Цена бессмертия

NC-17
Заморожен
85
автор
Фэндом:
Размер:
262 страницы, 106 662 слова, 23 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
85 Нравится 94 Отзывы 22 В сборник

20. Mon cher ami

Настройки
Капкан плотно-багровых штор не пропускает свет. Иван утопает в глубоком кресле своего номера, свободно-мятый свитер скрывает тело, а слёзы — лицо. Он устремляет пустой взгляд в стену, ладонями, как провинившийся школьник, сдавливает колени, плачет. Углы губ дёргаются, они — единственное напоминание о жизни во всём его подчёркнуто ледяном облике. Стоит повесить табличку «Хандра» в районе чёрных дырявых носков и созвать европейцев поглазеть на это поистине правдоподобное выражение обыденной русской жизни. Слёзы текут по щекам — вначале они были тёплыми — и замерзают у подбородка и шеи, серебряными наростами украшая бледную кожу — в России холодает. Иван наслаждается одиночеством, наслаждается слабостью, наслаждается жизнью. Ведь это она и есть — жизнь. Дама, имеющая обыкновение поворачиваться к нему одной из самых своих неудачных сторон. Она говорит: «Ты ведь будешь меня любить и такой, правда? Уродливой и желающей твоей смерти? Мстительной, энергичной, не дающей передышки? Истово ненавидящей счастливые стечения обстоятельств? Ты ведь знаешь, Бог даёт ровно столько, сколько ты сможешь вынести. Кто же виноват, что ты способен тащить на себе целый мир?! Твоя жизнь — будет моим самым тёмным проявлением, я не дам тебе ни капли света, я обрушу на тебя всю подвластную мне чернь! И ты продолжишь любить меня не смотря ни на что?». Жизнь похожа на Артура, и поэтому Иван неизменно говорит: «Да». Он не считает слёзы зазорными. Это всего лишь практика опустошения. Ты пускаешь себе кровь [лезвие в помощь, но только не вены, и только не вдоль, ведь жизнь прекрасна, или что там говорят в таких случаях], ты блюёшь [это безотлагательный атрибут практики наполнения себя всякой всячиной, чтобы перекрыть пустоту, для бухих вдрызг пьяньчуг], ты кончаешь [ведь было же на миг это грёбаное чувство удовлетворения, прежде чем всё сожрала пустота и отвращение к себе?..], ты пишешь стихи [вся грязь проявлений жизни обращается в буквы, растекается по чужим венам, становится достоянием масс], ты плачешь. Он не помнит, когда делал это в последний раз. Давно, очень давно. Он не помнит, чтобы это помогало. Он не чувствует, что это помогает. Но продолжает. Продолжает сидеть, полагаясь на «авось». Полагаясь на «а вдруг?». Продолжает. Иногда наваливается слишком много всего. Иногда становится всё равно. Нервы сдают, но причину этому найти невозможно. Потому что их невероятно много. Потому что они нарастают, как снежный ком. Потому что они заполоняют жизнь и становятся нормой. Потому что он уже перестаёт видеть себя за ними. Он не разделяет своё «я» и то, что мешает ему нормально существовать. Мешает быть счастливым. Он смотрит в зеркало, там отражаются они, он думает: «Это всё я. Вся эта чернота — я. Это моё истинное лицо». И кто-то скажет: «Друг, это нервы». И кто-то назовёт это чёрной полосой. И кто-то опоздает. Потому что когда проблемы становятся тобой, а ты — проблемами, вас уже нельзя разделить безболезненно. И нельзя помочь. Срастание проблем Ивана с его личностью в полном разгаре, но нет никого, кто бы хотя бы попытался опоздать. Сказал: «Всё будет хорошо. Ты — не твои проблемы. Ты — тот, кто с ними справится». Никого. Иван украдкой бросает очередной тяжёлый взгляд на телефон. Он молчит, комната молчит, Бог молчит тоже. Он мнёт ткань брюк ещё неизвестно сколько — может, минуту, может, вечер, — он ждёт. Ничего