Без срока годности

PG-13
Завершён
1785
1
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
25 страниц, 9 559 слов, 4 части
Описание:
Примечания:
Работа написана по заявке:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
1785 Нравится 32 Отзывы 326 В сборник

То, что было тогда

Настройки
В далеком прошлом родители во время развода решают меня чем-то полезным занять и не придумывают ничего нового. Я сажусь за учебники в июне и не вылезаю из них до конца июля, зубрю чертовы дискриминанты, косинусы, катеты, Стендаля, презент пёрфект континиус и столицы всех стран мира. Я решаю, что хочу стать врачом. Артем подает документы в юридический вместе с Глебом, который у нас днюет и ночует, и они зубрят вещи посложнее — акты, постановления и прочее. Близость Глеба по-детски одуряет. Я выливаю всю эту дичь, которая и в голове-то не вмещается, в дневник, который неистово прячу в секретном месте под матрасом. Я покупаю на скопленные на пятерках карманные кучу барахла: помаду тошнотворно-красного цвета, юбку на секонд-хэнде, вонючие духи под Шанель. Беру у мамы старую засохшую тушь, разбавляю её водой — типичная ошибка новичка. Дискриминанты и теоремы даются плохо, я не могу понять, куда там икс, куда там игрек и так далее. Я насилую флейту и пишу странные стихи без особого ритма. Я гуляю с Толиком-соседом, который вымахал за последнее время так, что приходится голову задирать, чтобы с ним пообщаться. Когда дискриминанты достают совсем уже, глаза болят, а от бешеного ритма под горло подкатывает, в комнату неожиданно заходит Глеб. — Что зубришь, Солнышко? — лениво, — Эй, ты что, плачешь? — Я не плачу, — бурчу я, вытирая слезы и пытаясь вставить в глаза контактные линзы наконец-то. Чертово изобретение Сатаны, кому вообще в голову приходить такую хрень в глаза пихать? — Это орудие Торквемады не ставится в глаз нормально. Я линзу потеряла правую. Глеб уважительно хмыкает, а потом садится рядом, жестом фокусника поднимает линзу, которая лежит прямо передо мной и мягко поворачивает мою голову за подбородок. Дискриминанты вылетают из головы, а Глеб приближается и вглядывается в красный и слезящийся правый глаз. — Торквемада, надо же, — Глеб хмыкает, а я таю, как мороженка в тридцатиградусную жару, — Какие мы умные. Не моргай, сейчас… — Я сама, — дергаюсь, краснею, отвожу руку Глеба от лица. Линза улетает на стол обратно, и хочется лбом удариться от того, как все глупо, — извини. — Что ты дергаешься, я же тебя не целовать собрался, — Глеб отстраняется и улыбается невинно, мудак, и мне хочется спрятаться под стол и оттуда орать ему, что ему здесь не рады, идите-ка, господин, подальше и с миром. Пока я вставляю линзу, Глеб накладывает загребущие ручки на мою тетрадь по алгебре. Там все неаккуратно и непонятно, потому что каждый пример я решаю чуть ли не на предыдущем, переправляю цифры и хреначу все, как Боженька даст. — Не знаю по поводу правильности, но с таким почерком тебя точно возьмут в медицинский сразу же, — фыркает Глеб. Я краснею, отодвигаюсь и тихонько пищу: — Ты откуда знаешь про медицинский? — У меня бабушка гадалкой была, — сообщает Глеб. — Пиздец, — сообщаю я в ответ, — можешь мне дискриминант нагадать? Глеб смеется, щурится на солнце и предлагает помочь с алгеброй. Я смущаюсь, предлагаю ему поискать Артема и помочь ему найти себя в этой жизни. Он улыбается, уходит и притаскивает мне учебник за восьмой класс на следующий день. Так, между прочим.

