И всё-таки Дазай чувствовал себя предателем.
Когда засыпаешь, ожидаешь привычное тиканье часов на стене, или лёгкий дождь, бьющийся о подоконник, или тарабанящий по крыше ливень. Здесь же — пустота и гниль, нарушаемые шагами за стеной и призывающими к порядку окриками. Интересно, конечно, каково это — быть надзирателем. Вот он, Дазай, в полицейской форме, с фирменным золотым значком генерал-майора на груди, стоит с наручниками перед пленённым Накахарой, улыбаясь. Зажал бежавшего преступника, вырвавшегося из лап закона, в углу, и путь на свободу с одной стороны преграждает кирпичная стена, а с другой — он сам и его бело-синяя полицейская машина с включёнными фарами. — Сопротивление бесполезно, — сказал бы он, подходя всё ближе и вертя кольцо наручников на пальце. — Руки вверх, Накахара. — Пошёл ты, — ответил бы беглец, утирая тыльной стороной ладони кровь с разбитой губы. Он бы точно ещё и фак показал, отходя к стене всё ближе. А Дазай бы подошёл. Увернулся б от удара, одной ладонью зажал бы чужие запястья, быстро нацепив на них наручники, задрав бы тонкую тюремную водолазку в чёрно-белую полоску и тюремным номером на груди. — Отъебись, офицер, — прошипел бы Чуя, как можно больше прижимаясь лицом, грудью, животом к кирпичной стене, ведь так якобы подальше от нагнавших его лап закона. — Неповиновение и оскорбление органов власти, — изрёк бы генерал-майор, оглаживая чужую спину, давя пальцами на выступающие позвонки, проводя ладонью по внутренней стороне бедра под такого же цвета, как и водолазка, тюремными штанами. И заключённый понёс бы наказание. Он бы кричал — о пощаде — и молил, чтобы быстрее — заперли за решёткой. И снова лицо генерал-майора красовалось бы на доске почёта за поимку опасного преступника. Чуя же думал иначе. Вот он, жестокий и непоколебимый генерал-лейтенант, устроивший допрос с пристрастием особо злостному арестанту, что сейчас сидит перед ним и непринуждённо улыбается. Его руки скованы наручниками за спинкой стула, и ничего преступник не сможет сделать, пока он — Чуя — не разрешит. Он подцепит пальцами его острый подбородок, упираясь подошвой чёрной туфли в стул между ног преступника, посмотрит немигающим и ледяным взглядом в карие, хитрые, блядские глаза и скажет: — Говори всё, что знаешь, ублюдок. А ублюдок лишь усмехнётся, потянувшись вперёд, чтобы укусить лейтенанта за губу, но встретится лишь с преграждающим это сделать пальцем. Чуя слегка надавит носком туфли на его пах, убрав руку и презрительно хмыкнув. — Не паясничай, ты арестован, — сказал бы наверняка генерал-лейтенант Накахара, упёршись теперь в пах заключённого коленом, опёршись руками на его плечи. — Отвечай на поставленный вопрос. В духе Дазая будет ответить: «Любой каприз за ваш поцелуй», но он знает, что получит за такое в морду. Изящное тело генерал-лейтенанта сейчас так непозволительно близко, что лучше не огрызаться. Всегда будет лучше не огрызаться, чем огрызаться, иначе получишь по зубам в гораздо больших процентах случаев.Потолок. Большой и белый. Чуя. Жалко, что одетый. Нам в тюрьме придёт конец. Всем пока, нам двум — пиздец.
Непривычно спать в полной тишине, не нарушаемой тиканьем часов. Так спят в палатах больниц или на койках в отделениях реанимаций — где-то там, неподалёку, горит свет, когда всё вокруг должно быть погружено в темноту; одиночные, но нередкие шаги; изредка звучащие тихие голоса, посторонний шум. Всё это навевает ужасную тоску, заставляет отчаянье сворачиваться стальным и тяжёлым клубком где-то в груди, ведь ты знаешь, что не в твоих силах будет изменить ситуацию. Лежишь, как последний идиот, уставился в стену и надеешься, что о тебе кто-то думает, что тебя кто-то спасёт. Дазай предпочитал быть последним идиотом в таких ситуациях. Сейчас на улицах наверняка непроглядная ночь. Стоит крепко закрыть глаза, как перед ними сразу представляются пустынные дороги, чернильно-синее небо с вкраплениями белых звёзд, словно кто-то стряхнул кисточку корректора над тёмным листком бумаги; представляется погружённая в сон квартира и ветер за