не происходит, Иван опускает голову, платина волос скрывает обледенелое лицо. Тревожность съедает тепло внутри. Испытания не прекращаются. Я всегда был один. Я бы смог и дальше быть один вечность, честное слово, смог бы. Если бы не знал, что бывает по-другому. Если бы не чувствовал. Ведь ты показал, по-своему, но показал. Теперь я не могу быть один. Теперь я не могу справляться сам. Зачем ты появился? Если ты со мной, то будь со мной до конца. Пожалуйста, решись уже. Я должен знать, нужно ли учиться быть одному заново. Есть ли надежда больше не терять тебя? Он так жалок, что становится смешно. Иван проводит ладонями по лицу, стряхивая морозь, вытирает холодные руки о свитер, продолжает утопать в мякоти кресла. Как он делал это раньше? Как он справлялся? Верил в себя? Как это вообще? Он потягивается, зевает, пытается найти соломинку, за которую можно было бы ухватиться. «Сдавайтесь, русские!», — всплывает откуда-то в сознании. — Русские задёшево, — декламирует Иван вслух, — не сдаются… Он замечает, что слёзы иссякают. Чувствует призрак улыбки на губах, выдыхает. Старается не смотреть в сторону телефона и вместо этого бросает взгляд на пиджак, болтающийся на крючке. — «Если есть в кармане пачка сигарет, значит всё не так уж плохо на сегодняшний день», — фальшивит он, поднимаясь. Кресло удивлённо скрипит, полумрак светлеет, тьма отступает. Иван не спеша вытряхивает из кармана пиджака пачку и зажигалку, раскрывает шторы и идёт дымить на балкон. Сизая лента дыма рваной каймой обводит открывшийся вид на Амстердам. Когда-то до революции Ивану очень нравился этот город, когда-то от Нидерландов вообще захватывало дух, а сейчас — ничего. Под кожей зудит единственное желание — уехать в Москву, узнать, как там его сёстры, как там Артур. Он чувствует непрерывно и болезненно — что-то не так. Но остаётся на месте, даже не предпринимая попыток заглянуть в Дом иным зрением. Просто он… Просто он… Что? Я же просил никому не вредить… Не боюсь же я, что он перешёл черту? А есть ли она?.. Эта черта. — Мне кажется, — проговаривает Иван, давя окурок о чёрное дно пепельницы, — он заставит меня это выяснить. Он уже хочет обернуться и зайти в номер, как вдруг две, наступающие друг другу на хвосты, мысли проявляются в сознании. Он не знает, куда себя деть, что делать до утра, как высидеть собрание, как не умереть от тоски во время перелёта? Он сейчас зайдёт и… и что? Здравствуй рефлексия, здравствуй водка, здравствуй кресло?! Гадко-паршивое состояние души сводит с ума. А ещё он слышал на периферии слуха, как ахнула входная дверь, а чужое дыхание смешалось с воздухом в комнате. Эту лёгкую поступь шагов, вечно будто в танце, Иван нутром учует за километр. Он кисло-приторно, как обычно, улыбается, закуривая ещё одну сигарету, хоть и не собирался. «Знаешь, Господь, я совсем не это имел ввиду, когда говорил, что не хочу быть один!» Дым наполняет Ивана изнутри, заполоняет всё в округе, встаёт между ним и незваным гостем эффектной, но ненадёжной стеной. — Ах, eh bien, la puanteur! — ожидаемо раздаётся совсем рядом, но Иван отчего-то всё равно едва-едва вздрагивает. — Ecoutez, mon cher ami, снова эти дрянные сигареты? Ты же можешь позволить себе… — тон плавно переливается от раздумчивого к притворно восхищённому, — la quasi-totalite! * В конце концов, пора привыкать к хорошим вещам. — Эти мне нравятся, — говорит Иван, оборачиваясь и продолжая жутко улыбаться. — Не ждал тебя увидеть ещё раз за сегодня. Франция стоит в Ивановой тени, совершенно растрёпанный, с неизменным бокалом кроваво-красного вина, каким-то