НЕ НАДО МЕНЯ ЖАЛЕТЬ
Ему так опротивели все эти жалостливые взгляды, пристыженное качание головой, хлопки по плечу… «Нам так жаль…» «Держись, дружище…» «Такая трагедия!..» «Если нужна помощь…» Помощь нужна была раньше!!! Где вы были, когда человек — живой, дышащий, тёплый человек — задыхался на своей койке, отчаянно молил о помощи, тянул руки к людям, стоящим на берегу бездонного болота?! На что теперь ваши оправдания, ваш жалкий лепет, ваши утешения? Чего они теперь стоят… Ничего. Как и ваши жизни. Как и жизнь любого в этом проклятом мире! Ему хотелось найти ещё бутылку алкоголя. Может, хоть чистый алкоголь ему поможет — или сожжёт его изнутри. Кастел не знал, что лучше. Прошлая жизнь была уничтожена, от неё остались лишь смутные воспоминания, рвущие душу на части. Что лучше — забыть предыдущую жизнь и свыкнуться с новой, или отказаться от жизни вовсе? Кастел не хотел решать — не мог решать. Ему нужно было лишь снова обнять жену, почувствовать её рядом с собой. Вспомнить запах её волос, когда они впервые пошли на свидание. Вспомнить вкус их первого поцелуя, произошедшего много лет назад. Вспомнить то смущение, волнение, тот страх перед неизвестностью, что прошёлся от его ног до макушки, когда Эрика впервые потянула его на кровать. Господи, о чём я думаю?! Ему хотелось близости. Он жаждал — нет, не похоть играла в нём. Кастел не был мерзавцем. Он лишь мечтал снова, хоть на секунду ощутить другого человека, жмущегося к нему, оплетающего шею руками… Это было трудно сформулировать — тем более столь воспалённому мозгу. Кастелу казалось, что он горел, что по его венам пустили подожжённый бензин, что алкоголь в желудке полыхает синим пламенем. Его разрывало на части, руки сводило, голова раскалывалась. Он так хотел, Господи, так хотел! Его вывернуло наизнанку — желудок очистился от алкоголя. Жаль, что мозг не мог так же. Кастел перегнулся через кровать, и его стошнило прямо на пол. Мужчина вытер рот, оскалился и кое-как поднялся на ноги. Его пошатывало. Чуть опираясь о стену, он вышел из комнаты. Мир крутился перед глазами. Кастел медленно дошёл до перил лестницы, ведущей вниз, опёрся на них и попытался спуститься. Его подкосило, и мужчина упал на пол — чуть дальше лестницы, на перила. Ещё бы полметра, и он бы покатился вниз, но, видимо, что-то сжалилось над ним. Кастел медленно съехал на пол, цепляясь за перила, и понял, что уже не встанет — по крайней мере, не сейчас. Его глаза закрывались сами собой, мозг работал медленно-медленно. Кастел не сопротивлялся — лишь надеялся, что ему ничего не приснится. Морфей смежил веки безутешного. Он проснулся оттого, что кто-то настойчиво толкал его в бок. Кастел отмахнулся и попытался перевернуться, но его голова наткнулась на что-то твёрдое. Мужчина поморгал, прогоняя остатки сна, и понял, что это были перила. Он с трудом приподнял голову — ту словно залили свинцом — и посмотрел на того, кто его разбудил. Эрика… Нет. Это была Фриск. Она взволнованно смотрела на отца, встав на колени. — Пап? — осторожно спросила она. — С тобой всё хорошо? Кастел едва сдержал отчаянный вопль. Как она похожа на Эрику, боже, как похожа! Тот же цвет волос — другой запах. От Фриск пахло ванилью, чем-то нежным, совсем ещё наивным. Её глаза… Кастел столько раз видел этот взгляд — взволнованный, заботливый, чуть грустный. Как часто его провожали те же глаза, когда он опять совершал какую-то глупость или ввязывался во что-то ненадёжное. Эрика всегда находила выход, она всегда знала, что делать! — Я… — Язык Кастела заплетался. — Я в порядке, детка. Всё хорошо… Он попытался заставить себя улыбнуться, но не смог. Фриск осторожно