***
— Че, вот так и было? — ржет моя собеседница, и, к счастью, ее коллеги-торговки уже не обращают на меня никакого внимания — после моих регулярных посещений-то. — Ага, — чешу я голову. Да, Габи, так и было. В голове все еще вертятся слова «в аптеку» — настойчиво и давяще. Изредка задевая совесть, но все же не влияя на мое со Сфинксом общение. Точнее, его отсутствие. Это были последние слова, что я сказал своему парню, — тогда, до первого снега, полтора месяца назад. Если не считать приветствий и пожеланий доброй ночи. Не хочу с ним общаться. И с того дня, как я ушел в аптеку, а вернулся домой только под самый-самый вечер, я и не общаюсь. Валю из дома с первым же проблеском рассвета и возвращаюсь далеко за полночь. На улице я тренируюсь. Учусь ходить. Периодически вижусь с братом. Еще раз тренируюсь. И иногда, когда морозный воздух жжет в носу, но жжет так приятно, что, кажется, никогда свободнее не дышится, я чувствую себя свободным. Здесь можно не заботиться о том, что в квартире. Не думать об этом конченом сне. Радостно осознавать, что нос уже закладывает, а в горле постепенно начинает першить. Я могу жить. Ты делаешь, что хочешь; ешь, что хочешь; встречаешься с теми, с кем хочешь; рисуешь, когда хочешь. И, самое главное, при этом не видишь дотошную морду бойфренда. Никогда себя лучше не чувствовал. По-моему, еще со времен первого прибытия в Дом. Осталось только научиться не сравнивать Эрика Циммермана с Курильщиком. Моя полноценная жизнь заканчивается там, где вместе с ночью начинается мучительное существование, — в квартире. Там, где как будто душно двадцать четыре часа в сутки, сколько бы окон ни было открыто; там, где тускло-желтые стены пропитаны ненавистью; там, где изо дня в день Сфинкс ждет меня, как второго пришествия. Мой возлюбленный, кажется, от своей обиды скоро светиться начнет, как от радиации. Вначале с ним было худо. Сфинкс выздоравливал без меня, и что-то появилось в нем гнетущее, словно переродившаяся из задумчивости тоска. Может, он наконец научился умножать дважды два. Может, грустит как раз оттого, что не понимает меня совсем. Стоило видеть его, как только я приходил домой. Если бы меня спросили, как выглядит вселенская обида, когда один человек представляет собой скорбь миллионов, — я бы показал Сфинкса и, клянусь, не ошибся бы. Не скажу, что это меня трогает. Иногда проезжаю мимо комнаты и вижу его — уже не выходящего из задумчивости. В такие моменты меня тешат злорадные мысли: ну и кому теперь нужна психологическая помощь? Потом у Сфинкса благополучно закончился отпуск. Он пошел на работу и стал выносить мозги уже окружающим. И советовать, советовать, советовать… Копаться в чужих проблемах, как в ящике с нижним бельем. Вот он — его удел. Я где-то слышал, что у самых успешных психологов проблемы будь здоров. Так что, может, его случай — еще больше норма, чем мои вещие сны. Этот сон мне еще снится. Каждый, сука, день — почти неизменный, до мурашек жуткий город с не менее жуткой Незнакомкой. Плюща и гриба уже нет. И разговариваю я в начале не с братом, а с отцом, который почему-то лежит в нашей постели и умирает от болезни. Попугай сидит прямо на его длинном термометре. Таком длинном, что край бьется в окно. Я ухожу в город после того, как делаю отцу воздушный укол. Мерзость. — Че-то ты зачастил, Алкоголик, — как бы невзначай замечает Габи. Она не в первый раз пытается что-то из меня выпытать. Отдаю должное ее уму — она додумалась до чего-то меньше, чем за полгода. А я научился не намекать ей на ее недалекость и не называть потаскушкой. Хотя иногда я все же иронизирую в уме, будто назло самому себе. Мой парень — безрукий