***

В настоящем Глеб уже не такой веселый и не такой общительный. Он долго-долго сидит на кухне, пока я посещаю душ, проверяю спящего Артема, прибираюсь в гостиной и застилаю ему диван. Подумав, достаю полотенца для гостей и кладу на диван ненавязчиво. Подумав, проветриваю комнату. Я чищу зубы, расчесываю волосы, накладываю маску, жду полчаса, непонятно зачем нахожу страницу Глеба в Фейсбуке, залипаю на нее, снимаю маску, а он все еще сидит там. Беззвучно. В два часа ночи я решаю проверить, живой он там вообще или нет. Как оказывается, Глеб живой относительно Артема, но относительно меня — отнюдь. Глеб глушит припрятанный заранее, очевидно, коньяк, и курит в форточку. Я на секунду теряю дар речи, потому что это уже верх наглости — вот так вот врываться и делать свои порядки. — Ты совсем уже? — прохладно интересуюсь, входя в задымленную кухоньку и останавливаясь напротив, — Ты что тут устроил? — Вечер пятницы, — лаконично сообщает Глеб. Я лаконично спрашиваю, а не пошел бы он, и вообще, сейчас уже скорее утро субботы, и вообще, пить одному — это уже алкоголизм. — Тогда выпей со мной, — широко улыбаясь, предлагает Глеб. — Охуеть, как у тебя все просто, — чуть не срываюсь на крик я, — Приходишь в чужой дом, приводишь неадекватного моего брата, куришь на кухне, бухаешь в два часа ночи, как у себя дома. — Охуеть, как у тебя все сложно, — передразнивает меня Глеб, — какая ты взрослая и серьезная. По-моему, это ты четыре года назад за гаражами курила и по подъездам обжималась в тринадцать лет, не? Замираю, глядя прямо на него. Проблема людей, которые долго тебя знают — они знают, где находится каждая твоя болевая точка, и прекрасно осведомлены в том, как на эти точки жать. Как был придурком, так и остался, Воронцов — вот что мне хочется сказать, но я сдерживаюсь, делаю глубокий вдох и разворачиваюсь к двери кухни с твердым намерением пойти спать и не выходить из комнаты, пока этот не уйдет из моего дома. — Извини, — нагоняет меня уже в дверном проеме, — Извини, я не то хотел сказать. И я прямо-таки ненавижу себя за то, что замираю, как в мелодрамах, и медленно оборачиваюсь. У Глеба глаза невинные и чистые, и грустные, как у мученика с иконы. Он не улыбается и не злится, он просто сидит и пробивает меня насквозь и навылет снова этим дурацким взглядом. Десять из десяти, молодой человек, прицел у вас, что надо, забирайте приз. — Давай поговорим нормально, — почти просит Глеб, — четыре года не виделись. Ой блять, и столько же еще тебя бы не видеть, если честно, но пока ты тут такой драматичный на моей кухне сидишь, я точно не усну. Я тяжело сажусь напротив Глеба, вздыхаю и машу рукой — наливай, мол, будем разбираться. И тут он позорно сдает на попятную — то есть, смотрит на меня испытывающе и ничего не делает. Типа — тебе ж нельзя еще, Солнышко, до восемнадцати ни-ни, Артем заругает, родители снова устроят второе пришествие. Я вздыхаю и говорю совершенно детскую херню: — Вообще-то, я на выпускном и не такое пила. Воронцов смеется и говорит, что раз на выпускном, тогда да, дело святое. Наливает мне совсем чуть-чуть. Для начала.