окном. Хотелось бы снова посмотреть на эту тьму и разглядеть в ней хоть каплю маячащей на светлеющем горизонте надежды. Когда-то давно, когда им обоим было по семнадцать, Осаму растолкал почти уснувшего на ходу Чую, говоря что-то про красивое небо и крышу, и, не обращая внимания на упирающегося напарника, протащил мимо двери в его квартиру на самый верх. Ветер был холодным, и плащ развевался, даже слегка хлопал; Чуя придерживал рукой шляпу и хмурился. — И зачем мы тут? — Романтика, Чуя-кун, романтика! — Дазай махнул рукой на усыпанное звёздами ночное небо. — Просто останови на этом взгляд. Накахара лишь вздохнул, ведь хотел спать больше, чем глядеть на звёзды, как в типичных американских романтических комедиях делают главные герои, и Чуя готов поклясться, что, будь где-то неподалёку какие-нибудь луг или поле с одним-единственным раскидистым деревом посредине, Неполноценный стопроцентно потащил бы рыжика туда. Но стоит действительно отметить, что небо было потрясающим. Чуя присел, подобрав плащ под себя, обхватив руками колени. При таком холоде романтикой любование звёздами не назовёшь, но эстетичное удовольствие получить можно. Хорошо, что Дазай не болтает о своей суицидальной философии, а просто молчит, опёршись руками на перила. — Чуя, подойди сюда, — шатен поманил к себе рукой, и Чуя, тихо ворча, встал, отряхнув плащ и подходя. — Тебе не нравится? — Нравится, но когда температура более плюсовая, — он слегка ёжится от холода и дышит на свои ладони. — Пойдём, тут холодно. — Ещё чуть-чуть. — Не чуть-чуть. Я пошёл, — Чуя уже было развернулся, но — как неожиданно-то — был остановлен чужой рукой. — До отстань же ты, я замё… Рыжик не договорил. Остановился на полуслове, увидев перед глазами лицо Дазая, что было очень близко. Он почти касался кончиком носа его носа, и Чуя опешил. Даже не покраснел, удивлённо смотря на наглеющего суицидника. «Ладони у него тёплые», — в который раз заметил Накахара, чувствуя их прикосновение к своим щекам. Мягкое, почти невесомое. Возмущённая просьба отпустить никак с губ не срывалась. — Чуя-кун, — Осаму улыбался, — ты замечал, что у тебя глаза — как небо над нами? — Чего? — рыжик моргнул, касаясь тыльной стороны чужой ладони своею рукой с целью убрать от лица, но Дазай явно запланировал что-то другое — что-то такое, что является жутким клише в тех американских романтических комедиях. — Ничего. Губы у Неполноценного сухие и чуть обветренные, немного покусанные, а у Чуи — тонкие и немного холодные. Он жмурится, сжимая рукой забинтованное запястье, и не двигается. В этом поцелуе рыжик едва ли ветер и холод на вкус не попробовал, но стойко выдержал. Дазай не пытался целовать полноценно, он просто легко прижался своими губами к губам напротив, постоял так и отодвинулся, перед этим глянув в голубые глаза снова. В них — мириады звёзд. Здесь — мириады лет блядского заточения, ёп твою мать, как же всё задрало-то! Где-то в задворках разума слышится попискивание будильника. Чуя даже рад протянуть руку и ударить по кнопке ладонью, чтобы потом зевнуть и потянуться в абсолютной тишине, если не учитывать сопение напарника рядом. Что уж говорить, Дазай тоже слышит, как где-то далеко пищит этот адский утренний механизм, но даже совиная его натура предпочтёт медленно и почти ласково нажать на кнопочку, а не спихнуть дьявольское изобретение с тумбы ногой и растоптать. И Чуя даже уже сонно тянется, чтобы отключить противный повторяющийся звук, но резко останавливается, открывая глаза — какой, к чёрту, будильник в одиночной камере? Накахара приподнимается на локте и трёт глаза, опираясь на подушку левой рукой. Дазай уже спит, и Чуя только по этому и ориентируется, что сейчас, возможно, ещё полтора часа или час до подъёма. Возможно, начало шестого или около того; это всё ещё не отменяет того, что что-то где-то весьма настойчиво пищит. Тихо так, с определённой частотой. Как будильник, поставленный на точное время в другой комнате с закрытой дверью. Подъём — штука, на самом деле, отвратительная, и Чуя готов с полной уверенностью заявить — даже