— the loss of love that comes to mean more than the love itself and how explain that? — a still pool in the forest that has ceased to reflect anything except the past — remains a sort of half-love that is akin to kindness and I am angry remembering remembering the song of flesh to flesh and bone to bone Al Purdy «Listening to Myself»
У него никогда не бывало похмелья, но, наверное, это было на него похоже. Мутность существования. Тошнота бытия. Неуютность нахождения внутри своей шкуры. Ему хотелось проблеваться, а не получалось. Хотелось выть, но тоже было как будто бы нечем. Он был какой-то пришибленный, точно Джимми его заразил меланхолией. Воздух тяжело входил в легкие и сипло выходил. В груди все теснилось. Ощущение, которое он испытывал, было удивительно физиологичным. Его совершенное тело бунтовало — он о таком и забыл. Он мог испытывать боль от ран, но болезнь в последний раз терзала его в раннем детстве. Тогда мышцы стягивало узлом, липкий жар марал кожу, глаза сами наполнялись слезами, которых он не понимал, но был неспособен им сопротивляться. Все окончилось, когда он переродился: ногти вытянулись, заострились и стали такими твердыми, что он случайно расцарапал кухонный стол, собирая с него тарелки. Тогда-то отец впервые заметил, что с ним произошло, и заставил горько пожалеть о времени болезни. Настоящие мучения для него только начались. «Чудовище! Сын дьявола! Ты никогда не сделаешь в жизни ничего путного. Но я тебя исправлю, мальчишка!» Исправить его не удалось. Сидя в подвале, он видел темноту не однородной, а различал в ней контуры предметов, как на свету. Мир все равно перед ним пробивался. В ушах прорастало шуршание крыс, шорохи насекомых, он слышал стрекотание кузнечиков во дворе, бархатный шаг крадущейся кошки. Слышал, как отец наверху опять ругается с матерью, как опять ее бьет. Позже, когда Джимми начал болеть, он шептал ему об этом в секрете: я их слышу, слышу их в темноте… Тогда-то Виктор впервые и начал догадываться, что, может быть, Джимми вовсе не родной доктору Хоулетту. Слишком мала вероятность такого совпадения, чтобы в хозяйском доме случайно родился еще один «сын дьявола». После их первой войны они в Америке напали на дилижанс, перевозивший деньги в банк. Дело это было обычное, кто только на Диком Западе им ни занимался: вся страна мыла золото, гоняла табуны лошадей, добивала оставшихся краснокожих в зоне фронтира и грабила, грабила, грабила. Еще держали салуны и публичные дома. Если кто-то чем-то другим и занимался, они об этом не знали. Но у них была с братом договоренность не убивать людей, а Виктор во время нападения вошел в раж. Одному перегрыз горло, другого задрал когтями. Они оба в него стреляли, не так уж он был виноват. Но Джимми разозлился и обрушился на него с упреком: — Ты бы видел себя! Рот в крови! Да ты просто сам дьявол! А он расхохотался в ответ: — Что ты знаешь о дьяволе, дурачок? Я не дьявол, я лишь его сын. Притянул за ворот рубахи и впечатал красный поцелуй в его рот; вновь рассмеялся: — И ты тоже. Никогда об этом не забывай. Но как Джимми ни злился, вечером в хорошей гостинице на чистых простынях, под разборки пьяных ковбоев на улице, сам улегся с ним рядом, сгреб рукой его зад, а его рукой обхватил свою налитую плоть. Убыстрял темп, тяжело дышал сквозь стиснутые зубы, блуждал по его лицу губами. Виктор иногда ему позволял использовать себя для удовольствия, зная, что Джимми недостаточно всегда быть под ним. Знал он, и как добиться для него самого сильного наслаждения, промурлыкав на ухо: «Вот так, младший брат». Джимми прикусил свою губу и брызнул горячим ему на живот. После сразу уютно прильнул и уснул на его плече. И не смутился тем, что рука, которая его ублажала, была с окровавленными когтями. Сейчас эти дни — словно сон. Ослепительное падение, в котором они никогда не разбивались. Все в прошлом. Джимми ему больше не поддается. Не хочет его и, наверное, больше никогда не поцелует. А после Уэйда и подавно. Уэйда он ему не простит. Он не предполагал, что способен так иссохнуть внутри. Маяться. Кто