***

Толику Самойленко, моему лучшему другу, только что исполнилось пятнадцать, и у него гормоны играют в голове ого-го — так говорит мама. Папа говорит, что он долбоеб, но так, чтобы я не слышала. Артем тоже говорит, что он долбоеб — прямо при мне, когда Толик подрывает петарду во дворе и Антонине Васильевне с шестого становится плохо с сердцем. Мне четырнадцать на днях, и я про гормоны знаю мало. А зря. Толик Самойленко с уверенностью говорит, что знает, как целуются взрослые, и я говорю, что нихрена он не знает, потому что ему, блять, пятнадцать, и он долбоеб. Толик Самойленко решает доказать мне, что целоваться умеет — прямо в подъезде поздно вечером, когда родители снова свалили делать вид, что они — счастливое семейство, а Артем дома рубится в приставку. Мне не нравится целоваться, как взрослые, потому что влажно и мокро, и вообще я искренне, дурацки и нежно люблю Глеба, как уже успела понять. Толику Самойленко норм — он слюнявится и пыхтит, а потом неожиданно запускает мне руку под майку, потому что он так в фильме видел. Какие ты фильмы смотришь, Толик — хочется заорать мне. Под майкой у меня не особо есть что защищать, но сам факт вызывает почти тошноту. Поэтому я отталкиваю Толика, и Толику это не нравится. В итоге отталкивать Толика приходится уже на полном серьезе, он начинает злиться, я пинаю его туда, куда пинают дядек люди в комедиях. Толик смешно кричит, и я даю деру. На вылете из подъезда меня, помятую и уже почти готовую расплакаться, ловит Глеб. Глеб долго спрашивает, что за фигня, я плачу и чувствую себя стыдно и противно, но рассказываю максимум, на который способна. Глеб как-то все сразу понимает, становится очень серьезным и каким-то злым, уходит к подъезду на пару минут и там «случайно» роняет Толика с лестницы. Как окажется позже, Толик на лестнице ломает руку. Забегая наперед — Глеба за это не посадят, иск по избиению несовершеннолетних и вообще младших предъявлять не будут, потому что Глеб популярно объясняет Толику, что он только что пытался сделать с четырнадцатилетней без нескольких дней девочкой. Также Глеб тихо и вкрадчиво (я сижу и молча плачу под подъездом, слушая все это и медленно осознавая весь пиздец) объясняет, что родителям Толика придется съезжать нахуй, если об этом узнает кто-то, кроме нас троих. Потому что за такое по головке не гладят, и Глеб обещает никому ничего не говорить, если Толик будет держаться подальше от меня. Что он потом и делает. Я прошу Глеба ничего не говорить Артему, и тот сначала возмущается, а потом говорит, что вторая сломанная рука — чересчур. Я впервые хрипло смеюсь, вытирая слезы с грязных щек. Глеб тоже улыбается, а потом почему-то резко серьезнеет, и что-то такое в его глазах меня прямо выкручивает насквозь. Я шагаю резко вперед, я практически падаю, и Глеб, как по команде, меня крепко-крепко обнимает ненадолго и называет снова, как раньше, Солнышком. Мне очень хреново и меня трясет. Мы идем домой к Глебу пить горячий чай и успокаиваться, потому что у него дома никого нет, а я выгляжу так, будто бы меня только что с креста сняли. По дороге я дважды плачу, и Глеб выглядит почти что комически растерянным, переспрашивая, ничего ли мне Толик не сделал. По дороге Глеб выкуривает три сигареты. Доходит до меня весь масштаб события медленно, но верно. — Хочешь научиться целоваться — проси кого-то, кто не вызывает у тебя отвращения, — назидательно говорит мне Глеб позже, когда мы оба успокаиваемся. Я впервые у Глеба дома, и мне здесь нравится от слова «очень» — все очень по-домашнему и просто. По опыту знаю, что в таких домах живет уют. Я хочу сказать, что учиться целоваться я не собиралась, это все Толик, но