недопсихолог, а лучшей подружкой становится дешевая шлюха. Я уже открываю рот, чтобы ответить, но Габи распахивает глаза и машет рукой, чуть не задев мой нос: — Тише, я понимаю. Была б гомиком — тоже свалила б от такого. Мерзкая порода! Кстати… Мне интересно всегда было. А он хоть конец свой может в железяках своих держать? И она снова заржала. Габи в своей беспардонности была даже в чем-то прекрасна. Яркая дама. Нет, все же я умею выбирать друзей. — Не наглей, — хмуро отвечаю я, понимая, что готов обсуждать что и кого угодно, но точно не причиндалы Сфинкса. — Ты тут тоже чаще… Что, на второй работе… э-э-э… как у вас это называется? Сокращение? Габи мрачнеет и то и дело бросает взгляды на своих коллег, будто боится их сплетен. Ко мне пару недель назад пришла уверенность, что она так кокетничает и вместе с тем предупреждает: тема ей неприятна. Ее глаза — кажется, с каждым днем все сильнее размалеванные — успевают следить за всем происходящим. Даже на машину проезжающую внимание обратит. — Рыжий, мудак, спалил, — шепчет она, а ее взгляд по-прежнему устремлен куда угодно, но не на меня. И намеренно не договаривает, взглядом показывая, что ждет от меня вопросов. От такого выражения глаз становится неприятно. И холодок пробегает по спине. Нет, что-то тут не так. Если Габи ждет вопросов — значит, она хочет поднять какую-то тему. И то ли что-то передать, то ли что-то вызнать у меня. Не первый день я с ней знаком. — Кому спалил? — Да Черному… долгих лет ему вожачества, — едко бросает Габи и, шипя от боли, дотрагивается до глазницы, утонувшей в фиолетовых тенях. — Думаешь, я просто так косметику перевожу? Вожак у нас наивный, думал, я их на торговле вывожу. А как узнал, что я… ну, что я не завязала, — прибавляет она шепотом, озираясь, — отхреначил. Псина. Закатываю глаза и устало вздыхаю. Но как-то и облегчение пришло — пожалуй, сбылась моя худшая догадка. Как знал, что-то идет не так в последнее время у нас с Габи. Даже интересно становится — разгадать, что ей от меня надо. — Отхреначил? — переспрашиваю я, удивленный очкастой наивной породе. Не могу представить его, бьющего Габи. Да и не хочется представлять его вообще. — А ты че думал, все серьезно! — ржет она. — Что недотрах творит с людьми! Хорошо, у меня нет члена и красных кроссовок, а то я бы с его комнаты не вылеза… — Осторожнее. Я говорю это так, что она мгновенно замолкает и не ведет себя, как хабалка. Нет смысла обижаться на Габи — я говорю это себе всякий раз, когда она пытается отшучиваться. При этом руки вцепляются в коляску так, что кажется, врастают в подлокотники: иначе помимо теней эта потаскуха изведет весь тональник. Ее беспардонность велика настолько же, насколько длинен ее язык. Им, наверное, довольны разве что ее клиенты. — Зачастил ты все-таки, — говорит Габи, неловко прикусывая губу. — Ты намылился куда-то или че? — Намылился, — все еще мрачно отвечаю, — в парк. — В парк, говоришь? — странно тянет Габи. — Хорошо! — это она радость изображает, но, глядя на мою комиссарскую рожу, все-таки сдается: — Да просто я, просто! А то уже почти родные люди… Теряю самообладание и, что-то бросив ей грубоватое, отъезжаю. Даже не стыдно за то, что не попрощался, — иногда хочется плюнуть ей в лицо. А после — себе. Как минимум за собственный круг общения. Три человека, и люблю я только одного. И тот член семьи. Хорошо, что к Габи грязь не прилипает. Не думаю, что буду извиняться. Но она не со зла. Почему-то не пропадает ощущение, что ее кто-то попросил, — ну не станет эта тупая курица по своей инициативе что-то вуалировать! И не просто так она заговорила о Черном. Только боковым зрением я все еще вижу ее взволнованный взгляд, а рукой, кажется, она лезет за чем-то в карман. Но это можно списать на разыгравшееся воображение. В последнее время оно мне слишком тяжело обходится. Вплоть до потери сна. А можно списать на то, что я, как последний дурак, попался на чью-то удочку.***