поднялась на ноги и потянула отца за руку, помогая ему подняться. Точно так же, как Эрика, когда… когда… У Фриск был похожий голос — звонкий, весёлый. Время и события изменили его, превратив в тихий лепет загнанного зверька, но в нём всё же ещё слышались прежние нотки. Я что… оцениваю её? Фриск была ещё совсем девочкой, но уже начала взрослеть, превращаясь в красивую девушку. Её тело становилось женственнее, округлялось там, где надо… И Кастел, боже мой, не без гордости это замечал. Скоро, совсем скоро она станет взрослой… Такой же, как мать… Менялся её характер, увлечения, привычки. Одежда, музыка, рисунки, книги, глупые плакаты на стене — одно сменяло другое, и так без конца. Кастел часто раздражался, находя всю эту беготню бессмысленной… зачастую забывая, что сам был таким же. О чём я думаю?! Она уже такая большая, но ещё такая маленькая… — Фриск!.. — позвал он, и его голос прозвучал глухо, тихо, едва различимо. — Да? — Девочка с надеждой взглянула на отца. Чего она ждала от него? Что он одним щелчком пальцев решит все те проблемы, что на них свалились?! Глупо надеяться на это, глупо… Такая маленькая… — Фриск… мне… кое-что от тебя нужно. — Кастел тяжело дышал — эти слова дались ему с трудом. О чём он собирался её просить? Девочка потупила взгляд и опустила голову. Но уже такая взрослая!.. — Пойдём? Он взял её руку — такую бледную, маленькую, холодную ручку — и повёл к себе в комнату. Они сели на кровати друг рядом с другом. Фриск явно было неуютно — она сидела на самом краешке, то и дело поглядывая на дверь. Она хотела уйти — но также хотела и побыть с отцом. У неё никого в этом мире больше не осталось, кроме него. — Пап… что ты хотел? Кастел разглядывал свою дочь, и на его лице смешивались восхищение и страх. Страх перед тем, что… Она уже такая взрослая! Скоро она уйдёт. Скоро отец уже станет не нужен ей, и девочка выпорхнет из гнезда, словно пичужка. Стоит птенцам научиться летать, как они пытаются улететь как можно дальше. А она! Фриск… Она точная копия Эрики. Всем своим видом, своим существом, характером, образом мышления девочка пошла в мать. От розы могла появиться только роза. И Кастел достаточно хорошо знал свою жену, чтобы сказать, где именно растут эти злосчастные шипы. Фриск… С Фриск было посложнее — она, как и любой ребёнок, закрывалась от своих родителей, боялась осуждений, слишком прислушивалась к мнению ровесников. Её шипы то втягивались, то покрывали весь стебель прекрасного цветка — и тогда любое, даже самое короткое слово могло вызвать лишь ярость и негодование. Кастел признавался себе — он слишком мало времени проводил с дочерью. Поэтому, когда Эрика… ушла, и Кастелу с Фриск стоило держаться друг за друга, у них не сразу получилось. Они — опоры друг для друга, которые помогают не впасть в отчаяние. И Кастелу стоило сосредоточиться на дочери, чтобы не допустить её падения и не пасть самому… Не… пасть… самому… Его дочка… его девочка. Самая красивая, самая добрая, самая лучшая во всём мире! Его роза, его сокровище… Уже такая взрослая… Она — и есть Эрика. Она — её ребёнок, его ребёнок, их ребёнок! Унаследовавший всё лучшее от обоих родителей, ставший лучше их обоих, умнее обоих, красивее обоих… …немногие могут дотронуться до королевы цветов, не боясь порезаться… — Папа? Она волнуется… Она за меня переживает! Моя милая девочка, дочурка моя… Его дочь… должна занять место матери. Жизнь продолжается! Если Кастел найдёт утешение только в женских объятиях… то он знает, чьи это будут объятия! Или не обращая внимания на кровоточащие раны… Кастел устал вечно быть жертвой обстоятельств! Устал вечно прятаться и дрожать от