горло сдавливает. Я прокашливаюсь и улыбаюсь бледно, глядя на то, как Глеб колдует над бутербродами, болтаю ногами под столом, поправляю сползшие носки. — Со своим парнем и научусь, — выдаю я зачем-то дурацкое. «Свой парень» из моих уст звучит напыщенно и смешно, но Глеб вообще не улыбается и оставляет бутерброды в покое. — Вот это новости, — щурится Глеб, — у тебя еще и парень есть? Я поспешно машу руками, чуть не падая со стула и возмущенно выпячивая глаза: — Нет-нет, это я так, в перспективе. Когда появится. Глеб фыркает, качает головой и я все никак не могу отвязаться от чувства, что у него в глазах облегчение. — А сейчас чего нет, раз такая умная? — Умная — это да, — соглашаюсь я глубокомысленно, отпивая остывший чай, — но я маленькая еще. Глеб смеется почти оглушительно, и я понимаю, что сморозила что-то очень не то. Но слово — не воробей, и надо поскорее бы перебить эту тупость тупостью еще большей, поэтому я решаюсь и задаю вопрос, который мечтала задать уже пару месяцев, но задать никак не получалось: — А у тебя есть девушка? Несколько секунд мне кажется, что Глеб сейчас скажет, что это вообще не мое дело, и я и так у него уже засиделась, пора и честь знать. О чести я имею отдаленное представление, но было бы обидно, и я уже собираюсь извиниться, когда Глеб качает головой: — Нет, Солнышко, девушки у меня нет. — Почему? — срывается с губ прежде, чем я вообще успеваю подумать, что спрашивать такое неприлично на уровне инстинктов. Глеб смотрит на меня долго. Очень долго и до мурашек. Я отвожу взгляд первой, а потом чувствую его руку на собственной непослушной шевелюре. Глеб ерошит мне волосы и фыркает: — Потому что ты маленькая еще, Солнышко. Я поднимаю на него недоуменный взгляд и даже не краснею — багровею под его теплыми глазами, а еще из-за того, что его рука все еще на моих волосах. Спустя пару секунд я сообщаю ему, что за такие шутки можно и руку сломать, благо, опыт имеется. Глеб фыркает и говорит зачем-то, что через пару лет Артему придется поднапрячься, потому что ломать руки за меня придется очень часто. Я решаю не говорить ему, что причин для этого не будет, потому что через пару лет я планирую стать взрослой и красивой и покорить сердечко Глеба раз и навсегда. Глеб отводит меня домой. Это — последний раз, когда я его вижу, потому что на следующий день серьезный папа меня отправляет к бабушке, а Артем что-то орет в соседней комнате и, кажется, крушит свои кубки за первые места в олимпиадах. Мама ему пытается что-то объяснить. На фразе «Ладно я, ты про Соню-то подумала?» меня уводят в такси. Бабушка поясняет, что мама с папой расходятся окончательно, потому что у мамы будет новый муж, у них — новый ребенок. Я не маленькая и понимаю, что такое измена, и что такое не прощают и не забывают, но почему-то обидно жутко. Артем поступает с баллами, как у боженьки, укатывает в Киев, перед этим чуть ли не впервые за всю мою жизнь меня обняв, передав в наследство кучу книг и приказав беречь отца и бабушку. Я много плачу в подушку в пустом доме, проебываю линзы окончательно и клянусь, что больше никаких влюбленностей, ни-ни, нет, спасибо, я слишком стара для этого дерьма, да и наука — наше все. Стать взрослой и ахуенной у меня не получается. Я учусь, как все, выгляжу, как все, гуляю, как все. Как и все, начинаю, бросаю и снова начинаю в редких случаях курить. Как и все, страдаю от неопределенности. Учусь готовить и готовиться ко взрослой жизни. Заканчиваю школу и подаю документы в медицинский в Киеве — на психиатра. Дышу, живу и радуюсь жизни, пока не отправят на практику в психушку, но мне того и надо — авось, за свою сойду. Глушу коньяк на кухне с Глебом.