По пути в парк заезжаю в первый же попавшийся магазин — им оказывается бакалейная лавка. Колокольчик одним только своим уютным звуком скрашивает пасмурный день — снеговые тучи заволокли весь город. С детства любил подобные магазинчики — когда приходишь, словно оказываешься в другом мире. И сейчас я вернулся в детство — ничто не передаст запах благовоний. Он исходит отовсюду, будто сама лавка дышит им. Коричнево-красные тона напоминают мне Кофейник. Только вместо бара — длинная витрина со всевозможными специями. Некоторые я вижу впервые и нахожу новые банки с каждым новым проездом взад-вперед. Как же уютно! Пусто — продавца нигде не видно. Даже странно. От огромного количества благовоний начинает расплываться в глазах. О том, что лавка работает, говорит лишь старый-старый радиоприемник на полке между двумя банками соли. От него отходит длинная и тонкая, как вязальная спица, антенна. Играет какое-то кантри. Эта атмосфера почти уволакивает меня в сон. Я мог долго еще буравить взглядом табличку «Буду через пять минут», но глаза начинают закрываться сами собой. Кантри — колыбельная. Пусть продавец приходит хоть через несколько часов. Я-то погреться заехал. Здесь до умиления приятно. Я почти впадаю в беспамятство. Когда в глубине головы будильником звенит мысль, что я засыпаю в магазине, музыка уже сменяется. Новая звучит с помехами. Никого, кроме меня, все еще нет — только из глубины магазина, из-за темной двери, видимо, ведущей в подсобки, доносятся всхлипывания. Становится не по себе, и я оглядываюсь. За окнами уже постепенно начинает темнеть. Я вижу, как идет довольно крупный снег. Он контрастирует с огнями проезжающих машин. Прилипаю к стеклу — оно потеет от дыхания. Через стекло проглядываются люди. Там суета, а в лавке я могу побыть в одиночестве. Там холодно, а здесь я обливаюсь потом. Где-то там, в глубине города, Сфинкс пришел с работы и уже безнадежно ждет меня. Всерьез раздумываю над тем, чтобы вообще не появиться дома. Не потому что хочется позлить Сфинкса, нет… Мне всего лишь слишком хорошо вне квартиры. Хоть спи под мостом. И что-то мне подсказывает, что я не появлюсь дома. Не план побега взрастил это чувство — интуиция. Что-то должно было произойти нехорошее. Может, мне так кажется из-за разговора с Габи, который, я уверен, принесет сюрпризы. Всхлипы все еще доносятся из глубины магазина. — Мальчик! От неожиданного оклика я подскакиваю в коляске. Не вскрикиваю, слава богу, но глаза округляются так, что ими можно напугать семейство сов. Неизвестно откуда выплывшая продавщица складывает руки в боки и рассеянно смотрит на меня. На ее голове небрежно повязана косынка. Женщина кажется довольно строгой — и лицо, и поза. Взгляд устремлен куда-то в глубину дверного проема. Всхлипы оттуда еще доносятся и разбавляют звук уже полностью потонувшего в помехах радио. Однако, едва женщина снова переводит взгляд на меня, губы ее трогает легкая извиняющаяся улыбка. — Извините, ради бога! — качает головой женщина, и голос ее такой запыханный, будто она из последних сил пыталась оседлать коня. Безрезультатно. — Все в по… — Почему вы не позвали? — спросила продавщица с искренним интересом, и я только-только заметил, что пятна на ее фартуке такие белоснежные из-за муки, а не из-за настоящего цвета. — Просто, — чешу я голову, отчего-то не зная, что ответить. Может, не отошел от неожиданного