страха, устал прижиматься к бутылке выпивки, устал рыдать, закрыв лицо руками. Эрика не помнила его. Но Фриск! Фриск, она здесь, она сейчас, она помнит! Она ещё маленькая! Она должна меня… слушаться! Она уже большая! Она должна… понять! — Пап, что ты… Фриск замолчала. Кастел приблизился к ней так, что она чувствовала на коже лица его горячее, пахнущее алкоголем дыхание. Девочку парализовало. Она могла лишь сидеть и смотреть, как отец нежно проводит по её щеке рукой, как убирает выбившуюся прядь волос за ухо… И как медленно, нежно касается её губ своими… Она должна слушаться! Я главный! Я! Она должна… Вкус этого поцелуя был так знаком, но всё же нов. Если бы он оказался тем же самым, то Кастел бы лишь сильнее погряз в горечи и скорби. Нет, Фриск приносила нечто новое, нечто незабываемое, нечто непередаваемое словами! Адреналин ударил Кастелу в голову. Мужчина наклонился вперёд, и Фриск невольно подалась назад. В её голове словно что-то взорвалось. Она не понимала, что происходит. Кастел слегка толкнул девочку, и она упала на кровать. Отец навис над ней, счастливыми, благодарными, полубезумными глазами глядя на неё. В нём что-то сломалось. Его разум кричал о том, что это неправильно, его сердце отчаянно стучало в груди… и голосок в голове верещал, не переставая. Он осторожно начал снимать с Фриск футболку…20. Желание
11 ноября 2017 г., 16:06
Фриск любила рисовать.
Она рисовала всегда и везде, постоянно таскала с собой сумку, на дне которой, перекатываясь по альбому, стучали друг о друга карандаши разной твёрдости. Девочка могла на ощупь определить каждый из них — у каждого были отличительные особенности. Один был разломан пополам, второй она слегка погрызла у конца, третий казался легче остальных, четвёртый словно пачкался, пятый всегда был тупым… У каждого была своя история, которую карандаш пронёс сквозь многие месяцы. Фриск уже не помнила, когда купила этот набор. Полгода назад? Год?
А главное — зачем она их купила? И почему продолжала пользоваться? Ей же подарили…
Мама же подарила мне целый набор — краски, кисти, фломастеры, карандаши…
Фриск не прикасалась к ним с того самого момента, как Эрика умерла. Это было больно, очень больно. Любая вещь, напоминавшая о матери — особенно в хорошем свете, — вызывала такую острую боль. Словно вокруг сердца тянулись шипованные лозы, с каждым днём всё глубже и глубже вонзая толстые иглы в нежную кожу. Кровь текла по ним и жадно впитывалась без остатка. И каждая вещь, к которой хотя бы прикасалась Эрика, пока ещё была жива, тоже покрывалась шипами. Фриск ранила свои руки в отчаянной попытке дотянуться до воспоминаний, воссоздать её образ, вспомнить. Организм, настроенный на выживание, отчаянно блокировал эти тщетные потуги. Слишком больно, чтобы выдержать. Нужно оставаться в зоне комфорта — если это вообще возможно.
Фриск любила рисовать. Пыталась любить рисовать.
После того, как деревянный ящик с телом её матери навсегда скрылся под толстым слоем земли, Фриск почувствовала, как связь между разумом и сердцем, та хрупкая ниточка, та паутинка, что едва-едва держалась в последнее время, — лопнула.
Что это значит? Что ж, наверно, отделение инстинктов от чувств. «Сердце зовёт», «чувствую сердцем», «от всего сердца»… Что эти люди вообще понимают? Видимо, плохо они биологию учили. Сердце — насос. Важный, но лишь насос, перегоняющий кровь по вашему телу. Настоящие, подлинные эмоции испытывает мозг. А сейчас… словно мозга и не осталось. Словно все те зоны, что отвечают за эмоциональное восприятие мира, подверглись моментальному некрозу. Тело жило… потому что должно было, потому что в этом его биологическая роль.