угодно, только не он. Только не он… Как бы выцарапать это, изъять из себя? Он шел, не разбирая дороги. Бетонный воздух в холодной тиши застывал между серых стен, толпился в коридорах. Один виток, другой… Пробивались уличные шумы: резиновый груз шин, оголтелые вопли тормозов и азартные переругивания людей, перетаскивающих предметы. Ящики доставали из кузовов машин и несли внутрь, в колоссальный ангар, большую часть которого Виктор в глаза не видел за почти год работы со Страйкером. Кто-то приехал, что-то привезли. Происходят какие-то события на том обвешанном предупредительными табличками, тщательно охраняемом пространстве базы, куда вход мутантам был запрещен. Ему сейчас не было дела до затей Страйкера. Да и что обычно затевают военные? Строят какую-нибудь супер-пушку с гордой надписью по ободу «Мы верим в Бога», главный аттракцион на карнавале массового уничтожения… А, не важно. Если его привлекут к этому проекту, узнает. Он мог бы пойти к себе и попытаться напиться, что всегда было непростой задачей. Результатов хватало на полчаса, но если пить очень быстро и смешивать разный алкоголь, можно продержаться в спиртовой эйфории подольше. Грамм пять кокаина развеселили бы его минут на десять, но это слишком мало, под ним только трахаться хорошо. Опиум остался в Сайгоне. Способность к регенерации бывала сущим наказанием, хотя пока еще не доводила его до такого состояния, чтобы все проклясть. Довела… Он мог выбраться за пределы территории и рвануть в город, и пусть бы кто-нибудь попробовал его остановить, хотя Страйкер держал их фактически под замком, и увольнительные выдавались с таким скрипом и таким количеством наставлений, будто полковник страшно переживал: как бы кто ни обидел его деточек в этом злом внешнем мире. «Деточки» платили черной неблагодарностью за заботу и сбегали. Проще всего это было сделать Рэйту, телепортера не остановить никакими преградами, даже если он переносит себя по частям. Но и остальные знали, как использовать свои способности, стараясь не оставлять за собой слишком много сломанных предметов, бездыханных тел и прочего хлама, за который можно получить нагоняй. Он мог бы пойти туда, где находится много предметов, и перекрушить все нахуй, потому что ему нравится ломать, и хрена лысого он будет за это перед кем-то извиняться. И в жопу нагоняй. Страйкер знает, что иногда ему это нужно, он и так большую часть времени ведет себя смирно, укрощает свои импульсы, работу делает чисто, без лишних трупов и новостей по национальному телевидению. Люди обожают говорить о немотивированной агрессии. А он, может, один такой, у кого есть мотив. Он таким родился, ломать, рвать и портить. Просто почему-то не тянуло… Он мог бы спустить вниз, на тот этаж, где парни резались в карты, и опять всех обставить. Он чуял любой блеф, и каждое ускоренное биение пульса, блеснувший над губой пот, смена тембра рассказывали ему о следующем ходе или даже всем карточном раскладе за столом больше, чем он мог бы узнать, прижав игрока в теплом месте к теплой стенке. Он мог бы дождаться ночи, когда охранники клюют носом на посту и превращаются в вареное мясо, в глупые манекены, уйти максимально бесшумно, чтобы долго не хватились… И не вернуться. Он еще ни разу не представлял себе жизни, не разделенной на двоих. На что она будет похожа. Вот на это? Он так свихнется. Он без него не может. Ему плохо. Мысль остановила его, а затем развернула стопы в противоположном направлении, и ходьба обрела смысл. Реальность расчистилась, как горизонт, с которого ветер смел тучи. Бетонные перекрестки пронеслись мимо, перед глазами вынырнула запертая дверь, которую он взломал, поддев когтями замок. Он знал, что за нею пусто. Он зашел, слыша грохот своих шагов. Ему ответила тишина — шероховатая, теплая, будто нагретая кора, впитавшая соки земли и неба. Едва он ступил за порог, водопадом обрушился запах. Он застыл, наполняя легкие, и болезненная тошнота откатывалась, проходила. Все его тугие пульсирующие узлы развязывались. Он даже почувствовал приятные мурашки, скатившиеся по хребту; солнце в