появления продавщицы. — У вас тут… — Не объясняйте, не объясняйте! — кричит она, почти повизгивает, а я пытаюсь определить, что это с ней — нервный срыв или всего лишь манера речи. Поймав на себе вопросительный взгляд, я добавляю, что хочу купить кофе на выбор продавщицы. От моих слов она рдеет и принимается плясать вокруг каждой банки, вокруг каждого пакетика и, кажется, даже объясняет историю каждого зерна — я не слушаю. Больше ловлю мерзкие всхлипывания: — А это у меня… — почти смеясь, она готовится нудно и долго повествовать, но замечает мою заинтригованность таинственной дверью и, глубоко вздохнув, меняет тему: — Да попугай у знакомой сдох! В слезы вся. Я б из них супы варила, а не разговаривать учила. Бабы!.. — Попуг?.. — Да попугай, попугай! В щиток, дрянь, попал электрический. Не знаю — умудрился! Посмотрите лучше-ка на эту банку… Я смотрю на банку с очередным сортом кофе, но мыслями погружен в сказанное. Мне начинает нравиться эта женщина. А может, только манера общения — продавщица как-то умеет перебивать так, чтоб я не раздражался, а вовлекался в разговор. И, чувствую, если б не эта приятная женщина — убитая электричеством бедная птица волновала бы меня сейчас больше. И поэтому мысли о массивном клюве, с которого слетает предупреждение не подходить, разбавляются кофейными лекциями хозяйки. — Спасибо, — улыбаюсь я уже с банкой в руках — купил все-таки. Габи до этой продавщицы еще хозяйничать и хозяйничать. — Приходи еще, дорогой! — говорит она и, довольная, ободрительно кивает. — У вас уютно, — признаюсь я. — Прекрасное место! — решительно соглашается женщина. — А раньше жуть была. Вонючий мясной. Такие черепа на витринах стояли, что… Ась? Да, и вам всего доброго…***
Звук хрустящей ледяной корки ласкает слух. На коляске остаются тонкие дорожки, который я раз в пару минут стряхиваю перчатками. Иногда ребячество пересиливает, и я аккуратно слизываю с перчаток снег. В парк я приехал, когда уже стемнело и комья снега падали вперемешку с легким, едва ощущаемым дождем. Землю не было видно под мокрым белым одеялом. Люди мимо проходили редко. Я съехал с парковой дорожки — здесь отчего-то приятнее тренироваться. Из-за массивных крон деревьев, загораживающих фонарь, виднелся только зажженный в многоэтажках свет. В голову то и дело лезли мысли о том, что придется возвращаться домой — в тепло, к неоконченному рисунку. А потом вспомнился Сфинкс, и я кое-что понял: ни за что. Останусь спать здесь — может, усталость срубит меня, и я повалюсь прямо на снег. Замерзну насмерть, конечно, думал я с легкой улыбкой. Но это по сравнению с тоскливым выражением лица моего бойфренда… так, пирожное. Потом я вспомнил бакалею. Все те запахи, что окутывали меня, пока я спокойно дремал под приятную, согревающую музыку. В таком месте я бы хотел жить. Или хотя бы проводить там большую часть дня. Но вот незадача, я делю убитую в хлам квартиру со Сфинксом и грибком. И заканчиваю под радиошум портрет… или пейзаж… От частых прогулок даже плохо помню, что рисовал, пока сидел с больным. Интересно, есть ли такая болезнь, при которой хочется навсегда оставить дом. С квартирой меня связывают только ночевки, редкие воспоминания и амулет. Он и сейчас висит у меня на шее. Может, он так и останется висеть у меня. Может, его даже похоронят вместе со мной. Тогда он в каком-то смысле выполнит свое предназначение. Кривлюсь и отчего-то присматриваюсь к окутанным мраком деревьям и кустам. Почему-то ты начинаешь их бояться только тогда, когда вспоминаешь о чем-то неприятном или жутком. В любом другом случае воспринимаешь спокойно. А сейчас холодок медленно пробегает от самого низа спины к