Обидно сознавать, что ты — лишь способ природы сохранять видовое разнообразие. Ты существуешь… чтобы существовать. Всё. Всем плевать, как, где и когда ты будешь существовать. Будь добр, живи.
Пальцы девочки словно двигались сами по себе, жили своей собственной жизнью. Широкие штрихи возникали на листе бумаге, обозначая резкие повороты, грубые очертания улиц, которые потом наполнятся домами, машинами, людьми, деревьями… Словно скульптор, что сначала брал грубый каменный блок и придавал ему условную форму, а потом проходился стеком снова и снова, создавая всё более изящный образ, — Фриск раз за разом возвращалась к началу своего рисунка, добавляя больше деталей. Город темнел, подвергаясь нещадной штриховке, превращаясь в чёрно-белый снимок. Улицы оживали, наполняясь людьми, бродячими животными и деревцами. Город словно был готов стать настоящим, словно только хрупкий бумажный лист, к которому это творение было привязано, — единственное, что удерживало его. Непреклонная материя. Привязанность к месту.
Весь огромный город, который при всём желании было очень сложно обойти за один день, уместился на рисунке девочки всего за несколько часов. Он был тёмным, почти чёрным, словно была глубокая ночь, но ни в одном окне не горел свет. И, несмотря на оживлённые улицы, сами люди выглядели… одинокими. Улицы были полны одиночек, нигде не наблюдалось ни единой компании. Люди сторонились друг друга, злобно сверкали глазами из-под капюшонов и шапок, прятали руки в карманы, кутались в пальто или куртки… И мечтали лишь об одном — пройти, не наткнувшись ни на кого.
Город одиночек. Город всеми покинутых и ненужных никому одиноких людей. И они, как ни странно, лучше остальных приспособлены к выживанию.
Человек — существо биосоциальное. По крайней мере, был таковым когда-то. Теперь, отвергая свою социальную часть, лишь изредка обращаясь к ней, можно избежать многих бед. Можно избежать тех страданий, что переживают люди, потеряв одного из «своих». Но вот вопрос — почему? Почему люди горюют о своих ушедших близких? Ведь каждый знает, что это рано или поздно случится. Каждый знает, что никак нельзя продлить данный человеку срок — можно лишь сократить его. Каждый знает, что рано или поздно придёт и его время! Тогда почему мы так убиваемся над самым естественным процессом? Почему мы рыдаем из-за смерти — из-за того, что, в противовес жизни, поддерживает гармонию на земле? Не будь смерти, жизнь была бы куда хуже. Не будь смерти, жизни бы вообще не существовало. Лишь страх потерять жизнь заставляет нас так ценить каждое её мгновенье, лишь ужас перед тёмной неизвестностью, что ждёт нас на дне могилы, заставляет каждого человека так трепетно беречь ту вселенскую секунду, что ему отмерили.
И в этом заключается главное противоречие жизни. Что хуже: не знать смерти, но влачить жалкое существование — или прожить какие-то мгновения, незаметные на том уровне, трясясь от страха перед будущей неизвестностью? Мы можем решить, что хуже — с трудом, только для себя, но можем, — а вот изменить что-то…
Что ещё за «тот уровень»? Фриск не знала ответа на этот вопрос, но могла хотя бы попытаться его сформулировать — приблизительно, грубо, совершенно неточно. «Я очень хорошо помню это жуткое чувство: та маленькая голубая горошина — это Земля. Черт. Я поднял большой палец и зажмурил один глаз. Земля целиком исчезла за моим пальцем. Наверное, можно подумать, что я чувствовал себя как гигант. Нет, я чувствовал себя маленьким-маленьким-маленьким», — это слова знаменитого Нила Армстронга, первого человека, вступившего на Луну. А ведь Луна — ближайшее к Земле тело. Как наша крошечная планетка будет выглядеть, если смотреть на неё с расстояния Солнца? А дальше — как скоро она растворится в пространстве, слившись с тёмным фоном?