с уверенностью в сто двадцать процентов, — что дома по будильнику вставать — просто божественный дар, если сравнивать со здешним режимом. Так мучительно встают только в больницах, когда медсёстры ходят в семь или в восемь утра, включая в палатах свет и зазывая пациентов на процедуры, и последнее больше похоже на то, как чернокнижники призывают низших демонов, что находятся под их контролем и тащатся, еле волоча ноги, с закрытыми глазами и нечленораздельной речью, перемежающейся с протяжными зевками, всей тучей в один-единственный кабинет. Отбой — штука, ниспосланная свергнутыми в ад ангелами в этот бренный мир. Серьёзно, ты пахал, как ишак с тюфяками на спине, весь день, прерываясь на пятнадцать минут раз и на получасовой обед — два, а потом приходишь, и пот с тебя катится водопадом, ешь косящий на собачий корм рамен и идёшь спать. И так — каждый грёбаный день. Отбой одним своим словом обозначает лишь то, что завтра всё начнётся по новой. И послезавтра. И послепослезавтра, и через месяц, и через год. Здесь попадаешь в адский день сурка и готов застрелиться при первой же возможности лишь от одного произношения этого слова. Перед самым отбоем, когда надзиратели ходят по коридорам между камер, как смотрители в зоопарке, и стучат дубинками по решёткам, как дети по клетке с попугаями или обезьянами, думая, что это помогает лучше оповещать арестантов о том, что, мол, спокойной ночи, ублюдки, Чуя периферией зрения успел заметить, что охранник будто бы отличается от предыдущего. Нет, он не может судить о том, много здесь этих хранителей порядка или всего один, но этот всё-таки смутно кого-то напомнил. Накахара даже рванул к окошку, утягивая за собой свалившегося с постели Осаму, смотря уходящему надзирателю в спину. — Эй, я не тряпка, чтобы моей задницей протирать полы, — недовольно высказался Дазай, вставая на ноги. — Птичку увидел, что ли? Мафиози не ответил. Мало ли, что может показаться, когда начал жизнь с нового, но грязнющего листа, исписанного зачёркнутыми чёрточками, как мелом на тюремных стенах. Быть может, его действительно зрение обмануло, но теперь он понимает, как начинают сходить с ума люди за решёткой. Чуя медленно моргает, оглядываясь. Он раньше не слышал этого звука и не услышал бы, будь сейчас день — шаги надзирателей или голос сокамерника точно бы его заглушили, а сейчас царит тишина, даже лампы накаливания не потрескивают. И мафиози вслушивается, стараясь понять, откуда звук идёт; жмурится от света, столь всё ещё непривычного. Рыжеволосый вообще всегда забавно жмурился, прикрывая рукой глаза или натягивая одеяло на себя с головой, если Дазаю вздумалось пошутить или сделать что-то такое, что требует щелчка выключателя. Чуя недовольно ворчал, наверняка осыпая треклятого напарника проклятиями, коему позарез понадобился свет в полчетвёртого. — Какого чёрта? — шипел Чуя, когда они пересекались с утра на кухне. — Ты ведь не любишь яркое освещение. Осаму отвечал что-то непонятное, и отговорки всегда были разными, от закатившейся под стол ручки до срочной надобности пришить новую пуговицу на рубашку. И Чуя даже не реагировал на то, что Дазай в принципе умеет что-либо пришивать, ведь пуговицу искал он, значит, при свете, а рукодельничал в полной темноте. Интересная личность. А сейчас, конечно, можно хоть сутками сидеть с иголкой в руках на этих самых иголках. Можно из одних пуговиц рубашку сшить, коли времени в вечности предостаточно. Дазай морщит нос, не обнаруживая под рукой того, кто лежал рядом, и просыпается сам. Вид у него, как у разбуженного посреди зимы медведя; он смотрит на Чую, зевает и недовольно хмурится. — Я, конечно, знал, что ты рано встаёшь, — говорит он сонным и тихим голосом, снова закрыв глаза, — но это уже какой-то перебор. — Чш. Замолкни, — палец у губ действительно заставляет замолчать, и Дазай, на секунду скосив глаза на чужую руку возле рта, снова поднимает взгляд. Чуя явно к чему-то прислушивается, повернув голову в сторону. — Ты слышишь? — Слышу что? — Осаму приподнимается вслед за напарником, почесав затылок и