***

— Ты пьяна, — делится со мной наблюдением Глеб, занюхивая очередной глоток очередным куском сыра. Спасибо, блять, за наблюдения, ваш звонок очень важен для нас, оставайтесь на линии — думаю я, чувствуя, как все вокруг кружится и плывет. Коньяк оказался нормальным. — Ты тоже, — сообщаю я лениво, съезжая набок по холодной стеночке. Глеб фыркает, аккуратно усаживает меня на пол, сам садится рядом. Безбожно пользуюсь ситуацией и утыкаюсь носом ему в плечо — блять, я четыре года этого ждала, вот это джек-пот, могу себе позволить. Разговоры об учебе позади. Позади разговоры о работе и родителях и о всем бытовом и обычном. Морщась, вываливаю на него все это дерьмо с разводом и с тем, что мать сейчас вообще не звонит. Он сжимает пальцы легонько-ободряюще и тут же отпускает. Больше всего мне хочется потянуться за его рукой и сжать её еще раз, потому что отпустил он меня слишком рано. Рассказывает о том, что бабушка его сильно болеет. О том, что приехал на два дня, и завтра уезжает обратно — и мне хочется благим матом заорать. О том, что с работой голо-косо-криво, денег нет, а хочется. О том, что несколько недель назад расстался с очень красивой очень стервой. Я наматываю на палец светлый локон и чувствую, как глупая ревность сжигает изнутри. Как когда видишь кумира по телевизору с женой, и ревнуешь, как идиотка, потому что он такой ахуенный, а ты замарашка — но если не тебе, так вообще никому тогда уж, пускай будет достоянием общественности. Сижу, смотрю на Глеба и думаю с неожиданной нежностью — ты дурак конченый, у тебя лимит разговоров раз в четыре года снимают, что ты так просто приходишь и общаешься, будто бы мы закадычные друзья? Или я тебе попалась под руку в сложный период? Или тебе просто пофиг, на кого грузить все это, лишь бы слушали? Коньяка не жалко? — Если я тебя спрошу, ты честно ответишь? — вдруг жалобно сама же подаю голос, поднимая взгляд на Глеба. Тот, естественно, слишком близко, и слишком уж тепло — его дыхание мягко шевелит непослушные пряди на макушке, и от этого очень, неожиданно, до боли какой-то приятно. — А что спросишь? — лениво улыбается Глеб и приваливается ко мне боком точно так же, как и я к нему. Трогательное, блять, воссоединение, презервативы, как говорится, в аптечке. Мне башку совсем срывает, видимо, потому что моя рука вдруг ненавязчиво оказывается на руке Воронцова. Так, случайно — потянулась за стаканом и немного потеряла равновесие. И он, сволочь, никак не реагирует. — А ты помнил вообще обо мне? — так жалобно спрашиваю, что сейчас милостыню даст, честное слово. С чего ему о тебе помнить, душенька? Ты тогда была противоположностью запоминающегося, а потом он и вовсе в столицу уехал, даже не попрощавшись. Почему? Потому что не должен был. Потому что ты ему никто, — Помнил, что я такая была? Что я такая тут осталась? Глеб отвечает спокойно и уравновешенно. После этого сама себе кажусь королевой драмы и принцессой трагедии, но что поделаешь? — Помнил. Тебя ж хрен забудешь, Солнышко Вишневская, с твоими очками на половину лица, веснушками на вторую половину и улыбкой поперек. Будь в его голосе чуть больше эмоций, было бы прекрасно. А так — сверлит стену и даже не смотрит, и хрен поймешь — комплимент это или издевка, или он просто вот так вот отвязывается от меня, чтобы я ему не мешала сидеть и бухать в три часа ночи на моей кухне. — Звучит ужасно, — бурчу, поднимая взгляд на Глеба и пытаясь вытянуть из голубых-голубых глаз индульгенцию на то, что происходит, чтобы перед собой не так стыдно было. — Да ладно, ты была милой, — Глеб хихикает, и в его глазах вообще нет той неловкости, которая меня просто по рукам и ногам сковывает, и от этого обидно до жути, — вся