Что такое эта чернота, что мы видим, когда смотрим вверх, на звёздное небо? Откуда мы знаем, что это пустота, вакуум? Вы никогда не задумывались, никогда не допускали мысли…
Вдруг это что-то настолько огромное, что просто не может казаться нам не пустотой? Что, если этот безразмерный гигант на самом деле скрывает от нас что-то… или скрывает нас от чего-то? Мы для него пылинки, песчинки, атомы. Всё то ядерное оружие, что сейчас так любят выставлять напоказ, для него будет абсолютно безвредно.
Вселенная так огромна и необъятна — и при этом она расширяется с каждой секундой. Мы становимся всё меньше и меньше на её фоне, пока не исчезнем совершенно. Словно та пещера, которой и является мир, мешает нам не то что выйти — освоить её. Она умнела, с каждой секундой расширяясь. Человечество никогда не достигнет стен — сможет лишь видеть неясные тени на них и думать, действительно ли это стены, или просто повороты в лабиринте каменных коридоров.
Фриск всегда любила рисовать людей. Людей и животных — живых существ. Предметы были однотипными, они состояли из прямых и квадратов — скучно. Люди представляли собой округлости и изгибы, трапеции и треугольники… Люди такие разнообразные!
Если от некоторых растений отрезать частицу — ветвь, например — можно её посадить, и тогда вырастит новое растение. Также и с рисунками — Фриск словно откалывала кусочек души от человека и высаживала его на своём листе. Она лепила новое существо: бумага как кости, карандаш как сухожилия, краска как кровь и лак как кожа. Человек оставался тем же, но всё же отличался от оригинала. Девочка показывала в нём те стороны и черты, которые мало кто мог видеть. Поэтому за время общения с разными людьми портреты менялись до неузнаваемости. Коллекция Фриск увеличивалась с каждым месяцем — она стремилась «затащить» туда как можно больше людей.
Иногда старые рисунки приходилось исключать — они были неактуальны. У Фриск в комнате стоял стеллаж, и две его полки были целиком забиты рисунками, когда-то бывшими частью коллекции. Девочка иногда доставала их и раскладывала перед собой. Это была настоящая история личности — человек на листе менял выражение лица, какие-то мелкие черты лица, становился то темнее, то, наоборот, — светлее.
И единственный человек, чью историю нельзя было проследить по рисункам Фриск — её родная мать, Эрика. Девочка перестала рисовать её больше года назад, когда началась болезнь. Словно сами её пальцы боролись с неправильным изображением человека — постоянно лежащего, слишком слабого, слишком бледного, слишком худого. Да и Фриск не желала рисовать что-то подобное — слишком жестоко. Она надеялась — правда надеялась, — что мать поправится, вновь станет прежней, вновь сможет смеяться. Тогда Фриск сидела бы днями и ночами, но нарисовала бы самый лучший портрет в своей жизни — тот, с которым она бы больше никогда не рассталась.
Жизнь распорядилась иначе. И сейчас Фриск чувствовала в себе пугающую пустоту. Земной путь матери был завершён, но ведь можно попытаться продлить его! Хотя бы на бумаге! Хотя бы на бумаге…
Девочка легко смахнула рисунок города со стола — тот медленно опустился на пол. Она взяла другой, расположила его вертикально и зажмурилась, пытаясь воссоздать в голове образ матери. Её вьющиеся каштановые волосы до лопаток, её чуть загорелое лицо, морщинки, собиравшиеся у глаз всякий раз, когда она лучезарно улыбалась. Под веками девочки начали собираться слёзы. Она прерывисто и мелко дышала, руки сжимали карандаш с такой силой, что тот едва не трескался. Фриск резко раскрыла глаза и принялась рисовать.
Она была словно в трансе — все её чувства притуплялись или, напротив, обострялись. Девочка могла не услышать, как кто-то зайдёт в комнату, но отчётливо различала мерное тиканье часов и шарканье карандаша по бумаге. А вот перед глазами словно стояла пелена. Фриск действовала почти интуитивно и смогла бы насладиться своей работой только выйдя из транса, в самом конце. Обычно, именно в такие моменты рисунки удавались ей лучше. Они становились… реальнее.
