний. Он всего лишь пытался донести до гребаного, слишком уверенного в себе России, что значит смотреть его, Артура, глазами. Нельзя было вспоминать. — Я тоже, — неожиданно говорит Россия. Он притягивает Артура к себе, и за него держаться гораздо легче, чем за гладкую стену. — Об этом не писали в летописях, конечно, но… Ты думаешь я жаждал единого бога? Думаешь, я не понимаю, что всё это — лишь очередное средство влияния, господства, власти? В одном лишь Новгороде людей крестили два раза за век. С первого, знаешь ли, — он усмехается, будто реагирует на несмешную шутку, — не вышло. Мы похожи больше, чем привыкли думать, da? Я помню кровавые реки… Это была кровь моих людей, они загоняли их вилами, устраивали показательные казни, сжигали старых идолов. Тех, кому мы молились вместе с матерью и сёстрами, в кого верили. По-настоящему верили, а не для того, чтобы нас воспринимали всерьёз в политике. Церковь сожгла всё, что было хоть как-то связано с язычеством. А потом просто выкинули несколько веков в пропасть, сказали мне забыть. Как будто бы я мог… — И ты не веришь? — Во что? — В бога, — Артур поднимает взгляд на Россию, лицо которого ничего из ряда вон не выражает. Он не показывает эмоции или не испытывает их? — Правильно говорить «веришь богу», а не в него, — поправляет Россия. — Иначе ты одним лишь вопросом подвергаешь сомнению его существование. А вообще — я не знаю. И вот уж не думал, что я буду с тобой об этом говорить, Артур, — он выдыхает, будто пройден какой-то рубеж, будто теперь можно вздохнуть спокойно, будто что-то хорошее случилось в непробудном мраке. Артуру тоже это передаётся, он чувствует странное облегчение. — А ты веришь? — Я всего лишь религиозен. Это не значит, что я верую в него. Скорее ненавижу этого ублюдка. — Именно этого я и ожидал. — Я слишком предсказуем, да? — Артур закатывает глаза. — У тебя была семья, — повторяет он спустя некоторое время глухо. — У тебя тоже она есть, ты никогда не был по-настоящему одинок. — О да, окружен врагами, какое уж тут одиночество! Я к тому, что ты должен быть благодарен Орде… — Артур… — Он ведь тоже влил в тебя свою кровь? Враги захватывают территории, народы смешиваются, это нормально. Тебя ведь не упрекали в том, что у тебя теперь не совсем чисто-русская кровь течёт? — Нет, — Россия вновь напрягается, он, видимо, не понимает, куда Артур клонит, и почему он не закончит уже ворошить чёртово прошлое. Будто им настоящего мало. Мда уж. — До Римского завоевания во мне ещё текла кельтская кровь, как и в Шотландии с Ирландией. Первый вечно убегал чуть что в свои горы на севере, второй был удалён с самого начала. Ублюдкам повезло, мне — нет. Сначала это были римляне, потом англы, саксы, юты, затем чёртов Дания и блядский Нормандия, которого натравил на меня Франция. С каждым завоеванием они мешали во мне кровь, и дошло до того, что я уже перестал помнить себя прежнего. Это чёртово переливание делает тебя грязнее, Россия. В этом хорошего мало. А у моих любимых братьев появился еще один повод желать мне смерти. Если бы я вёл себя, как ты, я бы и толики того, что имел недавно, не добился. Сравни свою территорию и мою, думаешь многое я бы смог, лелея честь и доблесть? Многого честью и доблестью добились мои рыцари когда-то? — Ты так говоришь, будто я в чём-то тебя упрекаю. — И не думай, что я тебе жалуюсь сейчас. Потому что со мной случилась та же история, что и с тобой. Дания когда-то сделал меня сильнее. Он вынудил меня строить флот, когда Европа о таком даже не слышала. Мне нужно было обороняться, и я справился. Превратил свою чёртову слабость в оружие. Как сейчас помню, это было при человеке, в честь которого я гораздо позже назвал Америку. Мда… Отдал своеобразный долг его памяти, — Артур трясёт головой мысленно, отгоняя воспоминания. — Знаешь, я думал устроить вечный мир, когда соберу достаточно сил. Смешно, но первое время я даже в это верил. — А потом? — Будто не знаешь, — Артур вырывается — мягко — из русских объятий и не смотрит России в глаза. — Я стал завоевателем, и убил в себе всё, что хоть как-то напоминало о прошлом. Уничтожил всё, что было хоть как-то с этим связано. Также как и тебя попытался недавно. Уже второй раз за всё время, видишь? Вот что, чёрта с два я изменюсь. Я всегда руководствовался тем, что между странами не может быть ни дружбы, ни тем более… чувств. И только поэтому выжил. Это правильно. Я должен быть верен своему народу, а остальные пускай катятся к дьяволу. Ты же знаешь всё это, так какого чёрта, Россия?! — Я знаю, — он хватает Артура за подбородок, заставляя поднять взгляд. Англии отчаянно хочется подчиниться. Позволить просочиться необоснованной слабости хоть раз. — И я просто люблю тебя. Лучше бы ударил. Лучше бы просто убил. Перерезал глотку ножом, чтобы у Англии появилась ещё одна чеширская ухмылка. Только пусть кровавое лезвие об его одежду не вытирает. Этот жест всегда приводил в больший ужас, чем сам факт убийства. — Не говори так больше, — Англия чуть ли не впервые просит. Просит, а не приказывает. В голосе — сочащемся тёплой (как при разложении) болезненностью — сквозит судорожное «по-жа-луй-ста». Пожалуйста, чёрт возьми. — Буду, — отрезает Россия (мягко-плавно, как нож входит в масло или китовое брюхо). — Буду, пока ты не поймёшь, что в этом нет ничего преступного. И потом тоже — буду, — уточняет. — Я понимаю тебя, Артур, правда, и я не хочу исправлять тебя. Ты прекрасен. Я лишь покажу тебе мир моими глазами. И ты вспомнишь, каким был много столетий назад. Каким не мог быть всё это время ради своих людей. И каким пора становится теперь.        ----------------------------------------        «В то время как у них в Европе расцветал Ренессанс, между ними и Ордой стоял лишь я, Орда боялся потерять мои территории и не пошёл дальше, я столетиями унижения заплатил за их прогресс», — о подобном много кто писал, но ближе всего фраза Пушкина: «России определено было высокое предназначение… ее необозримые равнины поглотили силу монголов и остановили их нашествие на самом краю Европы; варвары не осмелились оставить у себя в тылу порабощенную Россию и возвратились на степи своего Востока. Образующееся просвещение было спасено растерзанной и издыхающей Россией…».
85 Нравится 94 Отзывы 22 В сборник
Отзывы (2)