комнате погладило щеки, как его руки. Но ему было мало. Ему всегда мало. Он пошел дальше. Ему попадалось что-то на глаза, но оно его не очень интересовало, хотя все предметы несли на себе отпечаток — больше, меньше, едва уловимо. Он сначала думал залезть в шкаф и переворошить его одежду, но было нечто лучшее. Постель. Там — хаос его голой кожи, там его волосы на подушке. Он сбросил ботинки и лег, не раздеваясь, чтобы не смешивать запахи. Забрался под одеяло. Поводил ладонями и ступнями по белью, которое, по счастью, не было чистым. Вообразил его обнаженным. Пусть он теперь никогда не желает секса, потребности-то остаются. Он хотя бы иногда, по утрам, спросонья, должен себя касаться. Он представил крупный член в длинных пальцах, сжатый кулак, проливающийся на простыню стон. Когда он кончает с ним, всегда сдерживает рвущиеся из горла звуки, разве что они творят что-то дикое, и тогда он рычит, и тогда они вместе рычат, и тогда они — звери, которым неведомы запреты и стыд. Жар в паху поднялся, но он не решился себя удовлетворить, лишь прижал к бугру плоти ладонь, чтобы облегчить возбуждение. Сместил руку ниже, сдавил мошонку в болезненной хватке, и разбушевавшаяся кровь чуть остыла. Он закрыл глаза, точки солнца отразились под веками. И почти сразу уснул, хотя до этого не хотел спать. Будто обессилел от голода. Он упал в тот самый далекий день, когда они, макнув перья в чернила, уже поставили подписи на бумаге, определяющей их как солдат армии Конфедерации, и получили разрешение вернуться на неделю домой. В штабе на головы им вылили целый ушат слов о праведном деле, которые Джимми, с его строгой не юной серьезностью, слушал очень внимательно, а Виктор не слушал вовсе, он просто ликовал и предвкушал. Их первая война. Тогда ему было очень весело жить. Они еще не знали, что их практически невозможно убить, но не совсем верили в смерть. Она казалась чем-то вроде заскорузлых деревенских баек, ночных историй, которые старухи рассказывают детишкам, чтобы их приструнить. Быть молодым — все равно, что бессмертным. Джимми был счастлив. У него блестели глаза, и рот был налит восторгом, запах словно бы распустился, стал ярче и глубже, ветер гулял у него в волосах, и он, ничего не говоря, вдруг встал и пошел под дождь, грохнувший с летнего неба. Зашагал во двор в новеньких, выданных в армии ботинках, которые ему жали, но он этого не замечал. Виктор сначала смотрел на него из окна и довольно долго, потому что ему нравилось на него смотреть. Джимми был красивый, Виктор иногда ему об этом говорил, а он на это сердился: — Что я, девчонка? Виктор разглядывал его в ряби стекла и думал о том, что Джимми убил их отца, и это их соединило навеки. Он поднялся и двинулся туда, где мигала влагой листва. Приблизился к нему из-за спины, положил ему ладони на плечи. Под одеждой алела, пылала кожа. Кровь горела, и сердце так билось, что он его расслышал издалека, из-под шума дождя. Они спали вместе сто раз — в лесу под углублениями между корней, в заваленных листьями ямах, в темноте пустых подворотен и в обычных постелях. Одно время Джимми его принялся собою дразнить, это было почти что невыносимо. Виктор из последних сил сдерживался, чтобы на него не навалиться. Вставал по ночам и уходил, как его тот ни удерживал. Виктор понимал, что нельзя, что это еще ребенок, который сам не понимает, что делает. Он хотел, чтобы Джимми все понимал, чтобы сам все решил. Потому что это будет навсегда. Он развернул к себе брата лицом — мокрым и дождевым, и мир вдруг остановился. Сколько он потом ни вспоминал тот день, его память говорила ему, что он не был первым. И Джимми не был первым. Он обхватил его шею, а Джимми обнял его плечи (пальцы дрожали), и они смешали дыхание и слюну. Они прежде трогали друг друга губами, но никогда не целовались по-настоящему. Это был первый раз. Их языки соприкоснулись, и Джимми едва не задохнулся, а Виктор почуял, будто в него молния угодила. Да еще и разряд послала прямо в пах. Его губы сначала были холодными, потому что Джимми наглотался дождя, но быстро согрелись. Виктор