снова зевнув. И действительно, до его ушей доносится тихое и мерное попискивание с периодом в секунд пять. — Похоже на будильник. Или микроволновку. Чуя не отвечает. Он сбрасывает одеяло с колен, спуская ноги на холодный пол, и Дазаю приходится встать следом, чтобы опять не стать половой тряпкой. Рыжеволосый снова оглядывается и всё ещё щурится, а затем отходит к одной из стен, влево от постели. Прислушивается, чуть склонившись, и Осаму еле сдерживается от сравнения, что Чуя напоминает собаку-ищейку, ищущую впечатанные в стенной тайник наркотики. — Ты ещё принюхайся. — Неполноценного резко дёргают на себя за сцепленную наручником руку, буквально заставляя припасть на колени. — Ай, Чуя, ты мог бы и попросить. — Мы раньше нигде не могли слышать такое? — мафиози упорно игнорирует обе фразы, сказанные напарником в его адрес, и игнорирует очень успешно. Выпрямляется, задирая голову и смотря теперь куда-то в угол, в потолок. — Не думаешь, что это очередной тюремный прибор? — Дазай теперь смотрит туда же, и их взгляды обоюдно остановились на одной точке. — Этажом выше может и не быть камер, а какая-нибудь комната охранника. — И что там может пищать? — Чуя по привычке хочет скрестить руки на груди, но рука Дазая мешает, и он раздражённо вздыхает. — Что-то такое, — Осаму уже встал с колен, — что отслеживает движение в камерах во время отбоя, и сейчас сюда налетят надзиратели и надают нам по рёбрам. Накахара дёргает уголком губ в странной усмешке, тихо откашливается, прочищая горло, и передразнивает когда-то сказанную Дазаем фразу: — Мысли оптимистично. Ответом послужило молчание. Осаму, на самом деле, очень редко мыслил оптимистично. В хорошем ключе он размышлял, бывало, над тем, каким бы идеальным было двойное самоубийство, но Чуя всегда отказывался. «Чуя, гляди, какая чудная крыша! — Я тебя одного с неё сброшу, если заикнёшься про то, что хотел сказать», или «Чуя-кун, посмотри, какой мне яд продали в подпольной аптеке! — Нет, спасибо за предложение, но я обедал сегодня». Самым последним было немое отнимание верёвки и отставление табуретки на её законное место в углу под столом, а-ля Чуя навёл порядок, забыл только мусор в виде Дазая выкинуть. А теперь их, как действительно мешки с мусором, как каких-то отбросов общества, сгребли на общую свалку таких же отбросов. Элитнейших, чёрт возьми, отбросов. Через несколько лет их и выкинут отсюда в тех же мусорных мешках после констатации смерти — трупы не есть люди. Но покамест ни Дазай, ни Чуя из себя трупов не представляют, ещё и обладают хорошим слухом. Чуя подозрительно прищурился, но, стоило заслышать шаги смотрителя в коридоре, вздрогнул и резко развернулся. Нужно было срочно создать видимость сна, и хорошо, что Осаму от вопроса или комментария воздержался. Стоит охраннику пройти мимо, заглядывая в наблюдательное окно — арестанты спят самым спокойным сном, развернувшись друг к другу спиной и уткнувшись лицами в подушку. Чуя изо всех сил старался даже громко не дышать. — Всё тихо, — Дазай приподнялся, опасливо оглядываясь, когда шаги стихли где-то вдалеке. — Мне всё ещё не нравится этот писк, — Чуя кладёт свободную руку под голову. — Просто признай, что он тебя раздражает. — В этом есть доля правды, но что-то всё ещё не то, и я знаю, что ты согласишься, скумбрия. Они говорят вполголоса и едва ли не шёпотом, чтобы, как говорится, не палиться. Тут всё предельно легко, как в игре прятки: чем тише себя ведёшь — тем больше увеличивается шанс, что ты выиграешь. Только в безобидной игре в случае проигрыша ты становишься ищейкой, а в этом варианте ищейки не передадут тебе свою роль, а изобьют до полусмерти, оставив лежать в ожидании следующей половины «выигрыша» в виде петли в потолке и трёх палачей за стеной, держащих руки на рычаге. Каждый из них получит денежное вознаграждение, когда в действительности убил лишь один из них — такова жестокая японская система смертной казни. Палач всего один, а хвалят троих. Что-то из разряда: «Я убил, они смотрели, но добыча общая». Слушая мерное попискивание где-то за