странным боязливым выражением в глазах и пластмассовой маской элегантного дружелюбия на лице. По-прежнему самый красивый ‘человек’, которого Ивану доводилось видеть. Такой же зверски вездесущий и неуместный. — Да, мне так и не удалось привить тебе настоящий вкус, — кивает он так многозначительно со своим драма-тоном, будто бы укоряет в этом Ивана, одновременно мучаясь жутким чувством вины: «Я даже Англию не смог ничему научить, а ведь он был под боком! Это ужасно, mon cher, ты даже не представляешь, как это ужасно — быть иконой стиля, нести на себе этот тяжкий крест в полном одиночестве, среди таких отъявленных деревенщин, как все вы!», ну и всё в этом духе. — Когда узнал, что ты остановился здесь, сразу же пошёл к тебе, чтобы составить кампанию! Какое замечательное совпадение, не правда ли? Я подумал, что тебе может быть грустно после всех этих споров. Тебе, несомненно, удастся добиться своей цели, никто не пойдёт против тебя, но я знаю, как это может утомлять, — тон всё многозначительней и многозначительней. Иван затягивается, воздерживаясь от удивлённого: «Откуда тебе знать?!». Или, погодите-ка, он всё ещё вспоминает своего Бонапарта? Или он когда-то ещё был не в самом конце мировой очереди, а Иван прошляпил? Почему у него вечно такие уверенные заявления?! — A propos, Тони тоже здесь со своим petite tomate, — забывшись, воркует он тоном старухи-сплетницы, но тут же одёргивает себя, вспоминая, кто перед ним. — En Anglettere tous bien? ** Франция переводит взгляд с сигареты в пальцах Ивана, на свой бокал и вдаль. Он на секунду мрачнеет, прячет лицо за вином, отпивает глоток и становится рядом, так что их плечи соприкасаются, только один смотрит на крыши домиков внизу, а другой на собственные окна, делая последнюю затяжку. — Angiettere, — задумчиво повторяет Иван, избавляясь от окурка и оборачиваясь назад, так что железный каркас балкона холодит грудь через свитер, — больше нет. Он теперь Приморский край. И да, у него всё хорошо. — Мы не разговаривали со вчерашнего дня, я понятия не имею, как он. — А у тебя? Франция бросает на него осторожный взгляд, лёгкий ветерок колышет его волнистые волосы. — Ты частишь французским, когда говоришь с другими странами, только если волнуешься, — поясняет Иван, не глядя на него. — Это просто наблюдение. Франциск отпивает ещё вина и обворожительно — неловко — улыбается. — Мм, oui… qui est… mais non, mon cher…*** — Он издаёт что-то похожее на смешок, поправляет волосы и мимолётно — наигранно — улыбается. — Просто все эти события… Ты знаешь, если обозначить за все века время, в которое нужно по правде волноваться, то это именно сейчас. Подумать только, неделю назад мы обсуждали ВВП и эмигрантов, а теперь… — А мне кажется, что волноваться не стоит, сейчас время перемен, Франциск, и это хорошие перемены, — напирает Иван. — То, что случилось с Мэттом и Америкой — трагедия, русский народ сочувствует всем этим людям, и я вместе с ними. Но эти жертвы, по крайней мере, не должны быть просто смертями, все эти люди не должны умереть просто так. И эта земля… — Dieu, это ужасно, Ваня, как ты не понимаешь… — Франция отходит от него ближе к балконной двери, поигрывая бокалом в руке, пальцами проходясь по стеклянному ободку. — Ты действуешь слишком быстро… Мы ещё не успели оправиться… Люди не успели оплакать погибших, а ты уже перестраиваешь мир. Так нельзя, mon cher. Сегодня по-осеннему холодный день даже для Амстердама. Франция в непонятного цвета тонкой водолазке так умилительно дрожит и напоминает Ивану нахохлившегося воробья на проводе со своей внезапно-робкой