такая угловатая, колючая, острая, резкая. Будто бы на лбу кто-то написал размашисто «не влезай, убьет». Колючая и острая. Не влезай, убьет. Обидно до жути. Будто бы я еж какой-то или трубка трансформаторная. На заборах тоже пишут, и что теперь? — А ты просто хорошим был, — вдруг вырывается у меня, и я тут же зажимаю рот хрестоматийно ладонью. На Глеба смотреть сил нет, но хочется — и я вдруг обнаруживаю, что взгляд у него вполне трезвый и серьезный, и вообще я зря это сказала, потому что такие вещи вслух не говорят. — Не был, — вдруг резко отвечает Глеб, да так, что я дергаюсь даже от неожиданности, и я перевожу на него убитый и испитый взгляд. Глеб смотрит… болезненно. Я смотрю испуганно. — Не был я хорошим, Солнышко, — вздыхает Глеб и отпивает еще немного. Почему-то мне кажется, что он почти полностью трезв, хотя коньяка в нем больше, чем во мне, а во мне как раз достаточно для глупостей, — я твоему другу руку сломал. — Я бы сама ему что-то сломала, не будь такой слабачкой, — фыркаю я, — так что даже не смей жалеть. — Ты не была слабачкой, — возражает Глеб и я вдруг чувствую, как его пальцы сжимают мои неловко-быстро. — Тем не менее, тебе пришлось ломать Толику руку, чтобы меня защитить, — краснею густо-густо и осторожно высвобождаю руку из его пальцев. Хлеба и зрелищ не будет, потому что принцы целуют принцесс и укатывают их на белых конях вдаль, а я скорее верный оруженосец, обязательный комический персонаж, разряжающий обстановку, чем принцесса. И хватит надеяться, Солнышко Вишневская. — Я сломал Толику руку не для того, чтобы тебя защитить, — взгляд Глеба кристально чистый и абсолютно трезвый. Блять, магия вне Хогвартса, дементоров сюда, срочно, — А из-за того, что был на него пиздец как зол. Из-за того, что испугался. И из-за того, что вообще не знал, что делать. — Чего пугаться, это же не тебе под майку залезли, — криво улыбаюсь я. Глеб зло цыкает и снова дергает мою руку. Да нафиг она тебе вообще сдалась, эта рука? Мог бы за что-то другое подергать, а то синяки же останутся. — Вообще не меняешься, Вишневская. Шутка за шуткой, блять. Что в тринадцать, что в семнадцать. Мне тогда вообще не до шуток было, между прочим. — Да ладно? — фыркаю. Да, шутка за шуткой — защитный механизм, выработанный годами тренировок, — Иначе не умею, потому что когда ты с Артемом съебал в Киев, я здесь одна осталась на руинах самооценки и самоощущения, и шутки нормально так помогали по ночам подушку не мочить. Ну вот, самое главное сказано. Теперь можно со спокойной душой ласты склеивать и уплывать в рассвет. — Прохладно, блять, Вишневская, — Глеб качает головой и откидывается назад, на холодный кафель. Закрывает глаза. Черты лица тонкие и правильные, острые, как мое чувство юмора. Того, гляди, порежешься, если протянешь руку, — почему ты никогда мне правды не говорила? Сидишь здесь и говоришь все это так обычно, будто бы все в порядке вещей. Если тебе было так плохо, почему ничего не сказала? Почему не написала, не позвонила? Я должен был телепатически догадаться? Вот на этом моменте мне на полном серьезе хочется его уебать с вертухи, полить смолой и обсыпать перьями, как в мультиках. Он серьезно? Он — тот, кто выдвигает мне претензии? Придурок, идиот, дурачина, сволочь поганая… Как обычно, ничего этого вслух не говорю, потому что Глебу вообще ничего такого говорить я не могу априори. И все, на что я способна, это сдавленное: — А ты? — А я не думал, что тебе это нужно. Ой, блять. Замолчи, потому что я сейчас на тебя наброшусь прямо здесь, потому что это какое-то недопонимание глобальное — то, что ты сейчас говоришь. Все, хватит, спектакль окончен. Если это пранк и сейчас на кухню войдет Тема, я даже не удивлюсь. — Ты