груди и рассеивается по плечам. И появляется ощущение, что за мной кто-то следит. Не знаю более мерзкого чувства. Снова бросаю взгляд с одного куста на другой — так часто, что в глазах начинает двоиться. Нет, с воображением точно пора что-то делать. Так думаю я, выехав на освещенную фонарем дорогу. Она уже частично очищена от снега, и до меня доносятся откуда-то из глубины парка звуки удара металлической лопаты об асфальт. Легкий страх не проходит. Может, из-за тишины — слышно только работу дворника и проезжающие машины. Собственное дыхание кажется громким. Хруст сухой ветки. Разворачиваю коляску и, конечно, ничего не вижу. С ребяческими болезнетворными шалостями ко мне, видимо, пришел и детский страх — наивный и, главное, ни на чем не основанный. Наверное, меня действительно так легко напугать. Даже делать ничего не нужно — закинуть в парк и ждать, пока какой-нибудь сучок не сломается. Еще один хруст. Еще одна накатившая волна страха. Опершись о скользкие ручки коляски, приподнимаюсь. Так резко, что мгновенно жалею. И шиплю от боли. Холодный воздух свистит через сжатые зубы. В глазах слезы. Медленно разлепляю веки и понимаю, что все расплылось, и растянутыми звездами горят окна соседних домов. Закусываю губу, чтоб не заплакать. Не получается. Иногда я противен сам себе — в такие моменты. Я делал успехи в ходьбе — мог, опираясь на что-то, даже стоять. Изредка удавалось даже сделать пару шагов, но за ними всегда следовало громкое падение и разбитая губа. Солоноватый вкус крови, кажется, уже знаком мне больше любого другого. Всегда — нет, правда всегда — я знал, что делать резкие движения не стоит. И вот он я — стою посреди парка и роняю готовые примерзнуть к щекам слезы на снег. Некоторые попадают на вспотевшие руки. Начавшие соскальзывать с ручек. А коляска по еще не засыпанной песком корке льда начинает отъезжать назад. Сегодня я сам восстал против себя. Отчаянно пытаюсь поймать равновесие, и, естественно, чем больше пытаюсь, тем больше коляска отъезжает назад. Уж не начать ли звать дворника жалостливым: «Помогите!» — чтоб сделать финал дня на «пятерку». А потом приехать в синяках от падения домой и трахнуться со Сфинксом. Заряд энергии на пару месяцев вперед. Боль в позвоночнике на пределе. Рука соскальзывает. Когда я понимаю: закрутил ноги так, что они скоро переломаются, — становится поздно. Равновесие теряется. Я слышу собственный крик. И начинаю падать. А после что-то не дает мне упасть. Страх становится таким сильным, что я ни черта не соображаю. Чувствую только обхват рук, сдавливающих так, что не продохнуть. Они, как во сне, довольно толстые. Шею обжигает тяжелое дыхание. Боюсь шевельнуться. И уже думаю о том, как меня оденут, когда будут класть в гроб. Я стараюсь не дрожать и, на удивление, выходит. Остается только вопрос, поворачивать голову или нет. Я, черт возьми, даже готов увидеть за собой Незнакомку. Только вот сиплый голос опережает мое намерение. — Скучал? И всё. Одно слово — сказанное вроде и с заботой, а вроде и с ехидством. Но такое емкое, что заставило меня завыть в голос. И задрожать едва ли не до конвульсий. И я обхватываю обвившие меня руки. Так сильно, что прирастаю к ним. Только не знаю, что мне сделать сначала — прижаться к ним щекой или переломать к чертовой матери. Но я не повернусь, нет. Не в таком состоянии — хорошо бы сначала унять вой. А он становится все сильнее и сильнее. Затапливает весь парк, все проносящиеся в голове воспоминания. Габи… Как только увижу эту шлюху — вырву все волосы. Сделаю так, что она измажет косметикой всё свое дрянное лицо. Всё сделаю, чтобы она усвоила урок. Нельзя палить меня своим вожакам.