смелостью, что тот даже не злится. Франциск так чувствителен к холоду… Иван внезапно вспоминает, как позвал его с собой в русскую баню когда-то давно, напарил хорошенько, а затем вытолкнул на улицу — освежиться. В сорокаградусный мороз. А потом невинно улыбался: «Ceci est une russe humour! ****». Артур после этого ещё два часа рвал и метал: «На кой-чёрт ты его потом запустил? Надо было оставить его корчиться, в чём мать родила, на снегу! И организовать мне билет в первый долбанный ряд! Ни черта нормально сделать не можешь, зачем ты вообще ходил с ним в баню, а?!». Он был так зол… До Ивана так и не дошло — почему. — Ладно, пойдём в номере поговорим, ты замёрз. Он хлопает Францию по плечу, делает вид, что не замечает его дрожи и заходит внутрь. Франциск ещё мгновение оглядывает широкую спину, закусывает губу, бросает пронзительный взгляд на небо и натягивает одну из своих самых очаровательных улыбок. — Oui, разумеется, mon ami, causons*****…Я принёс тебе замечательное Шато Латур! Оно должно скрасить нам этот хмурый вечер. ------------------------------------------- eh bien, la puanteur! Ecoutez, mon cher ami… … la quasi-totalite! * — Ну и вонь!.. Послушай, мой милый друг... ...почти всё! A propos… …petite tomate… …En Anglettere tous bien?** — Кстати... ...помидоркой... ...У Англии всё нормально? ouiqui estmais non, mon cher…*** -…да… то есть… вовсе нет, мой милый… Ceci est une russe humour!**** — Это русский юмор! causons*****… —…поговорим… Они сидят на диване. Россия — в позе лотоса и в своём нелепом свитере — хмурится, вертя в мёртвенно-белых ручищах бутылку одного из лучших французских вин, критически сканируя этикетку. Франциск понимает, что за самоуверенно-уютным поведением скрывается кто-то похожий на него — со своими нервами, горестями, тяжёлой ношей, со всем, что обычно не выносят на свет. Он называет меня своим другом. Это понимание не помогает. Ненависть не появляется. Страх затопляет лёгкие, становится трудно дышать. Сердце стучит так яростно-громко, что Артуров кулон на груди дёргается, и Франциск почти слышит, как оставшийся яд плещется на его дне. Концентрированная морская пучина в дюймовом осколке хрусталя из Англии с любовью. Теперь Франциск знает, что и вправду — с любовью. Какой-то дико-извращённой и такой понятной, но недосягаемой, что выть хочется. Это твой последний шанс, Франция. Чужой ехидный голос бьётся о вязкую французскую память. Не проеби. Английский щенок. Английский щенок, который, на удивление, сказал что-то путное впервые за триста лет. Они все столько раз предавали тебя, бросали, не воспринимали всерьёз, использовали, списывали со счетов… И ты так просто послушаешься? Побежишь предавать того единственного, кто ещё не забыл, что значит держать слово? Внутренний голос не даёт спокойно мыслить, Франциск запускает тонкие пальцы в волосы, поправляет причёску, не замечая внимательного взгляда России. Да. Я больше не позволю собой помыкать. Ни своему правительству, ни Англии, ни России. — Да красивый, красивый, — вдруг весело говорит последний. — Сколько можно поправлять причёску? Тебе это не надоедает? Франциск вздрагивает. Убирает пальцы от растрёпанных волос, снисходительно — боязливо — улыбается России. — Внешний вид говорит о многом, mon ami. — Он наливает ещё вина в два бокала, вертит свой в руках, но даже и близко не подносит к лицу, словно там серная кислота. — Чего же ты всё-таки хочешь? Россия серьёзнеет, устало откидывается на спинку дивана, глядит прямо в голубые глаза Франциска. — А ты как думаешь? Мира, — почти шепчет, — всего лишь мира. Я не