потолком, которое не прекращалось уже минут двадцать, Чуя невольно вспоминает одну старую миссию. Честно говоря, не очень-то старую, но одну из самых, так сказать, ярких. Когда он использует Порчу, он мало что помнит из того, как разрушал вокруг мироздание, как маленькая частичка большого города в виде большой постройки или сразу нескольких таких превращалась в крошево из руин под натиском чёрных дыр; когда же Порча не нужна, и вполне себе можно обойтись подручными средствами, Чуя с удовольствием наблюдал, как это самое выстроенное богом мироздание ярким фейерверком и веером подсвеченных жёлтым или оранжевым камней разлетается в клочья и щепки, отражаясь языками вспыхнувшего пламени в голубых глазах. Об этом событии будут пестреть заголовки газет и журналов, и Чуя наверняка прочтёт о взрыве такого-то здания прошлой ночью в утреннем чтиве за чашкой кофе. Однако Накахара мог заставить себя улыбнуться только тогда, когда представлял, что в разрушаемых зданиях нет ни одной живой души. Убийцей его сделала способность, ядом текущая в венах, а профессиональным киллером — отравленная способностью работа. Хорошей аллегорией служило то, как алая змея, оплетающая руку эспера, держала в зубах — её голова лежала на белой ладони без перчатки — кроваво-красное яблоко с чёрной сгнившей сердцевиной и предлагала запретный плод человечеству, и те, кто подарок принял, тут же низвергались в самый настоящий ад, за секунду проходя дьявольские муки разрыва тела пополам. Когда Дазай привёл для Чуи это сравнение, второму это показалось смешным сначала, а потом что-то ни черта не смешным, а с таким специфичным горчащим привкусом — такой горчинкой отдаёт слетающая с языка правда. Правда, которая состоит в том, чтобы признать, что именно ты убил всех этих людей. Утешением служило лишь то, что люди сами пошли на верную гибель, сами нарвались на созидающую хаос Порчу, или это Чуя так неумело себя успокаивал. С возрастом он, конечно, смирился, и в холоде глаз вряд ли можно было прочесть сожаление, или жалость, или горечь от совершённого. И Осаму это нравилось. «Мальчик вырос», — думал он, когда напарник, снимая перчатки, шёл в бой, который, казалось, был ему безразличен. Или не казалось. Это всего-навсего работа. Всё упирается в работу. В работу упираются и скрытые в саквояжах бомбы и взрывчатки с бесшумным счётчиком. Акутагава, будучи не особо приметным, когда соответствующе переодет, когда надевал очки, наиболее часто доставщиком взрывоопасных «подарков» и был. Чуе тоже, бывалоче, доставалась такая непыльная работёнка, но после того, как из рук босса ему перепала листовка с его лицом под графой розыска, как-то резко завязал. Он вообще перестал работать днём в людных местах, только поздними вечерами, иногда выходя в ночь. «Что, несладко жаворонку во тьме батрачить?» — усмехался Дазай. «Этот жаворонок сейчас тебе вломит промеж глаз», — отвечал Чуя, сжимая руки в кулаки. Однажды, когда Осаму кровь из носу нужно было быть рядом с Рюноскэ и захватить заодно с собой Чую — последний уже не помнил, что за задание было, — он взял с собой тёмные очки. Они и без того, конечно, были приодеты в совершенно иное, но Неполноценному ещё и они понадобились. Оглушительно взорвавшаяся заложенная бомба разнесла в пыль все первые этажи, нехило задев и второй, и аккурат во время взрыва, когда троица чинно удалилась, не привлекая внимания, Дазай эти очки и напялил. На вопросительный взгляд, в котором читалось: «Ты нахрен это делаешь?», был ответ: «Герои не оборачиваются на взрыв». И что это Чуя об этом вдруг вспоминает? Он лежит, сложив руки теперь на животе, даже не реагируя на тот факт, что там же лежит и забинтованная рука, благо её хозяин никак не пытается ею двинуть, и думает. Вспоминает о былом с закрытыми глазами, ведь спать до подъёма осталось полчаса, но делать этого совсем не хочется. Писк постепенно замедлился и не так сильно действовал на нервы, как делал это какое-то время назад. Чуя тихо вздыхает и поворачивается на бок. Но вдруг резко открывает глаза.Разве не так пищат заложенные бомбы?