***
Они ждут на улице, и на Марио шарф крупной вязки, в который он то и дело прячет подбородок от въедливого, словно химические красители, холода. Его нос и щеки покраснели, и это выглядит так очаровательно, что горло стискивает. Роберт знает, что сейчас не время и что надо сказать что-нибудь нейтральное, вроде «Погода дурацкая» или «Томас сегодня опять учудил, да?», они же друзья, или по крайней мере с завидным упрямством играют в таковых. Но он смотрит на шарф и на виднеющийся треугольник светлой кожи шеи и вместо дружеского трепа думает о багровых синяках-засосах на ключицах и под горлом. Роберту хочется спросить, зачем. Роберту хочется убить того, кто касался его Марио. Роберту хочется сгрести его в охапку и не отпускать. Вместо этого он спрашивает: — Кто вообще согласен делать так с тобой? Порыв ветра налетает резко и голые ветки царапают небо так же, как эти слова царапают горло. Марио дергает резко плечом, его рука тянется к шарфу, поднимая его выше не то от ветра, не то рефлекторно, но иначе никак не показывает удивление вопросом. На Роберта он, конечно же, не поворачивается. — Упрашивать никого не приходится. Голос у него хриплый и сдержанный. Абсолютно ровный, словно они последний вышедший фильм обсуждают, и только это удерживает от глупых поступков, вроде некрасивой истерики. Вместо этого Роберт закрывает глаза, впуская холодный воздух в и без того выстуженные легкие. — Не могу сказать, что не понимаю их. Марио фыркает и не отвечает.***
— А в Дортмунде? — спрашивает Роберт как-то, снова без вступления и пояснений. Запихивающий вещи в сумку Марио скашивает на него взгляд. — Какая разница? Роберт непроизвольно смотрит на ворот его джемпера. Прошло несколько дней, цветы наверняка отцвели, побледнели, из налитых красным став желтовато-синими. Леви тошно даже думать об этом, и одновременно до безумия хочется увидеть снова. — В Дортмунде было не так, — вдруг признается Марио, не дождавшись реакции. Молния на его сумке заедает с противным звуком, и он с силой дергает ее обратно. Ему на лоб падает темно-русая прядь, и Роберт держит руки при себе, чтобы не потянуться к ней. Его разрывает от бесполезной сейчас нежности. И злости. На Марио, за то, что методично занимается саморазрушением и делает вид, что это в порядке вещей. За то, что ищет боль от чужих рук, как будто мало ее в обычной жизни. За то, что играет с Робертом в искренность и дружбу, хотя сдалась им обоим такая дружба на самом деле. И на себя — за то, что ни-хре-на не может с этим поделать. — Насколько? — Настолько, что ты заметил только сейчас, — со смешком роняет Марио и, наконец, застегнув сумку, уходит, закинув ее на плечо.***
Его хватает довольно надолго, можно собой гордиться. Наверное, дело в том, что вопросов как таковых у него больше нет: все предельно ясно. Или в том, что на короткое время ему действительно удается поверить что они друзья: что у Марио нет каких-то понятных ему одному загонов с чужими следами на его теле, а у Роберта нет к нему больных, сумасшедших, взрывающих голову и грудную клетку чувств. Что может быть лучше нормальной дружбы, правда? Но Роберт замечает. Замечает, потому что смотрит, потому что не может не смотреть. И Марио может сколько угодно натягивать до носа шарф и уходить в душевую последним, у Роберта на его фоне уже сверхспособности выработались — смотреть сквозь стены и быть ебаным другом тому, кому ты в последнюю очередь хочешь быть таковым. Но даже их хватает ненадолго. И в итоге однажды он просто садится рядом с Гетце на лавку в раздевалке, терпеливо дожидается пока за остальными захлопнется дверь, крепкой хваткой за рукав не давая Марио встать, и выдыхает, прежде чем успевает подумать: — Можно? Марио не дергается на прикосновение, не протестует, но смотрит исподлобья, словно сомневаясь. Он такой уязвимый, такой черт возьми ранимый в этот момент, что Роберту хочется плюнуть на все его загоны и целовать, пока воздух не закончится. У него что-то копится внутри уже давно, клубится… Углекислый газ, метан или что-то такое же взрывоопасное, что одна искра и рванет так, что спасайся кто может. Но он не успевает ничего сделать, потому что Марио вдруг без вопросов протягивает ему руку запястьем вверх, глядя куда-то в сторону. И черт… Роберт старается касаться бережно, хотя пальцы почти не слушаются, и сдвигает плотную ткань свитера, обнажая запястья. Первое, что бросается в глаза — яркий отпечаток, лиловый, свежий, ровно там, где пульсирует венка. Рядом еще два. Чуть ниже еще, но уже желтоватый, почти выцветший. Роберт представляет, как чужие руки оставляют эти следы, как они обхватывают запястья Гетце, как сжимают с силой, и Марио стонет сквозь зубы от боли. Он думает о том, как Марио просит сделать ему больно, как просит оставлять ему эти синяки, засосы и укусы. О том, что сопровождает эти действия: стоны, крики, шлепки… Он думает и во рту пересыхает, а в животе все узлом завязывается от отвращения и злости, вперемешку с диким, неуступчивым желанием. Он бы не смог причинить Марио боль, никогда по своей воле, но и думать о том, как кто-то другой касается его, невыносимо. Если кто-то и должен, то… Роберт гладит чужие отметины, едва касаясь пальцами, и, поддаваясь порыву, наклоняется и легонько целует ровно над трепещущим пульсом. Когда он поднимает глаза, то встречает сочувствующий и немного печальный взгляд. И вот она — искра, от которой что-то в груди все-таки рвется в ошметки. Марио осторожно выпутывает руку и натягивает рукав до самых пальцев озябшим, нервным жестом. — Мне не нужна твоя любовь, Роберт, — говорит он. Признавая то, что с их дурацкой игрой в дружбу никогда и не было секретом. У Роберта дыра в груди размером с небольшую вселенную. — Я знаю.