допущу ещё войн. Хватит, этому не бывать. Хочешь честно? Я устал уже что-либо доказывать. Думай, что хочешь. Но пока будет куча разных правительств и у каждого из них будут свои имперские планы — разве можно обойтись без разногласий? А покуда будут разногласия, никто не избавится от своих ковбойских привычек чуть что хвататься за пушку. А сейчас если оружие — то ядерное, если война — то убивают всех без разбора — военных, гражданских, всех… А потом они пропагандируют патриотизм, обвешивают медалями и орденами могилы и будь здоров! Вот и вся верность стране, вот к чему происходит разделение на «ваше» и «наше». Разве же я не прав? Ты не веришь мне? Всё общее — это значит, что власти у тебя будет столько же, сколько и у меня. Только кому она нужна — эта власть. Мелочи жизни… Тусклый голос России говорит о том, что он уже и не надеется, что его кто-то поймёт. Он только сейчас дотягивается до бокала с вином, но не отпивает, прошивая безнадёжным взглядом потолок. — Кому нужна это власть… — шепчет Франциск, сглатывая подступивший к горлу ком. — Так это всё-таки коммунизм? Социализм? — Да, боже, Франц, я не знаю, — Россия передёргивает плечом. — Что за мания клеить ярлыки? Я лишь хочу мира. Какая разница, как это называется? Но я не хочу никого контролировать, не хочу губить культуру. Просто пусть у всех будет свобода, пусть не будет никаких границ, разве это не то, что всем нужно? Кто-то будет выступать против такого жизненного уклада? Я не думаю. Франциск замирает, когда Россия подносит бокал к губам. — А я не думаю, что всё так просто, mon cher ami. Россия отвлекается, так и не пригубив многолетней виноградной лимфы. — Пусть будет сложно, пусть вы будете называть меня безумцем, — резко бросает он. — Пусть! Это заоблачно, я понимаю! Но я уже не могу слышать о том, что старую систему невозможно перестроить! Что с ней нужно либо мириться, либо ломать её к чертям! А этого, конечно, никто делать не собирается. Ну так я сделаю! Я справляюсь и один. Один… Я буду бороться за Правду. Франциск оглядывает его — придавленного фиолетовой тенью невыносимости собственного положения и понимает, что над ним висит точно такой же Дамоклов меч. Россия снова подносит бокал к губам, но Франциск, сотрясаясь от холодного ужаса всем телом, перехватывает его за запястье одной рукой, другой касается бархата Ивановой щеки — с румянцем то ли от гнева, то ли от смены температур. — Мне больно оттого, что тебе так трудно, но ты же знаешь, я поддерживаю тебя, чтобы там ни было, я с тобой, я подписал договор… — Он на третьем же слове переходит на торопливый французский, большим пальцем гладит местечко возле стыка головы и шеи, смотрит в широко распахнутые глаза России, словно надеясь найти там какой-то долгожданно-волнующий ответ. Пожалуйста, я не знаю, что делать, Ваня, я запутался, пожалуйста, скажи мне что-нибудь, чтобы я мог повернуть назад, ещё ведь не поздно, не поздно… — У меня такое чувство, словно я исчезаю с карты медленно, незаметно… Я ведь ещё нужен тебе? Ты ведь ещё помнишь меня? Я могу быть рядом? И если да, — мурчит, приближая лицо ближе к России, — то, — приподнимает бровь, облизывает губу, — насколько? Франциск порывается вперёд и накрывает губы России своими. Он лишь мимолётно чувствует чужое тепло и влагу, как вдруг Иван дёргается, как на электрическом стуле и отшатывается от него. Мягкое обычно лицо каменеет, губы плотно поджаты, взгляд остро-раздражённый. — Перестань, — отмахивается он, морщась. — В какие игры ты играешь? Франциск, ты же знаешь, меня это не интересует, — Франция уже хочет лишь беззаботно