Через час — а может, через пять часов, — девочка всё-таки выпустила карандаш из вспотевших пальцев. Она поморгала, прогоняя навалившуюся усталость, откинулась на спинку стула, взяла свой рисунок и посмотрела на него…
Стул с грохотом упал, и девочка больно ударилась спиной о спинку. В её горле застыл вопль ужаса. Она, кряхтя, поднялась на ноги. Может, мне показалось? Такого не может быть! Это… это невозможно! Она снова взглянула на лист бумаги.
С него смотрела её мать. Лысая, худая, с болезненно-бледной кожей и пустыми глазами. Она смотрела словно прямо перед собой, лежала на кровати. К её вене тянулась трубка от капельницы, не подсоединённая больше ни к чему. Всё вокруг, кроме кровати со скелетом, обтянутым кожей, занимала непроглядная чернота.
Фриск пробрала мелкая дрожь. Рисунок получился слишком реальным. Девочка снова ощутила себя там, в той самой комнате — услышала назойливый писк кардиографа, крики врачей, всхлипы друзей… Услышала топот собственных ног по полу больницы, скрип открывающихся дверей и шелест травы. И наконец все прочие шумы были перекрыты её отчаянным рыданием.
Слёзы закапали на рисунок, оставляя неровные пятна на чёрной поверхности. Фриск схватила лист бумаги со стола и разорвала его. Она села на пол и стала отрывать крупные куски от листа, разрывать их на более мелкие, пока весь рисунок не превратился в чёрно-белую мешанину. Фриск прижимала испачканные руки к лицу, размазывая слёзы. Всё её нутро ныло и молило о пощаде, горючие слёзы обжигали кожу, руки дрожали. Девочку лихорадило и знобило, она едва могла дышать. Её голова разрывалась на части. А со всех сторон подкрадывалась тьма.
Фриск словно опять попала в тот же сон, что мучил её много месяцев назад. Но на этот раз никакого чёрного существа не было — и Фриск умоляла его прийти. Парализованная, бездыханная, она молила об окончании этой страшной полудрёмы — но конца не было. Паралич сковывал тело, ледяными иглами впивался в каждую мышцу, пронзал тело насквозь. Ей оставалось лишь содрогаться в судорогах и ждать.
Ждать, ждать, ждать — время всегда несёт перемены. Оно отбирает и даёт, отбирает и даёт — раз за разом отбирая всё больше и давая всё меньше. Пока, в конце концов, ты сам не перейдёшь в его собственность. В ту пучину безвременья, из которой нет обратного пути.
Фриск не верила в жизнь «на той стороне». Мозг прекращал свою работу со смертью человека, а значит, и само сознание умирало. Жизни «там» не было, но кто знает, какова смерть? Что ожидает нас за гранью? Фриск казалось, что прямо сейчас она всё ближе и ближе подходит к ответу на этот вопрос. Ответу, основанному на личном опыте.
Всю землю на небольшом расстоянии можно закрыть пальцем. Уже в верхних слоях атмосферы стираются любые привычные очертания, стирается тот мир, в котором ты жил всю свою жизнь. Человек ощущает себя не обособленным существом, но частью чего-то большего.
И все эти люди на Земле — режущие друг другу глотки за невидимые, воображаемые линии, убивающие друг друга за какие-то крохотные бумажки, за какие-то абстрактные представления о справедливости или во славу своего воображаемого друга — они пыль. Они крохотные песчинки на песчинке чуть побольше — Земле. И их жизнь — краткий миг, один удар сердца для бесконечной вселенной. Тому, что выше, нет дела до таких мелочей, как ядерные войны, терроризм или эпидемии. И, разумеется, ему нет дела до маленькой девочки, скорчившейся на полу своей комнаты, скорбящей по матери.