же знаешь, что я была влюблена в тебя тогда, правда? На кухне повисает противная, вязкая тишина. Этого я говорить не хотела. Я вообще спать хотела, между прочим, и жить нормальной жизнью. Встречаться с мальчиками или даже с девочками, учиться в институте, работать в какой-то старой, отвратительной психушке. Завести собаку или хотя бы хомяка. Выйти замуж к тридцати, утонуть в нужном быту. И никогда, никогда не признаваться Глебу, что я все еще в него влюблена, как последняя дура. — Я догадывался, — бледно как-то улыбается Глеб, ножом по сердцу. — Я так и думала, — душа уходит куда-то в пятки. А что не так? Просто двое старых знакомых обсуждают прошлое. Ничего неловкого. Вообще ничего. Оба молчим. Кто старое помянет, тому глаз вон. Говорить больше не о чем. Кто же знал, что у всей этой херни есть срок годности? Кстати о глазах — судя по ненавязчивому неприятному чувству, линзы пора уже снимать. Достаю контейнер из кармана пижамы, на дрожащих ногах подхожу к умывальнику и мою руки. Взгляд Глеба пронзает насквозь, как удар рапиры в спину. Конечно же, он догадывался. Конечно же, он знал — да у неё тогда все на лице было написано. Да и что это меняло? Ей по-прежнему было даже не четырнадцать, ему — восемнадцать, и это — даже не главная причина. — Солнышко. Рука вздрагивает. Блять. — Не называй меня так, пожалуйста. Пауза длиною в жизнь. — Солнышко, ты плачешь? Снова этот сочувственный тон. Воронцов, без ножа режешь. — Я линзу доставала. — Ну и где линза? — Упала на пол. Тяжелый вздох. Опускаюсь на корточки, шарю пальцами по старому линолеуму. Где-то сбоку точно тем же молча занимается Глеб. Это только в сказках так бывает, что спустя много лет принц приходит и такой «Оп, здрасьте, я тут подумал и решил, что ты мне с бухты-барахты теперь тоже нравишься». Это только в сказках принцессы принцев ждут овердофига лет, а потом такие «Окей, мне несложно было, давай-ка зови меня замуж скорее». Мы ищем чертову линзу, и находит её, естественно, Глеб. Когда я слышу триумфальное «Есть!» откуда-то сбоку и резко поворачиваюсь к нему, случается кое-что очень типичное — хэдшот при участии моего лба и подбородка Глеба. Парень страдальчески стонет, и мысли сразу же вылетают из моей головы куда-то далеко. — Извини-извини-извини, я не хотела, сильно ударился? Блин, ты же знаешь, я жутко неповоротливая с детства, прости… — слова слетают с губ с бешеной прямо-таки скоростью. Глеб потирает подбородок и выглядит немного удивленным. Я пододвигаюсь ближе и несмело кладу руку ему на лицо. Кожа Глеба горячая и приятная на ощупь. Он на секунду закрывает глаза. Это решает все. Губы Глеба сухие и горькие от коньяка. Он удивлен, наверное, но мне все равно. Я так судорожно вцепляюсь в его рубашку, что ему больно даже, скорее всего. Я не хочу, чтобы это прекращалось вообще, я не хочу, чтобы вообще что-то прекращалось, потому что этого я хотела целых четыре, мать их, года. Поцелуй длится всего пару секунд, он только усиливает горечь, которая рвет меня изнутри. Я отстраняюсь и медленно выпускаю его рубашку — палец за пальцем ослабляю хватку. Смотреть в глаза Глеба больно. Отползать по старому линолеуму на безопасное расстояние больно. Думать больно. — Извини, — шепчу так, будто бы у меня в груди кто-то нож проворачивает, — сделай вид, что я этого не делала. Пожалуйста. Глеб молчит, сидит, закрыв глаза и скривив губы в непонятной гримасе. Я молча отхожу на безопасное расстояние и забираю со стола пачку сигарет, достаю одну и нервно чиркаю спичкой, потому что зажигалка у Глеба, а просить мне неудобно. Я только что поцеловала его. Только что поцеловала его. Поцеловала его. И он не ответил.
1785 Нравится 32 Отзывы 326 В сборник
Отзывы (6)