отмахнуться, мол, просто дружеский поцелуй, но Россия жёстко продолжает, — прости, но твоя поддержка ничего не изменит. — А чья изменит? — Франциск вскакивает, голова идёт кругом, сердце колотится ещё быстрее, Иван приподымает белёсые брови, наблюдая за ним, и приближает бокал к себе. — Я просто не хочу быть один… — Да о чём ты вообще? Иван отпивает, и Франциск на поверку чувствует какое-то болезненное удовлетворение, будто он только-только собирался кончить, был на грани, а ему сильно сдавили член, дали передышку и — отпустили. А затем последовало опустошение. И неважно, что было до того. Неважно, какими средствами. Главное — итог. Он застывает в нескольких шагах от Ивана, переводит взгляд с него на бутылку Шато Латур и назад. Хрустальный кулон под водолазкой холодит кожу. Тот, кто хочет повелевать миром, ухмыляется. Король умер, да здравствует король. Это отличное начало правления — отравить того, кто доверяет тебе, занять его место, встать во главе мира. И зачем? Чтобы не чувствовать себя одиноким? Ну, и как ощущения? Полегчало? Франциск смотрит на застывшее лицо Ивана, на то, как струйка крови медленно вытекает из угла рта, на то, как в фиалковых глазах проскальзывает такой живительно-ядовитый проблеск понимания, на то, как он в первую секунду размыкает губы, но не находит слов. Да. — Что происходит? — Иван цепляется за подлокотник и за голову, она циклично подёргивается, по лбу струится пот, заливая глаза, он часто моргает, стискивая зубы. — Франция… я спрашиваю… что происходит? Франциск улыбается. Он хочет выглядеть уверенным. Хочет, по крайней мере, скрыть обратное. Свою собственную дрожь. Потому что даже тот факт, что на Россию сейчас по ощущениям должен давить пятитонный груз, ничего не меняет. Он бросает взгляд на свои руки, будто боится, что они могут дрогнуть в самый неподходящий момент. — Ты прекрасно знаешь, что происходит, mon cher. Мне не нужно тебе объяснять, n’est-ce-pas? * --------------------------------------------------- n’est-ce-pas?* — не правда ли? Иван отпивает глоток вина. Так странно — на вкус как кровь. Франция такой необычно бледный и растерянный со своими я-весь-мир-ебал замашками. Кадык рефлекторно дёргается. Жара наваливается, картинка перед глазами плывёт безбожно, боль облепленным шипами младенцем ворочается во всём теле, мира вокруг не остаётся — только она, только боль, только смерть. Так похоже на то, что было в день Раскола. Так нестерпимо. Волосы мгновенно взмокли, пот струится по лицу. Или это слёзы? Или это кровь? Сердце разрывается — тудум-тудум-тудум-тудум, — Иван с ужасом в глазах мгновенно понимает — любой такой удар может стать последним. Может сейчас? Или теперь? Уже? Всё ещё нет? Разрывает, разрывает, разрывает, разрывает, разрывает. Он поднимает взгляд на Францию. Ничего не видно. Ничего не видно, кроме долбанной прогнившей, сочащейся тысячелетней слизью ухмылки. Кривой и безумной. Сумасшедшей. Не видно растрёпанных блондинистых патл, не видно блядских голубых глаз — только эти тонкие скульптурно-изломленные губы. Видение разрастается во всю стену, это улыбка-ухмылка-оскал — олицетворение предательства. Предательства. Очередного предательства. О, ты так доверчив, господь бог, как же ты наивен. Друзья? Что же ты там говорил про друзей? Ты хочешь изменить мир? Посмотри на это ухмылку, она — часть этого мира. Большая часть. Ты думаешь, что способен что-то изменить? Перестань. Не дёргайся. Бейся в агонии неподвижно и безмолвно. Недолго осталось. Голова кружится, сил хватает только на то, чтобы подать голос. Чтобы задать вопрос. И