Фриск наконец-то смогла наполнить лёгкие кислородом — сонный паралич прошёл. Девочка хватала ртом воздух, прижимала руки к груди, словно боялась, что та разверзнется, оголяя рёбра.
Обрывки рисунка уже опустились на пол, и теперь просто стелились по нему, рождая хаотичный и бессмысленный узор. Фриск лишь смутно различала части того, что она нарисовала всего несколько минут назад. Эти глаза — такие «живые», но совершенно мёртвые — всё ещё смотрели на неё.
Если такие крохи могут вывести её из себя, то что будет, когда произойдут перемены вселенского масштаба?
Кастел сидел в их спальне… в его спальне — и смотрел в пол. Так продолжалось уже несколько часов — с тех пор, как пойло закончилось. На полу в некотором отдалении друг от друга лежали две пустые бутылки, где-то под кроватью валялся разбитый стакан. Осколков немного, но их стоило убрать. Или хотя бы быть осторожнее — такой может и в ногу вонзиться. Но стоило мужчине хотя бы качнуться вперёд, как его желудок бунтовал. Слишком много алкоголя на одного. Кастел был ужасно пьян.
Его потянуло назад, и мужчина упал на кровать. Он лежал поперёк кровати, частично закрытый одеялом, и сверлил потолок глазами. Мир двоился и шатался, то погасал, то вспыхивал снова. Мышцы словно атрофировались — Кастел не мог даже закрыть глаза. Ему оставалось только смотреть на ослепляющий свет лампы, надеясь, что скоро придёт беспамятство.
Постельное бельё, казалось, всё ещё пахло Эрикой. Этот запах — кофе и лаванда. То, что Кастел никак не мог бы представить вместе в жизни, сливалось сейчас в некий волшебный аромат. Он вдыхал его сквозь обжигающую горечь алкоголя, упивался этим запахом, не видел мира дальше этого запаха. Бельё постирали всего два дня назад — запах Эрики никак не мог там остаться. Вещи других людей не так уж часто хранят их запах. То, что мы чувствуем — это наши собственные воспоминания, проецируемые лишь при мысли о человеке. Ничего особенного вы не чувствуете, запаха нет — лишь воспоминания о запахе. Никаких прикосновений — лишь воспоминания о них. Никаких образов — лишь их тени, протекающие сквозь пальцы, словно вода. Мозг забывает. Человеческому сознанию далеко до идеала — ежедневно в голове умирает несколько десятков тысяч нейронов. А ведь каждый из них несёт кусочек информации, крохотную частичку образа. Вместе они, как пазл, собирают прекрасную картинку.
«Ну это же всего лишь нейроны!» — скажете вы. — «Всего лишь крупицы — большая часть остаётся!»
И это говорит песчинка, куда меньшая для своего мира, чем нейрон для мозга.
Он уже рыдал, рыдал в открытую. Точнее, рыдал бы, если бы у него остались слёзы. Глаза, казалось, пересохли, и они больше никогда не смогут выдавить ни капли. Оставалось только тяжело дышать и морщиться, пытаясь сдержать поток гнева и отчаяния, рвущийся из груди. Сердце как будто сжимали тисками и медленно водили по нему напильником — словно оно получилось неровным, и теперь приходится подравнивать.
Она так и не вспомнила.
Пыталась вспомнить, но не вспомнила. Кастел видел на её лице невероятное напряжение и грусть, обиду на саму себя. Такой порыв уже нужно считать подвигом, но всё же мужчина не мог подавить своей горечи. В последние минуты своей жизни она даже не думала о нём. Кастел для Эрики был незнакомым человеком, просто очередным посетителем… никем. Она даже не позволила ему поцеловать её в последний раз. Эрика, кажется, не понимала, что видит его в последний раз… Да и какая разница? Всё равно она не смогла вспомнить.
Тот человек, к которому Кастел относился со всей нежностью, любовью и заботой, на которую был способен, не чувствовал в ответ ничего. Даже малейшего отклика, хотя бы жалость…
Нет. Нет, что угодно, но не жалость!
Примечания:
Фух... Долга, да :/