неосторожно расцарапал клыками его рот и сделал ему больно, но не специально, он не хотел быть грубым, просто природа вылепила его с острыми краями, он стачивал их ради брата, как только мог, но тогда не остановился бы, даже если бы всерьез его поранил, или если бы Джимми его попросил. Тогда он уже не смог бы остановиться. Но Джимми не попросил. Во рту у него был привкус дождя, и густое тепло, и тысяча разных вещей, которые невозможно было определить за один раз (но у него была целая жизнь). Зубы твердые, но не такие острые. Язык гладкий, скользкий и неумелый. Язык был совсем другой. Когда поцелуй кончился, на них еще не обрушилась стена понимания. Что они все изменили. Обновили себя. Он помнил, как его качало внутри, будто перед прыжком. Его кровь пыталась из него выбраться. Не могла устоять на месте. Она бросалась ему в лицо и в пах, как живая, и требовала сильнее, чем когда-либо, чтобы он что-то сделал. Джимми тоже трясло. Он сказал то, о чем Виктор подумал: — У тебя другой язык. И замолчал. Его горло так сокращалось, что слова проскрежетали, как заржавевшие петли в оконных рамах. Стук его сердца был громче дождя. Кровь уже подсохла у него на прокушенной губе, обернулась багряной корочкой. Виктор не мог перестать смотреть. Он просто умирал, на него глядя. И дело было не в зове плоти, который он давно чувствовал. Дело было в другом. — Я тебя люблю, — сказал он. В глазах появилась тьма. Сердце сделалось огромным и его затопило громкими стуками. Ему пришлось остановиться и перевести дух. Потом он продолжил: — Я хочу быть с тобой. Я знаю, у людей так не принято между братьями. Но мы не люди, их правила не для нас. Он впервые задумался над этим. — А даже если и для нас, мне все равно, — сказал он. — Ты хочешь? Джимми смотрел на него своими большими печальными глазами, и Виктор подумал: это самое лучшее, что со мной когда-либо было и будет. Джимми приоткрыл рот, но ничего не сумел сказать. Он просто кивнул, и они вернулись в дом, разделись, легли в кровать и стали изучать свои различия и свое сходство. Они не занимались настоящим сексом, но Виктор даже не был уверен, что смог бы в тот день. Его тело словно тонуло, стало неповоротливым и таким тяжелым от удовольствия и близости его запаха, что он покатился в сон, как с горы под откос, едва ли не раньше брата, хотя тот был еще совсем неопытным мальчишкой, ничего не умел и не знал, больше позволял делать с собой вещи, чем делал сам, и забылся у него на плече, как в детстве, весь в испарине, горячий и липкий. Через непонятное время Джимми его разбудил, тормоша за плечо. Вид у него был тревожный, запах снова окрашен волнением. Он поджал под себя ноги и полусидел на постели. Виктор приподнялся на локтях. — Что стряслось? Джимми сглотнул, уголки его рта дрогнули. — Я люблю тебя, — произнес он торжественно и строго. — Я забыл сказать. Виктор вытянул руку и привлек его за шею к себе. — Иди сюда, — сказал глухо, стал его целовать и не поранил губы. Дождь извергался всю ночь и крапал на утро, которое они встретили, совершенно склеенные друг с другом, на развалинах искромсанных простыней, к полудню прояснилось, в окно обильно наплескало солнце, разрисовавшее пол вытянутыми тенями, прокрались запахи мокрой травы, диких яблонь с зелеными кислыми плодами и мерное жужжание пчел, засосал голод в желудке. Виктор говорил: «Надо вставать», но они не поднимались, иногда засыпали, иногда просыпались. Ласкали друг друга так, что все бы, наверное, распухло и отвалилось, если бы сразу не восстанавливалось. Виктор нечасто думал о прошлом, не вспоминал дни, оставшейся на пролистанных страницах, но тот день ему никогда не нужно было вспоминать. Он помнил. Не знал, помнит ли его брат, и никогда не спрашивал. Может, Джимми давно все забыл, столько времени прошло… Воспоминания перетряхиваются между собой, всплывают кусками. С каждым годом, с каждым десятилетием их порядок все более случаен. После Гражданской войны они вернулись из Америки, но поехали не в Альберту, а на дальний север, нашли заброшенное жилище. Джимми раньше умел читать