получить ответ. Ожидаемый весьма ответ. Собственный стук сердца обухом бьёт по сознанию. Тудум-тудум-тудум-тудум-тудум. Ты умираешь. Сейчас? Ещё нет? Уже? Как скоро? Что это? Чем он меня накачал? Что это, какого хрена?! Вопрос, что четвертует всё существо Ивана, вырывается за приделы умирающего мозга. Франциск слышит. Франциск медленно, неспешно отвечает: — Экспериментальное зелье, mon cher, единственное в своём роде, способное убить страну. Ну, во всяком случаи, я надеялся, что способное. И не прогадал. — Зель… зелье?! — прорывается сквозь безмолвный крик, прорывается сквозь плывущую реальность, прорывается сквозь умирание. Прорывается. — О, да, — доносится едва-едва. — Именно. Это от Артура. Его магия весьма могущественна, теперь я это вижу. Нет-нет-нет-нет-нет-пожалуйста-только-не-это-нет-нет-этого-быть-не-может-нет-только-не-он-кто-угодно-но-не-он-какой-тогда-смысл-нет-нет-нет-нет-какой-смысл-бороться-пожалуйста-нет… Это всё равно, что запихнуть в одну мясорубку другую, засунуть во всё это собственное сердце и смотреть, смотреть, смотреть, смотреть, как плоть и чувства перемалываются, превращаясь в кровяной фарш. Bon appétit! Разрывает-разрывает-разрывает. Какое… замечательное… зелье… Ведь у Ивана даже не остаётся сил, чтобы действовать. Только принимать — боль, боль, боль, адскую боль, разочарование, одиночество, предательство, а затем снова боль, боль и боль, чтобы после всего этого подать искромсанную руку смерти. Нельзя сделать и движения, чтобы воспротивиться. Нельзя даже думать, что существует такая вещь, как право выбора. Артур захотел, чтобы он подох — он подыхает. Послушный. Послушный и тупой. Первое правило — не влюбляться в дьявола. Этот долбанный свод законов он нарушил такое количество раз, наплевал на чужое мнение с такой высокой колокольни, за всю жизнь зашёл в такие далёкие дали неправильности, а испустить дух должен именно из-за первой долбанной графы. Что же. Это предсказуемо. Предсказуемо и смешно. Что-то пачкает щёки, смешивается с потом, заполоняет собой всё, съедает даже отравленную французскую ухмылку. Это не слёзы. Кровь. — Почему, Франциск? — и это последнее, что он говорит. — Почему? И всё обёрнуто в до блевоты приторно-багровый туман. Голос Франциска дрожит, ломается и снова дрожит. Убивать –не просто. Но раз начал — доводи до конца. Иван слышит какие-то бредовые французские обрывки и медленно теряет сознание, борясь с собой, чтобы не подохнуть от болевого шока. «Прости, мой милый, прости, здесь ничего личного…» Тень падает прямо на него. Даже сквозь адски-жаркий кокон, он чувствует, как во Франциске холодом дышит смерть. Его смерть. «Но я не могу допустить, чтобы кто-то помыкал мной снова. Я не верю в мир для всех. Не в этой жизни…» Диван рядом провисает. Его руку холодят мягкие касания, сил нет даже на то, чтобы вырвать пальцы. «На моём месте ты бы поступил также, ты бы убил меня голыми руками, если бы я встал между тобой и твоим планом. Так что я встал и решил убить тебя раньше…» Тяжёлый вздох прямо у уха. «Прости… Ты ангел, этот мир не для таких, как ты… Я оказываю тебе услугу. Позволь таким монстрам, как я, как Артур, править балом…» Что-то боязливо-болезненное касается его виска. Поцелуй. Прощальный поцелуй. «Я спас тебя от разочарования…» Что-то ярко-острое врезается в кожу на шее. Всё глубже. Глубже. Глубже. И глубже. «Артур говорил, что если это зелье и действует, то очень болезненно. Я не хочу, чтобы ты страдал, мой милый. Я всё ускорю…» Свитер вулканической лавой обагряет кровь. «Господи помоги…»
85 Нравится 94 Отзывы 22 В сборник
Отзывы (3)