и писать, но потом они совсем одичали, и он все позабыл, а во время войны не до того было. Он стал заново учиться грамоте по единственной книге, которая у них была, они тогда очень дорого стоили. Виктор ее украл из одного дома, где заварилось дельце, позволившее разжиться кое-какими деньгами. Это была совсем новая книжка, едко пахнувшая типографской краской. Он эту краску учуял, подумал о брате и забрал для него; знал, что этим его порадует. Это были стихи на французском, они тогда на нем разговаривали. Джимми бормотал их себе под нос, произнося по слогам. Строчки были красивы, от них веяло зимой: — Je suis la nouvelle Norvège D'où les blonds ciels s'en sont allés… [1] Вскоре наступила настоящая зима, кипенно-белая и скрипучая, стены их обиталища расписал иней, а по ночам они не околевали от холода только потому, что согревали друг друга и трахались, трахались, трахались. Наслаждение было грубым и сильным, одна плотская страсть без каких-то там чувств, будто они друг друга почти что не знали. Джимми подрос, вошел в полную мужскую силу, его больше не нужно было ни в чем щадить, и Виктор не щадил: брал его во всех позах, резал, резал и резал… Однажды чуть насмерть не закусал — остановиться не мог, захмелев от его крови. Но тот в долгу не оставался и выпил из него не меньше. Они так ее перемешали, что Виктор после думал: она у нас больше не должна отличаться, я себя в него перелил, а он себя — в меня. После у них такого больше не было, а тогда они просто насытиться друг другом не могли, казалось, чем чаще сплетали тела, тем сильнее хотелось. Наверное, еще война повлияла, они нагляделись на смерть и пытались свернуть от нее — в жизнь, и страсть, и в горячую кровь, в потную липкую плоть, от которой в морозной комнате валил пар, как от свежего молока. Виктор тогда впервые лег под него. Он помнит, как его позвоночник вжимался в кровать, как он сам удерживает на весу свои ноги и первый раз ощущает, как его растягивают и заполняют. Было больно, а потом — сладко, и из глаз его брата смотрела беззвездная звериная вечность. Иногда они по целым дням не поднимались с проеденных до дыр простыней, сопревших от семени, крови и пота. Виктору даже охотиться не хотелось. Что до пропитания… Он подумал однажды: мы могли бы друг друга есть… Он эту мысль оставил: Джимми бы все же не смог так жить. Человек в нем всегда звучал слишком сильно. Может быть, если бы он надавил посильнее, попытался бы брата к этому приучить… Тогда бы не было того, что сейчас, когда Джимми его хочет бросить. Или бы они потеряли себя, опустошили бы до смерти в своем зверином раю. Быть может, таким он и должен быть, этот рай. Где они бы загрызли друг друга, не помня себя и не расцепляя объятий, и зеленые тени леса погребли бы их кости. В северном доме, выбеленном зимой изнутри, от очага — расселины между помещением и кирпичной стеной — было мало пользы, но огонь привносил немного тепла, и как-то раз, когда кончились дрова, а Джимми куда-то ненадолго ушел, Виктор разодрал ту единственную книжку и побросал хрусткие беззащитные страницы в низкое пламя, и он помнил, что ему нравилось ее рвать так же, как нравилось ее дарить и радовать брата. Но он это сделал, потому что было холодно и потому, что он все равно все ломает, рвет и крушит к чертям собачьим даже без приступов ярости. Такой он неправильный, всегда таким был, отец был о нем прав. Какое еще подтверждение нужно его правоте, если брат его наконец разлюбил? Он ощутил его присутствие раньше, чем открыл глаза.Each man kills the thing he loves
16 мая 2021 г., 12:26
Примечания:
[1] Стихотворение Soir d'hiver (Зимний вечер) Эмиля Неллигана, считающегося первым канадским поэтом. Писал на французском языке.
«Я словно севера страна,
Что без снегов живет с трудом».
Joy Division - Love Will Tear Us Apart (1979)
You cry out in your sleep,
All my failings exposed.
And there's a taste in my mouth,
As desperation takes hold.
Just that something so good
Just can't function no more.
But love, love will tear us apart again.
https://www.youtube.com/watch?v=zuuObGsB0No